Тулепберген Каипбергенов[1]
Дастан о каракалпаках
Трилогия
Том 1
Сказание о Маман-бие
Книга первая
Перевод с каракалпакского А.Пантиелева и З.Кедриной
Что же сталось С вашим счастьем, Мои милые? Жиен-Жырау (XVIII в.) |
Часть вторая
1
Двадцать четвертого апреля послы Страны Моря прибыли в Оренбург, или Рубеж-город, на славной реке Яик, в двухстах пятидесяти двух с половиной верстах от Орской крепости.
Оренбург был задуман царем Петром как главные торговые врата на азиатских рубежах России. Того ради был возведен грандиозный гостиный двор - для торговых гостей. Каменный, четырехугольный, он походил на крепость; в длину, по Большой или Губернской улице, - сто четыре сажени с полуаршином, в глубину - девяносто четыре сажени ровно. Двое ворот. Над первыми - церковь, изрядно укрепленная, во имя благовещения пресвятые богородицы, над вторыми -колокольня со знатным куполом. Лавки все - внутрь двора, со сводами и с навесом, каждая - со своим подъемным затвором. Так что торгуй в любую погоду и спи по ночам, обокрасть тебя никак не можно. Всего лавок и амбаров - полтораста. Посреди двора - также каменная таможня о четырех покоях, меж ними - просторный пакгауз с весами. Таможня и лавки крыты жестью, вычернены смолой. Все крепко, надежно, удобно и богато. С такого гостиного двора, веришь, что не уйдешь без прибыли, с лихвой окупив расходы и полавочный сбор.
Не менее внушителен был меновой двор - для торга и мены с азиатскими народами. Он располагался на виду у города, на степном берегу реки Яик. И тут было двое ворот, одни вели к городу, другие - в степь; над городскими - покои начальства, над степными - пограничная таможня. Внутри менового двора стоял особливый азиатский двор, для купцов с востока, со своими двумя воротами и с церковью, также отменного зодчества. А лавок и амбаров здесь, на меновом и азиатском дворах, было еще больше, чем в гостином дворе; без малого, а именно без восьми, пятьсот...
Это строение тоже походило на крепость, и на углах его, которые глядели на степь, установлены были две батареи пушек, но скорей для важности и пущего украшения, чем для воинской службы.
Все лето тут кипел повседневно базар, лишь к осени меновой двор пустел, и азиатские купцы переходили торговать на гостиный двор. А купить, продать, обменять тут можно было и хлеб, и прочий харч, не минуя сахара и самолучшей илецкой соли, и скот любой, и меха, и юфти черные, а паче красные, и ткани, шелка и сукна, и всевозможную утварь, в числе оной - иглу и наперсток, а также котлы, медные и чугунные, и золото и серебро в изделиях и в бухарских, персидских, индейских монетах, и ляпис-лазурь, из коей делается ультрамарин, и иные краски, как-то: кокцениль и индиго, и чудные драгоценные каменья, - все, кроме ружей, пороха да свинца, то бишь военного уклада.
Послы Страны Моря обошли все купецкие дворы и базары, приценились ко всем товарам, испробовав их на ощупь и на зубок. Подивились: зачем на азиатском дворе церковь? Гладышев растолковал: еще при Анне Иоанновне мечети в Оренбурге дозволены: оставайтесь, мол, жить в городе да стройте себе мечеть, как в Казани да Астрахани. Объявлены и другие многие льготы. Все они согласно завету Петра. И добавил Гладышев, что по капитальности и масштабу, а также в рассуждении хорошества, оренбургским дворам для купечества нет равных по всей России, ни в Уфе, ни в Нижнем Новгороде, ни даже в столицах.
Маман сказал:
- Этот великий город - не для войны, для торговли.
И с ним согласились.
Нежданная встреча... Пожалуй, для Мамана она была всего интересней в Оренбурге. На гостином дворе из своей лавки окликнул Мамана не кто иной, как Бородин.
Обнялись. Долго не могли сказать друг другу ни слова, оба - со слезами на глазах. Узнав, куда и с чем послан Маман, Бородин почесал бороду, словно бы озадаченный.
- А ты поматерел, однако, и телом, и духом. Аи да мы! Дозвольте вас проздравить.
- Это вы меня научили якшаться с русскими, Бо-родин-ага...- сказал Маман, улыбаясь сквозь слезы.
- А я так разумею, - возразил Бородин, - и смех-то весь в том, что и ты меня учил якшаться с русскими. Был я купец шалый... мечтал судьбу обставить один на один... а ноне и мой риск, как и твой, при деле и при догляде казенном. Мне доход, и казне расчет. Так ли, ваше благородие?- окликнул Бородин Гладышева.- Здорово, ваше благородие!
- Здравия желаю, Кузьма Яковлевич, - ответил Гладышев весело.
Тогда и я вас поздравляю, - сказал Маман.
Маман давно уже догадывался, что поручик Гладышев не прочь бы прибрать к рукам этого рискового, но башковитого и многоопытного человека. Что же, сошлись наконец их пути? Сплелись воедино нужды купца и солдата? Маману дорого было, что его друзья, такие разные, сдружились и что связала их троих общая наука, общая нужда.
Бородин вдруг насупился, крякнул.
- А касаемо твоего занятия... убей меня, брат, не даст он тебе ходу... Не дурей он тебя, а сильней намного. Ты горяч, он памятлив. Что меж вами прежде было, то цветочки, а ты вон собрался по ягодки.
Кто такой о н, все поняли: конечно, хан Абулхаир. Послы закивали, Гладышев поморщился:
- Ну, ну, не каркай, Яковлич.
- Помилуй бог, - ответил Бородин.- Мы и с теми и с этими - из ладони в ладонь - сеять да жать. Мне меж ихнего брата не разбой, а всяческое умирение надобно.
- Так точно, - сказал Гладышев, протяжно вздохнув.
Понятное дело, звал Бородин Мамана на чарку вина, чай-сахар, к себе, в дом, на купецкой слободе. Перебрался, стало быть, непоседа с чадами и домочадцами из Уфы в Оренбург, поближе к своей Индии... Хотелось ему показать Маману сыновей, а сыновьям - Мамана. Но гостить послам было недосуг. Торжества кончились, начались труды.
Тотчас по прибытии в Оренбург поручик Гладышев доложил наместнику Неплюеву:
- Принимали меня с радостью. Содержали у себя со всяким удовольствием... Я польщен.
Неплюев обнял Гладышева.
- Любезнейший Дмитрий Алексеевич... Сколько мы не виделись? Более полугода. С минувшего сентября! Побаивались мы за вас. Сердечно рад, что мы живы-здоровы.
- Не скрою, - заметил Гладышев, покусывая ус, - на пути сюда, идучи через владения хана Абулхаира, я изрядно струхнул. Ханские нукеры провожали нас двое суток, а на прощанье освистали, выбранив непотребно.
- Именно-с, - сказал Неплюев.- Если бы Абулхаир хоть в малой доле поверил в успех посольства, он перебил бы его у вас на глазах. И вам досталось бы заодно, как я мыслю себе.
- Не исключено.
- Хан руководствуется презреньем к черным шапкам, в чем, к сожалению, не одинок. Нашей Коллегии иностранных дел по-прежнему угодно видеть каракалпаков токмо из-под руки хана Малой Орды. Правду сказать, и я обуреваем оным неверием...
- Я верю, ваше превосходительство.
- Вы идеалист, Гладышев. А в сих материях просчитывались - не нам чета - светлейшие головы, любимцы Петра. Впрочем, не хочу обескураживать. Езжайте с послами и возвращайтесь штабс-капитаном», тогда и я буду польщен.
- Слушаюсь.
Еще наместнику было доложено, что каракалпаки давно готовы послать караван - до трех тысяч купцов! Подобрались товары, назрел интерес. Боятся, однако, - разграбит Абулхаир. Неплюев сказал Гладышеву:
- А вот это - наиглавнейший, самоважнейший довод... в пользу каракалпаков. Капитал держать под спудом - противно делу и проку государственному.
Клятвенные письма Неплюев одобрил. Но держать сына Мурат-шейха аманатом не согласился. Сказал, что нет нужды. Лучше включить его в посольство. Так и сделали, и стало с Маманом, Пулат-есаулом, двумя сыновьями шейха и еще четырьмя биями - восьмеро. Не много ли? В самый раз. Посла, как лису, красит пышный хвост, а велик почет не живет без хлопот.
Подарки двору Неплюев также одобрил. Маман вез бобровые и барсовые шкуры и одну тигровую, добытую в сырдарьинских тугаях и выделанную отменно -с оскаленной пастью и янтарными глазами; янтарь уральский, выменян у яицких казаков.
Пожалуй, одно было огорчительно: тайный советник не отпустил от себя Мансура Дельного. Мансуру хотелось в столицу, и он обронил слезу досады, провожая Гладышева и Мамана...
2
Невеселый возвращался Аманлык в родные края после проводов послов. Ехал один и чувствовал себя сиротливо.
Шла весна, пора воскрешения всего земного, цветения жизни, пора любви. Как бы ни была голодна, сурова, печальна зима, кто не вздохнет с надеждой при дуновении вешнего ветра! А нынешняя весна была для черных шапок порой великих надежд. Давно ли безудержно ликовали джигиты, провожая Мамана? Люди словно грезили наяву. Пели любимые песни да и говорили нараспев, стихами о самом сокровенном. У всех развязались языки, растворились души. Не отставал от других и Аманлык: мечтал и мудрствовал, балагурил и смеялся, глядел вперед, туда, куда и Маман. И вот пришел час - проститься с ним и оглянуться назад. Беспокойная была эта оглядка. Дорога домой казалась куда длинней, чем из дому. И куда скучней... Возвращались недружно, с понурыми спинами, унылыми лицами. Разбредались в разные стороны, не прощаясь, как чужие. И многие спрашивали себя, подобно Аманлыку: что-то будет без Мамана?
Уже на виду у Сырдарьи выскочил на дорогу волк, видать бешеный, оскалился, роняя из пасти комья вспененной слюны, и кинулся назад, в кусты. Конь шарахнулся от него, а Аманлык и не заметил, как выговорил невольно, вместо обычного «о аллах!..» -«о Маман!». Заметив же, засмеялся невесело.
Неподалеку от места, где строился Жанакент, объезжая заросли камыша, Аманлык столкнулся лицом к лицу с всадником, которого трудно было не узнать, лучше не встречать; походил он в седле на котел с торчащей вверх деревянной мешалкой. Оба испугались, Аманлык - того, что встретил Гаип-хана, а хан - того, что остался без своей свиты; был на охоте, пустился искать пропавшего ловчего сокола, заплутался в камышах. Ты кто? Зачем?- вскрикнул великий правитель, приникая к холке красавца коня, ибо великим правителям на роду написано бояться даже родных сыновей. Потом хан узнал Аманлыка и закричал голосом пронзительным, как у чайки:- И-и... молодой супруг! Люби, люби... свою жену, пока ее хахаль в отъезде. Неско-оро вернется.
Аманлык онемел от обиды и от еще не испытанной чести - впервые в жизни сам хан с ним заговорил. Надо бы бежать без оглядки, да нешто посмеешь? Конь выручил Аманлыка - навострил уши на шорох в кустах. Похоже, что там билась крупная птица. Аманлык послал туда коня, но усталый конь не пошел с дороги, как его ни пришпоривали, как ни понукали. Аманлык спешился, полез в кусты и вскоре увидел ханского сокола, - зацепился, бедняга, за сучок тесемкой, привязанной к лапе, и уже повис на этой тесемке, с разинутым, точно в жару, клювом. Аманлык принес птицу хану и тут же заслужил его похвалу и благодарность:
- А что? Ты-то мне и нужен. Будешь при мне дураком...
Хан поскакал на лай собак. Аманлык потрусил следом.
Несколько дней, пока длилась охота, Гаип-хан не отпускал от себя Аманлыка и то и дело принимался допытываться у него под язвительный смех султанов и есаулов: а что же, калым был со скидкой или, наоборот, с надбавкой? И как же Маман благословлял молодых на свадебном тое? И чему же учил на прощанье?
Делать нечего. Назначит хан собакой - будешь собакой, назначит шутом - будешь шутом. Тщетно пытался Аманлык напомнить, в какую даль и в какую высь послан Маман всем народом, ради общего блага...
- Послан? А ты не рад?- спрашивал хан, осклабясь.- Ты ему слуга, я господин, а у нас обоих - гора с плеч!
Холодок бежал по спине Аманлыка от этакой откровенности.
Лишь слугам он не спускал насмешек, отлаивался, как умел, и ханские холуи обещались ему:
- Измордуем, как только хан тебя отпустит.
А наслушался, насмотрелся Аманлык за несколько дней при хане такого, что страх подумать, срам сказать.
Приезжали к хану бии разных родов, как к колодцу с водой, а уезжали, как если бы находили в колодце рассол.
Запомнилось Аманлыку, как явился Рыскул-бий. Глава рода кунградцев, теребя бороду, белую, как перо лебедя, стоял согбенный, подавленный, а Гаип-хан, слушая вполуха, забавлялся с щенками, дразнил их кусками сырого мяса, мазал им носы кровью.
Насколько Аманлык мог понять, Рыскул-бий жаловался. Как же теперь быть, хан наш? Старец не называл имени, но ясно было, что теперь означает - без Мамана. Старец сетовал на своих: отбиваются от рук, забирают опять волю мастера козней, притихшие было накануне, понимай - при Мамане. Так же Байкошкар-бий и его сынок Есенгельды...
- А ты никак с луны свалился, бий наш?- перебил Гаип-хан, отряхивая измазанные кровью руки.- Что же, тебе, как щенку, разжевывать мясо да в рот класть? А может, как старому кобелю, уж и нечем тебе раскусить кость, которую хозяин подкидывает? Подкидывает, любя!..- добавил хан и полез к старцу обниматься.
Так поступал он всегда и со всеми: укусив, обнимал, а обняв, кусал.
Рыскул-бий отстранился брезгливо:
- Руки помойте...
Гаип-хан разахался в ответ с фальшивой горячностью:
- Неужто простил, все простил? И кому, господи? Кровному обидчику! Забыл, как тебя топтал русский офицер? По чьему наущению? Всем старшинам руку жал, казаки - ружейную честь отдавали. Тебе одному - нет. Забыл? Да что далеко ходить! В посольстве Мамана - половина из рода ябинцев. Почему? Одних сыновей Мурат-шейха - двое родных, третий приемный... Кто там из твоего рода?
- Сагындык-богатырь.
- И того держат в черном теле... Вон свидетель. Спроси его сам. Соврет - башку с этого шельмеца сниму.- Хан ткнул нагайкой в сторону Аманлыка.
Рыскул-бий подозвал Аманлыка с усмешкой, которая говорила, что старик понимает; конечно, этот шельмец соврет со страха перед ханом.
Провожал Мамана?- спросил Рыскул-бий.
- Да, бий-отец, пока он сам не отослал нас домой. Конь у меня молодой, слабоват. Я и отстал от товарищей.
- Ну, а как лошадка у нашего Сагындыка? Лошадка Сагындыка была всем известна, впору
всаднику, богатырская, выносливая, как верблюд. Аманлык замялся:
- Не знаю, как сказать. Шла, шла... шла, шла...
- И сдохла?- подсказал насмешливо Рыскул-бий. Аманлык с готовностью кивнул.- От огорченья за хозяина?- Аманлык кивнул еще охотней, с усердием бесстрашным, хотя дрожал с ног до головы.
Плоские скулы Гаип-хана побагровели до черноты. Не находя слов, он заплясал на коротеньких ножках, отшвырнул подвернувшегося под пинок щенка, тот заверещал.
- Не тревожьте себя, хан наш, нет нужды, - сказал Рыскул-бий холодно-любезно.- Ладно, уезжаю... Остаюсь на том же месте, меж двух огней... Ведь вот чудеса: Маман меня будто омолодил, вы разом состарили. Что ж! Будем мстить роду Мамана, если вам это угодно.
- Не мне, не мне...- опять перебил хан.- Духу твоих предков!
Рыскул-бий безнадежно махнул рукой. И отвернулся от Аманлыка, словно стыдился его.
В тот же день явились мангытцы во главе с Убайдулла-бием, редкобородым. Гаип-хан по-прежнему возился с собаками, Убайдулла-бий кричал:
- Уймите! Спасу нет! Оказывается, мы виноваты перед кунградцами, что не деремся с ябинцами. Осата-нели совсем те дурные... посрамленные Маманом... Сами грызутся и нас натравливают. Жить не дают.
- А разве ябинцы святые?- спросил Гаип-хан, сидя на корточках.
- Люди как люди, хан наш... Но это же род Мамана!
Гаип-хан уставился на Убайдулла-бия с тупостью и злостью, которые, впрочем, можно было принять за вдумчивость и участие.
- Ну, а Рыскул-бий? Что он?.. Только что был у меня, обещался клятвенно усмирить своих неслухов. Вот уж с кого я взыщу.
- Мнится мне, - сказал Убайдулла-бий, - что тут не его вина, его беда. Подсобить бы... старому беркуту...
- Ха! Я ли его не ублажал-возвышал? Хотел, между прочим, послать с Маманом вашего человека, ман-гытца. Сунул он своего Сагындыка. Грозился, веришь ли: вырежем мангытцев, сотрем с лица земли, ежели отставите Сагындыка... Жалею теперь, что уступил. Эй!- вдруг окликнул Гаип-хан Аманлыка.- Долго ли провожал послов?
- Дольше всех, хан наш.
- Ну вот! Видел ты, как Маман нянчился с тем Са-гындыком-богатырем, как с малым дитем?
- Видел, хан наш, - ответил Аманлык. Гаип-хан хлестнул себя нагайкой по сапогу и словно
бы в сердцах ушел в охотничий шалаш, стоявший у зарослей осота и чертополоха.
А Убайдулла-бий, голову повесив, со вздохом сказал своему спутнику:
- Скользкий как угорь! Все у него шито белыми нитками, да поди угадай, кто тут воду мутит. Близко мы живем к хану, близко. Жить к хану близко - значит вечно разгадывать загадки. Нет, конечно. Остается одно: переселиться...
Аманлык вздрогнул при последнем слове. Оно напоминало те лихие времена, когда он осиротел. Понятно, переселенцы - не беженцы, но черные шапки не привычны кочевать, они врастают в землю, и переселяться для них означает рвать корни. Правда, и рвать корни черным шапкам не в новинку. Сколько раз это случалось на памяти белобородых! И все же не верилось, чтобы переселение задумывалось не в войну, не от вражеского нашествия. Это - сгоряча, под сердитую руку.
Кончилась наконец охота, Аманлык хану надоел, и тот прогнал его от себя, слава богу; ханские холуи свое слово сдержали и надавали дружку Мамана тумаков на прощанье, но Аманлык был доволен: ехал домой, к молодой жене, заждались они друг друга после единственной брачной ночи.
Первым долгом заехал все же к Мурат-шейху - порадовать его весточкой об уехавших с Маманом сыновьях и, честно говоря, удивить. Случай привел Аманлыка узнать то, что простым смертным лучше не знать. Хотелось Аманлыку удивить шейха тем, в какой видел Рыскул-бия растерянности, в какой видел Убайдулла-бия отчаянности, тем, какой Гаип-хан, оказывается, обманщик и лжец и еще какой он изменщик, губитель Маманова дела. Спросить: подлость это или такая уж невообразимая дурь?
Но Мурат-шейх не удивился и хана хулить не стал, а сам удивил Аманлыка, сказав:
- И переселишься... побежишь... куда глаза глядят...
- Как же это?
- А так, милый, что кунградцы живут выше по реке, в начале отводного канала, а мангытцы, несчастные, - ниже, в конце. В том и загвоздка. Мангытцы тут малолюдны, кунградцев - сила. Отрезали они у них воду... Жизнь отрезали! Вот какой грех.
Аманлык ахнул мысленно: грех? Это же палачество, пытка, когда земля и зерно в ней медленно, в муке помирают от жажды на виду у великой реки, точно безгласное дитя у груди матери-кормилицы!
Аманлык знал: все грешники, а шейх - святой. Пошлет, укажет... Распорядится, поправит! К а к - это не нашего ума. Но шейх - отец, учитель Мамана, не отступится.
Ожидал Аманлык, что его изберет Мурат-шейх своим гонцом и он, Аманлык, понесет спасительное повеленье не мешкая, устали не зная.
Ничего подобного не случилось. Вдруг Мурат-шейх проговорил, бороду оглаживая, с улыбкой:
- Ты-то у нас теперь семьянин... Ступай к Ешнияз-ахуну. Скажешь, что я послал. Он тебя научит, как подобает поступать молодожену. Слушай его и мотай себе на ус.
Затем жестом руки, старчески сухой, чистой и праведной, он подал знак, что отпускает джигита от себя. Жест был привычно властен и милостив.
Аманлык пошел прочь, себя не сознавая. Он не помнил, хватило ли его - хотя бы поклониться и поблагодарить, уходя. Кажется, это было. Наверняка было.
Шел как ушибленный, не разбирая дороги. Но пришел, куда и был послан. К Ешнияз-ахуну, за наукой.
Наука оказалась простая: ахун тут же нарядил джигита рубить осот, огораживать пшеничное поле. За тем же занятием застал Аманлык и других, себе подобных. Аманлык был запряжен наравне со всеми, и это означало, что он уже не безродный сирота и бродяга; была у него семья, а стало быть, свои, родные отцы - все старшие его рода. Отцы-хозяева...
Допоздна не разгибал спины Аманлык в доме Ешнияз-ахуна. Шла весна, страдная пора, хозяйственных забот был полон рот.
Отпуская джигита, ахун отечески благословил его. И Аманлык опять остался доволен. Былой воли и свободы не было и в помине, зато была жена, купленная ему родом.
А недели две спустя он увидел воочию то, о чем слышал, то, чему не хотелось верить.
Унылое это было зрелище, непонятное здравому рассудку, противное естеству. Птицы по весне прилетали в родные края, обживали гнезда, выводили птенцов, а люди, наоборот, срывались с насиженных мест, разоряли свои гнезда, уходили на чужбину.
Катились арбы, груженные до отказа, брели верблюды и ишачки под тяжкими вьюками. Судьба гнала людей, как люди гнали скотину. Телята, жеребята не бегали, взбрыкивая и крутя хвостами, - жались к стаду, ибо шли не на пастбище, а в дальнюю дорогу; они это чувствовали. И дети людские не играли - цеплялись за подолы молчаливых, угрюмых матерей и ревели на все голоса. Детский плач висел над караваном, как вороний грай над скошенными полями по осенней поре. У всех была весна, у этих людей - осень.
По пути заехал Убайдулла-бий к Мурат-шейху. Аманлык и Сейдулла, правая рука шейха, подскочили, помогли главе мангытцев сойти с коня, под локотки проводили в дом, усадили на главном месте, рядом с хозяином... И услышал Аманлык печальные и странные речи. Вряд ли довелось бы их слышать при Мамане.
- На вас обиды не держим, не кажем и не таим, - сказал Убайдулла-бий, пощипывая редкую бороду.- Обещают нам воду кунградцы немедля, если мы пойдем против вас. Но псами легавыми быть не желаем. А прозябать, как сурку либо зайцу меж двух волчьих логов, мочи нет. Пойдем к своим, где нашего брата мангыт-ца - гущина...
Мурат-шейх горестно покачал головой:
- Стало быть, вон из нашей семьи... из нашей орды... сбитой одним незабываемым бедствием - годиной белых пяток? Не оно ли нас породнило, друг мой, брат мой?
- Стало быть, так, шейх наш, - ответил Убайдулла-бий, помолчав.
Шейх воздел руки к небу.
- Дробится народ. Весь в трещинах и щелях, как земля в засуху. А ведь весна... такая дружная, благословенная...
- Как знать, - сказал Убайдулла-бий.- Может, наше переселение и на пользу? Глядишь, помиритесь вы, кунградцы, ябинцы, как восчувствуете наше злосчастье, дело рук своих?
- А если я попрошу?.. Слезно попрошу вас -остаться, потерпеть...
- Попросите?- перебил Убайдулла-бий грустно-насмешливо.- Вот тогда и обидите смертно.
Мурат-шейх сморщился и опустил голову, соглашаясь; такая просьба была бы издевкой.
- Собирались и мы свататься к казахам, - сказал со вздохом Убайдулла-бий.- Одно удовольствие - сватовство. Родниться - не драться, благое бремя. Это и до Мамана говаривали, да при Мамане делали! Зазывали меня казахи рода керей: шли, мол, джигитов, вернутся женихами. Я обещался - после сева. Думалось, коли их мясо, так наше тесто, худо ли? Видать, не судьба.
- Надеюсь... хочу надеяться...- проговорил Мурат-шейх глухо.
- Одно могу обещать и не обману, - ответил Убайдулла-бий.- Уходим из родного дома, шейх наш, со слезами. А потому... Вернется Маман с добром, будет в нашем краю мир и закон, - вернемся и мы тотчас. Прибежим со всех ног, земли под собой не чуя... полюбоваться на это диво...
Аманлык исподтишка, чтобы не обеспокоить и не помешать, слушал, что говорили отцы-хозяева. И думал с оторопью: а эту бийскую науку, от которой то леденеет грудь, то словно бы раскаленные угли прожигают все нутро, я, глупец и неуч, когда-нибудь постигну?
3
В Санкт-Петербург ехали без малого три месяца по новой Большой Московской дороге, обросшей многими деревнями, обжитой почтой, облюбованной купцами. Прибыли в июле.
Изнурительна и непроста была дорога в две тысячи верст, через Кучуйский фельдшанец. Казань и Нижний Новгород, Муром и Владимир, а после Москвы - через Тверь и Новгород... Кабы не поручик Гладышев, пропали бы черные шапки и следа бы ихнего не сыскать, но у него на руках были чудодейственные бумаги. Правда, фельдъегери на самых свежих курьерских, перекладных, обгоняли послов, хотя и у послов имелись заводные, то бишь сменные лошади. Однако и мы опережали многих, как порядочные господа. И пусть не величали нас, как русских дворян, «вашими благородиями», а все же «вашу милость» и «ваше степенство» мы слышали всю дорогу.
Примерно в середине пути, в муромских лесах, перехватил послов один самоуправный русский бий со своей челядью - бывший сослуживец Гладышева. Случайно прознал на почтовой станции, куда и с кем Гладышев едет, догнал и силой завернул всю честную компанию в свое поместье, согласно того святого закона, что ради кумпанства и монах женится. Устроил той. Выгнал девок в кокошниках, с монистами на груди - петь, водить хороводы. Не утешился, пока не свалил всех с ног хмельным зельем. Выпытывал, каково там, в Бухарах да Хивах. Надо всеми смеялся, всех бранил. Трое суток не отпускал. Хозяин и Гладышев сидели за одним столом, послы за другим; актосшы стояли... Черные шапки были довольны, а Гладышев - не шибко. По всему судя, сам он был не богат.
Ближе к концу пути, под Новгородом, Гладышев по своему почину завез послов в другое поместье, в селе Поддубье. Здесь тоя не было. Сидели все за одним столом, но без девок и хороводов и с хмельным зельем - не до упаду. Хозяйский дом оказался куда скромней, чем у того самовластного русского бия. Дом приземист, сад при нем - покроешь бараньей шкуркой, а сельцо - за версту видать, что бедное.
За столом Гладышев без умолку рассказывал хозяевам о жизни в Азии. И черные шапки долго не могли прийти в себя от изумленья, когда узнали, что это родовое поместье Ивана Ивановича Неплюева... Здесь родился (и здесь умрет в опале) не кто иной, как царский наместник в Оренбурге, бывший посланник в Константинополе, будущий сенатор, птица из петровского гнезда. Невозможно было поверить, что русский хан вышел из неимущих, а стало быть, незнатных, как он ни башковит. Поистине таких привечал только Петр, подаренный богом России.
Вообще богатеев и знати видели в пути мало, хотя встречали и свадьбы, и псовые охоты, и всеместные гулянья по случаю троицы, петрова дня и несчетных престолов (в каждой церкви был свой!) и побывали в великих городах. А вот бедности насмотрелись. Нищих, калек и юродивых на Руси было не меньше, чем в Стране Моря.
И это первое, что запало в душу Мамана. Стало быть, таков божий произвол: где волки, там и овцы; а где нет овец - нет и волков. Больше всего нищих, говорят, в стране самых знатных богачей, в Индии... Русские сироты были Маману близки, а из русских господ понятней - купцы.
Всю нескончаемую дорогу душа Мамана пела. Он ехал по своей Индии, великой державе. Прежде чем города поразили его леса.
В песках пустынь, простроченных следами ящериц и мышей, на караванных путях с редкой тенью у колодцев, в которых, на глубине в тридцать саженей, в черном зеркале воды и в полдень отражались звезды, думалось Маману, что в сих местах надобен не столько резвый конь, сколько безотказный верблюд, думалось только о воде... И вдруг необозримой стеной встали заволжские дубравы, сказочная краса Оренбуржья. И вознесся к небу самый певучий на свете зеленый шум вековых дубов, кленов и вязов, ясеня и липы, а на погорелых местах - красных сосен и мохнатых елей; ели -в полсотни аршин высотой, дубы - в пять обхватов, на днях уляжется богатырь, вытянувшись в рост.
Великую Волгу, о ту пору уже главную улицу России, переплывали на казацких стругах, а она, матушка, в поясе - две версты, лежала, одетая от шеи до пят в пышные лиственные душегрейки да множество юбок, укрытая богатейшей хвойной шубой. К ее берегам не подступиться было без топора, а на стрежне не найти пролысин - песчаных кос. Много воды, много счастья.
Так много было ее у русских, что водилась в ней нечистая сила - водяной, не то бог, не то бес.
Довелось увидеть Маману былинные засечные леса, непроглядные дремучие чащи, в которых увязнет, заблудится сам Азраил. Видел Маман знаменитые со времен татарского нашествия, уцелевшие два века спустя, засеки, - неприступные, в сотни верст длиной, рубежи леса, поваленного стволами крест-накрест и кронами вперед, а вдоль них - теперь уже пустеющие бревенчатые остроги-кремки с обмелевшими, заросшими рвами. Об эти засеки, как морские волны о скалистые берега, спотыкались и разбивались татарские конные лавы.
Маман видел леса, в которых жили великаны зубры и лоси, на каждой версте - медведь, а с ними - благородная серна; жили тут соболь, его соперница - серебристо-черная лиса и даже горностай. И водилась в лесу своя нечистая сила - леший, тоже не то бог, не то бес.
На что ни посмотришь, все у русского человека было из леса: дом - сруб, как и церковная колокольня, дороги - бревенчатая либо хворостяная гать, посуда - резная, ведро, бочка - клепаные, корзина - прутяная, лубяная, от сапог, телеги, лодки несет дегтем и смолой; и обут русский чаще всего в лапти из лыка, и волосы на голове подвязаны мочалом, а гроб выдалбливается из цельного дуба. Лики святых писаны на тесаных досках; идолы, стародавние, еще языческие, не из камня, из мореного дерева.
Какая несметная силища! Неистребимое богатство.. Так думал Маман, хмелея под зелеными небесами хвойных боров. Будет ли день, будет ли век, когда на его отчей земле воздвигнется такой лес и придаст его народу неодолимую мощь? Или это несбыточная греза?
Лето выдалось знойное, и не раз черные шапки видели лесные пожары. А однажды чудовищный пал с громовым гулом гнался за ними полдня. Едва унесли ноги, гоня коней во всю прыть, сперва от адского жара, потом от дыма и вонючей гари. Маман долго не мог унять дрожи, но не столько от страха перед огнем; сколько от жалости к лесу, зеленому раю на земле. Господи, молился он, уйми это злосчастье.
Натыкались в лесах и на лихих людей. Довелось слышать разбойный свист. Но ни разу не были биты, граблены. И Маман понял так, что эти люди стерегли путников иных, своих старых бар и господ, с которыми сводили счеты. Выходил вперед Гладышев, растолковывал, кто едет, и разбойная орава отступала, почесывая затылки.
Тем более любопытно было послам Страны Моря увидеть города.
Москва ошеломила всех. Она открылась внезапно, с лесной опушки, на пологих холмах. Маману не случалось бывать ни в Хиве, ни в Бухаре, но и те, кто видал тамошние мечети и дворцы, загляделись на московский, набольший в России Кремль. Москву иноземцами не удивишь, привыкли в Москве и к Немецкой слободе, и к Грузинской. И все же за черными шапками ходили по пятам, дивясь на то, как Маман ломает шапку перед Иваном Великим, который сооружался, как говорят, сто лет. Маман один это делал, и не потому, что стал вдруг христианином. Он им не стал и не станет, но готов был преклонить колени перед этими стенами и обнять эти камни. Они не были ему чужды, он полюбил их, как русский лес.
Все же Маман поразился черным обгорелым стенам без окон, дверей и полов на Государственном дворе в Кремле, следам тех ужасающих пожаров, когда, как в троицын день 1737 года, Москва «сгорела от копеечной свечки», - выгорели Кремль, Китай-город, Белый город и слободы Басманная, Немецкая и Лефортовская...
Конечно, побывал Маман на Преображенской слободе, по виду - деревне, где царь Петр, однако, любил жить. Видел Маман за частоколом ветхий маленький деревянный дом, за который один иноземец не давал и ста талеров, никак не похожий на царский дворец. Здесь Петр юношей, моложе Мамана, замышлял великие труды и битвы. Вскоре от этих мест не останется и кола.
Вообще осиротела Москва. Ее называли вдовицей. От петровских празднеств, триумфальных шествий и басурманских маскарадов остался разве что один театрум для простонародья на Красной площади, у Кремлевской стены. Послы Страны Моря помирали со смеху, глядя на шутовские, скоморошьи лицедейства.
А Гладышев зло говорил, что помнилась еще Москве небывалая помпезная роскошь пиршеств Анны Иоанновны; она со своим Бироном тратила на двор вшестеро больше Петра. Но и она убралась в новую молодую столицу. Сменившая ее на престоле Елизавета Петровна и вовсе лишь четырежды бывала в Москве. Правда, коронации монархов по-прежнему совершались в первопрестольной, белокаменной, в Московском Кремле. Это черным шапкам запомнилось.
Очень хотелось Маману побывать в Туле, в городе, который называл Бородин. Гладышев сказал: не по пути, недосуг... Ах, до чего жаль. Вот как это было бы по пути! Бородин, помнится, говаривал, что ему доводилось держать в руках индейские товары, добрейшие широкие кисеи, цветные полотна, шелковые и полушелковые парчицы. Маман мечтал о другом: пощупать бы тульский слесарный верстак, одухотворенное железо. Этого хватило бы на целую жизнь. Это высветило бы душу и осветило бы дорогу далеко вперед, за небосклон, за горы и долы.
Гладышев огорчился не менее, чем Маман. Прости, сударь, ан не до жиру... Чем ближе к столице, тем пуще становилось Митрию-туре не по себе. Он был всего-навсего поручиком драгунского полка. Каково-то придется ему там, лицом к лицу с сановниками, со звездами на животе? От сих персон не удостоишься и двух перстов взамен рукопожатия.
Санкт-Петербург встретил послов низким небом, моросящим дождем и туманом. Ничего поначалу не разглядели, кроме людской и конной суеты на главной улице шириной местами в полет стрелы. Устроив послов на житье-бытье в каменном доме с окнами, в которые можно было въехать, как в ворота, и с конюшнями, в которых потолки были высоки, как в храме, Гладышев исчез. Черные шапки привели в порядок своих лошадей, похлебали уже привычных горячих мясных щец, которые им принесли в большом котле, и завалились спать. Сколько проспали - и не помнили.
Гладышев вернулся с толмачом из Коллегии иностранных дел и с тревожной вестью: царицы Елизаветы нет в столице. Уехала августейшая, всемилостивейшая вместе с графом Петром Шуваловым, и неблизко -в город Киев, матерь русских городов. Как сказывали, по всему пути царицы, на всех станциях, построены дворцы - встречать-принимать царский поезд. Позднее, однако, открылось, что недостало на это дело леса южнее Брянских лесов и были устроены лишь литейные погреба.
Более всего Маман удивился тому, что недостало леса в России. Может ли так быть?
И что же теперь делать, ежели царицы нет дома? Ждать, судари мои, ждать. Послам на роду написано терпенье.
- От то-гой тер-пишь, ко-гой лю-бишь, - сказал Маман по-русски.
- Оттерпимся - и мы казаки будем, - отозвался Гладышев с озабоченной улыбкой.
Послы вышли наружу и удивились тишине и безлюдью на улице. Город был пуст. Город спал. А между тем небо было ясно и светло. Маман вскрикнул: в зените слабенько, едва внятно вычерчивался край ущербной луны. Так бывает при закате солнца. Что за невидаль? Столь рано в великой столице ложатся почивать?
Где-то пробили башенные часы. Они ударили один раз.
- Час пополуночи, - проговорил Гладышев, смеясь.
- Откуда же такой свет? Ночью - как днем!
- Мы в Санкт-Петербурге, - ответил Гладышев приподнято и непонятно.
Сыновья Мурат-шейха пустились в спор, вспоминая, что об этом говорилось в книгах, однако в книгах ничего об этом не говорилось... Потом заспорили с толмачом, который вознамерился объяснить им, что такое белые ночи.
- Э, мудрецы...- сказал неожиданно Пулат-есаул, которого сыновья шейха считали за простака.- Стало быть, мы прибыли на самую высокую на свете землю. Стало быть, стоим на самой макушке!
Это суждение всех примирило, хотя послы знали, что город Сам-Пётыр стоит в болотной низине; темечко, конечно, мягко, но в него мать младенца целует. В темечко господь глядит...
Половина июля и половина августа прошли в ожидании. Вереницы зевак, упорней, чем в Москве, тянулись за послами, когда они показывались на улице. Но Маман не испытывал нетерпенья. И дня и ночи ему не хватало на то, чтобы насмотреться на строение Петра.
Санктпитербурх был молод, и он еще не был Северной Пальмирой. Не было на Неве Зимнего дворца с его тысячью и пятьюдесятью покоями, а на месте несравненной Дворцовой площади, которой быть через три четверти века, зияли пустыри. Не было громадины Иса-акия и красавца Казанского собора. Не было Медного всадника и укротителей коней на Аничковом мосту. Лишь грифоны держали на железных канатах крохотт ный Банковский мостик. И великолепных гранитных набережных на державной Неве, и будущих пятисот мостов, соединявших сто острогов, также не было. Один-единственный мост был наведен через Неву на двадцати шести баржах между Адмиралтейством и Васильевским островом.
А самый старый в столице Невский проспект... Давно ли он был лесной просекой, прорубленной от верфи к дороге на Москву, а потом Невской першпек-т и в о и, на которой дворцы соседствовали с избами? Не было дворцовых палат и усадеб вельмож Воронцова, Строганова, Шереметева, успел построиться лишь бывший первый генерал-губернатор столицы Меншиков.
Но центр города уже перемещался от Петропавловки к Адмиралтейству, на левый берег Невы. Сияла на солнце золоченая Адмиралтейская игра припетровской постройки, будущий герб столицы. А вокруг Петропавловки, материнского чрева города, следом за Дворянскими и Посадскими улицами, множились и множились убогие темные хибары работного люда на улицах Пушкарских, где жили пушкари, Монетных - чеканщики монет, Гребецких - гребцы с галер, Зелейных -мастера делать зелье, порох. Ежегодно сюда пригоняли на каторжный труд по сорока тысяч крепостных. А с каждой баржи и с каждой телеги, кои прибывали в город, неукоснительно взималась пошлина - камнем... Уплатили такой баж за въезд в столицу и послы Страны Моря.
Реял в небе ангел с крестом на шпиле собора в Петропавловской крепости, - он вознесся без малого на шестьдесят саженей, в полтора раза выше московского Ивана Великого. Многажды этот шпиль разбивали в грозу мечи молний, но он воскресал.
У Мамана глаза разбегались. Не один день он проторчал в Кунсткамере, самой большой в мире, разглядывая собранные руками Петра диковины, или, как их называли, раритеты, со всех земель и морей, изо всех былей и сказок. Маман дивился им больше, чем белокаменным бабам с оголенными ляжками и нагой грудью, - их он видел сквозь решетку самого старого в столице Летнего сада, которому надлежало затмить Версаль. Хотелось бы проникнуть за эту заветную решетку, выкованную в Туле, прознать, правда ли, что в Летнем дворце Петра - всего два этажа, один для царя, другой для царицы, и в каждом этаже - всего по шести горниц, по своей поварне и дежурке для денщиков и фрейлин... Но туда был доступ лишь сановникам, богатеям, называвшим себя строителями Петровского града.
Чаще и дольше всего Маман бывал на Заячьем или Веселом острове, в Петропавловской крепости. Она уже не была форпостом. Впереди нее встал Кронштадт, тогда еще Кроншлот, а Петропавловка стала главной в государстве темницей; в ее равелинах побывали и двадцать два мятежных моряка с корабля «Ревель», и царевич Алексей, в ней умер один русский мудрец, заточенный будто бы за то, чтб противился рубке лесов, чему немыслимо было пов/рить... Но никак не мог надивиться Маман на домий Петра в крепости, деревянный, с двумя тесными светелками, разделенными сенцами, - ни дать ни взять крестьянская изба.
Петропавловка была битком набита солдатами, непохожими на солдат Орской крепости, а тем более на казаков. Все тут были седоголовые, с бабьими косичками на шее. Не мог понять Маман, зачем воину такое украшение. Но как они стояли на часах на шести крепостных бастионах! И как маршировали на плацу! Нешто вот так же слитно, в ногу, как один, они ходили в атаки под устрашающим ружейным и пушечным огнем, не единожды - следом за Петром? Сказывают, что точно так... Вот что повидать бы своими глазами. Видит бог, было бы жутко, но Маман не мигнул бы, ибо нет на свете сильней интереса - видеть и знать.
Военных кораблей, многомачтовых, под полными парусами не довелось посмотреть. Они держались мористее, на своих форпостах. Тщетно Маман пытался представить себе сражение на море. Легче вообразить бой джиннов или драконов. Видел Маман на Неве галеры, но они походили на большие лодки, на них не было пушек.
Семеро товарищей Мамана побродили было с ним и отстали. Чаще всего они держались близ реки, на зеленой мураве, на ветру с моря. На людных улицах им было тесно и чего-то боязно; в каменных стенах не спалось, трудно дышалось. Пулат-есаул, бедняга, маялся больше всех. Его тянуло на охоту, он тосковал по собачьей своре Гаип-хана. Сыновья шейха денно и нощно читали и толковали Коран. Прочие господа бии играли в кости.
У дома, где жили послы, сквозь булыжник мостовой пробивалась трава. Мостовая выглядела как изорванное зеленое кружево. Глядя на него, Сагындык-богатырь, из рода кунградцев, сказал:
- В этих каменных стенах, на каменной земле, мы не могли бы жить. Нам тут житья нет.
- Неправда, - возразил Маман.- Живали и мы в городах, на мощеных улицах. Забыли пустырь... а на пустыре - каменную печать... где стоял город Жана-кент? А город Айаз в устье Джейхун-реки, близ нашего моря Арал?
- От того города осталась одна легенда. Не сыскать и места, где он стоял. Сказки это почтеннейшего Мурат-шейха...
- Для кого, может, и сказки, а для кого - память святая! Разве мы не знаем, кто стер с лица земли наши города? А следом за нашими - и русские?
- Как не помнить?
- А теперь вспомните, что видели в городе по имени Оренбург!
- К чему ведешь, Маман-бий?
- К тому, с чем приходили одни и с чем - другие, кто с огнем, а кто со светом... Так ли я сужу, бии мои?
Послы оживились, пустились в рассуждения...
Дни между тем шли, связываясь в недели, а новостей - никаких ниоткуда. Царица Елизавета задержалась в гостях, а без нее, знамо дело, и столица не та.
4
Акбидай оказалась умницей. Она не задирала носа, хотя выросла в богатой семье. Ее муж не имел белой юрты, в доме не было убранства, никакой утвари, а во дворе - скота. Но Акбидай не подавала вида, что это ей непривычно и даже стыдно. После свадьбы тотчас она сняла праздничное платье, надела обноски. Не дожидаясь слуг, принялась за свое хозяйство. Оно состояло из двух ягнят, подаренных отцом-шейхом... Соседки цокали языками: и внутри и вокруг ее лачуги - чистота, земля будто вылизана. За пустым местом ухаживала, как за персидским ковром. Ну и с людьми была легка, дорогу никому не заступит, не услышишь от нее грубого словца. Словом - мила молодуха.
Любо ей было все мужнино, как оно ни убого. А жила в доме еще редкостная душа, преданная и храбрая, - сестричка Алмагуль. Акбидай узнавала в ней черты мужа - и сиротское бессловесное терпенье, и сиротскую бесшабашную удаль. Росла девочка среди бездомных босяков, голопузых мальчишек; ее бы жалеть да опасаться втайне. Акбидай ее полюбила и ласкала любовно. Поможет ей вымыть голову, усадит рядом и расчесывает ее волосы самодельным гребнем из коровьего рога, лю-буясь тем, как девочка хорошеет на глазах.
Всякий раз Акбидай заплетала ей косы по-новому. Волосы у Алмагуль еще коротки, едва дотягиваются до спины, и потому, к примеру, косу корзинкой не соорудишь; всего больше шли ей мелкие косички. Акбидай заплетала их множество, и от того, как девочка радовалась и как была благодарна, щемила сердце сладкая боль.
Расцвела маленькая Алмагуль от женских рук. Смуглое ее лицо, похожее на прожаренную лепешку, побелело и разгладилось. Разлетелись прежде насупленные бровки, а в иглоподобных ресницах заиграли веселым блеском телочьи глаза, словно вмиг истаяла в них вечная печаль. И куда подевалась сиротская худоба, так похожая на старческую... Голос изменился: был с хрипотцой - от частых простуд, как у мальчишек, - теперь зазвенел, подобно колокольчику из чистого серебра. Дивно было слышать этот звон. Не узнавали женщины Алмагуль. Глядя на нее, думали: мне бы такую доченьку звонкую. И поговаривали так: дал бог сироте не невестку, а родную мать.
И как ни грешили женщины против Акбидай, когда она пошла не за Мамана, а за его слугу, как ни чесали языки, дивясь ее непростительной дури, теперь, разглядев молодуху поближе, признали: дурь-то дурью, да бабочка не глупа, счастлив ее муж.
Понравилась она старухам, старшим матерям, и те частенько заводили с ней разговор на тот счет, нет ли у нее сестер и подруг, таких же, как она, дурных, да не глупых, в возрасте невест. Акбидай смеялась, показывая ямочки на щеках, похожих на яблоки, мытые в молоке.
У казахов невест много. Девушки - все ищут не пузатого хозяина, а любимого человека... чтобы был мужчина... и чтоб был богат душой... Разве вы этого не искали? А что не каждой это достается, в том нашу сестру не винить - жалеть.
И еще заговаривала Акбидай э том, о чем женщины обычно не говорят:
- Выходит дело, попала я к вам в ясный день, когда солнце улыбнулось вашему народу... господи боже, сделай и меня счастливой. И дай бог, дай бог, чтобы наши правители были дружны. Жили бы в мире наши мужья, любили бы нас.
- Кормили бы своих детей, - добавляли женщины постарше и громко ахали тому, что слышали от Акбидай, а она опускала глаза, складывала почтительно-покорно руки, чтобы не подумали, что она поучает старших.
Женщины уходили от нее, словно одолжив бодрости, женской воли, а это иной раз дороже и нужней щепотки соли. И думали женщины о том, что, видать, не зря эту казашку любил Маман.
Между тем в семье Аманлыка было неладно. Нехорош был Аманлык. После того как он увидел караван мангытцев-переселенцев, услышал детский плач и рев скота, словно при пожаре или землетрясенье, - совсем пал духом, едва ли не слег.
Лежать бедняку некогда, тем более в страдную пору С зари до зари Аманлык был на ногах, но валился с ног не от усталости - от душевной боли, не спал по ночам, маялся наедине со своими думами, как тайный преступник.
Старался не показать виду. Похваливал жену и сестру. Красивую они возвели перегородку, чтобы отделить супружеское ложе - из красных ивовых прутьев. На той перегородке висел меч Оразан-батыра с посеребренной рукоятью в простых черных ножнах... Безупречен и новый очаг с крепкими кольями, на которых жарить бы на вертеле барашка, кабы у хозяина был достаток. Значит, верила хозяйка, что - будет?..
Правду сказать, в глубине души Аманлыка все же осели и язвили душу подлые слова Гаип-хана об Акбидай и Мамане. И другие, хорошие люди, случалось, заговаривая о жене Аманлыка, вспоминали Мамана. Но об этом думать было недостойно. Мучило другое. После того, в какой беспомощности и отчаянности привелось увидеть Аманлыку Рыскул-бия и Убайдулла-бия, а потом и святого отца Мурат-шейха, спрашивал себя Аманлык: а что же могу я, слуга их слуг? Люди хана колошматили меня, как хотели, за то, что я - Маманов человек. А от Мамана - ни слуху ни духу. Худо людям без сына батыра. И каково еще будет? Нет, не тому человеку подарил Оразан-батыр свой меч...
Сестричка Алмагуль как-то подошла, спросила, по-тупясь:
- Братец, вы заболели?
«Весь народ, почитай, сейчас больной...»- подумал Аманлык.
На другой день он увидел охапку свежих прутьев, прислоненных к настенным камышовым циновкам. Что еще женщины надумали плести из ивняка? Жена вышла из дому. Аманлык осведомился у сестрички. Та ответила с затаенным упреком:
Невестка их принесла, братец милый.
- Зачем?
- Чтобы ты сек ее.;, когда будешь сердитый... Сердце и отойдет! Чтобы сердце у вас отошло, братец.
- Дурочки вы мои!- воскликнул Аманлык, улыбнувшись, наверное, впервые за последний месяц.
Вошла Акбидай, увидела, что муж улыбается, и просияла. Потом побледнела от решимости.
- Мой бек, ответишь, если я спрошу?
- Попробуй.
- Правда ли, что Маман-бий не вернется домой, потому что любит русских больше, чем свой народ?
- Откуда ты это взяла? Не стыдно тебе повторять такую ерунду?
Бек мой, почему же ты стонешь во сне, вздыхаешь, когда не спишь?
Аманлык с тоской оглядел свой убогий дом.
Две кошмы, чугунный котел... Единственное ценное - сундук с платьями - привезла Акбидай. Хорош молодой семьянин! А лучше ли старому? Вон Сейдулла Большой, первый человек при шейхе, и тоже - ни кола ни двора, как у Аманлыка. Скота нет, зато у очага -куча детей; старшие из них уже трудятся, хозяйство у шейха порядочное, а в порядочном хозяйстве всегда недостача рабочих рук. Чему радоваться бедняку?
Но всего хуже - одиночество, всего тяжелей - растерянность без Мамана.
Тогда Акбидай напомнила: обещались они проведать отца, Айгара-бия, - не пора ли? Аманлык встряхнулся: спасибо, жена, хорошо бы... Пошел тут же спроситься у Мурат-шейха, правда не особо надеясь .получить согласие.
Шейх подмигнул ему с улыбкой холодноватой:
- Ты что такой, ни живой ни мертвый? Нелегка семейная жизнь?- Затем насупился:- Не обижаешь Ешнияз-ахуна?- И пригрозил строго:- Смотри там, как бы не стало у казахов одной семьей больше, у нас одной семьей меньше. Помни!
Однако же отпустил, выслушав горячее обещание Аманлыка - помнить.
Хотелось взять с собой сестричку Алмагуль, да втроем на тощей спине гунана не уедешь. Алмагуль осталась, кроткая, безропотная, лишь напоследок сказала, что пойдет жить, пока братец и невестушка будут в гостях, к сиротам; верховодил сиротами теперь Коротышка Бектемир, он не обидит.
Аманлыка толкнуло в самое сердце:
- Из своего дома? Почему, глупенькая? Там не так страшно...
- Кого же ты боишься?
- Шейха-отца, - ответила Алмагуль. И добавила поспешно:- Ты не беспокойся, к отцу-ахуну буду ходить с самого утра, делать что скажет, ты не беспокойся.
Аманлык молча понурился. Вся его семья служила ту же службу, что и он: посмотришь, жена ахуна еще спит, а Акбидай уже крутит ручную мельницу, толчет в ступе рис, Алмагуль тащит хворост, собирает щепки. Отслужив эту службу, делай, что твоей душе угодно. Вольно тебе наняться к кому-либо за харчи, вольно спать, голодать, но притом не проспать поутру и не тащить себе в ненасытный рот все, что попадется под руку в доме ахуна...
* * *
Айгара-бия любили за простоту. Он был не спесив, не кичлив. В юности рос с пастухами, ел с ними из одного котла и спал наравне с ними, летом - на соломе, зимой - под овчиной. Разбогатев после смерти скупого отца, он не забыл своих однокашников, и хотя не одарил всех скотом и не каждого женил, но и не держал впроголодь. Был совестлив, находил в душе силу решать споры по справедливости, не думая только о своей корысти, как иные хозяева, жадные до потери рассудка. Бии ему этого не прощали, зато любили все младшие, весь его род.
Дочку свою, единственную, назвал Акбидай, что значит Белая Пшеница, потому что она родилась на пшеничном поле. Мать ее в пору жатвы принесла в поле поесть, тут и начались у нее схватки. И было в семье заведено, как дочка подросла: выходить Акбидай первой в поле, жать и связывать первый пшеничный сноп.
В нынешнем году Айгара-бий также ожидал дочку к началу жатвы. И вот она приехала и поспела в самый раз... Отец не узнал ее и зятя, до того они отощали. Румяная, светловолосая (бывают и белокурые среди казахов), Акбидай почернела, как жареное зерно. Долговязый, чернявый Аманлык, напротив, пожелтел, как солома; помнится, когда жил с сиротами и ходил за подаяньем, он не был настолько костляв.
Мать пыталась отшутиться и тем утешить отца:
- И мы с тобой в первый год съели друг дружку. Айгара-бий подумал: «Маман не дал бы их в обиду». Радость, однако, была общей. Встречали молодых всем аулом. А поутру вышли с ними в пшеничное поле. Оно отливало золотом. Ветер катил по нему золотисто-сиреневые волны. Колосья с крупным зерном и долгими иглами висели шатром. Увидев эту красоту, Акбидай запела. Песня была горячая и нежная, как все песни о любви, и величавая, как гимн. Она благословляла новорожденный хлеб.
Белая пшеница, золотая, в серебряной короне... Грудь свою распахни. Зернами хлебными, как матери молоком, накорми-напои.
Одноаульцы дружно подхватили:
- Золотая... в серебряной короне... накорми... напои...
И словно окунулись жнецы в пшеничные волны. Работали увлеченно, весело. Песня разливалась по всему полю, и ветер тоже запел вместе с людьми. Пело и небо во все птичьи голоса. И казалось, что началась не страдная пора, а пора игрищ. Пот струился по медным от загара лицам и спинам, блаженный.
А вечером Аманлык и Акбидай увидели в ауле новую юрту с украшенной белыми кошмами макушкой. Заплакали, глядя на нее. Юрта была возведена для них, точно в день свадьбы. Аманлык нырнул под дверную кошму, ведя за руку Акбидай. Верить ли глазам? Кругом - кошмы, кошмы... Такой мягкой, уютной, заман чивой постели не было у них и в первую брачную ночь. Аманлык с нежностью обнял жену и рассказал о том, что воскресилось в памяти. Как раз на месте этой юрты стоял прежде камышовый сарай. В нем подвешивались мешки с творогом, когда скот пригоняли с пастбищ. В годы сиротского нищенства Аманлык с сестричкой Алмагуль неслышно-незримо, как »:ыши, забирались в сарай, засовывали в мешки руки по локти и убегали со всех ног, слизывая на бегу со своих рук незабываемо вкусный творог.
- Довольна, голубка моя?- спросил Аманлык.
- Я ему благодарна, - прошептала Акбидай едва внятно, но Аманлык расслышал ее и понял, о ком она говорит: о Мамане.
- И я, и я благодарен, господи, прибавь ему тех лет, которые не дожили мои отец-мать! Светлая ты моя, золотце с серебром... до чего я доволен... твоей матерью, которая тебя родила, твоим отцом, который отдал тебя мне, вообще твоим народом, который теперь мне родней родного...
Акбидай, словно смущенная многословием Аманлы-ка (муж не жених, мужу неприлично слишком разглагольствовать с женой), прижалась губами к его губам.
Тихое покашливание у дверей заставило их обернуться. В юрту заглянул Мырзабек, младший брат Айгара-бия, веселый джигит.
- Нужны ли тут певцы, зять?
Аманлык вопросительно посмотрел на Акбидай, та кивнула. Не прошло и получаса, как юрта была полна народу и звенела, подобно огромной домбре. Пели до утра, как, бывало, в дни приезда Мамана.
На другой день все переменилось. Айгара-бий позвал к себе Аманлыка и уединился с ним. Вернулся Аманлык опять угрюмый, потерянный, пришибленный еще более, чем до приезда в гости. Казалось, сглазили человека. Потом Айгара-бий отослал его вместе с Мыр-забеком - как будто на пастбище. Минул день, другой, - ни мужа, ни брата. Отец ничего не объяснял, а Акбидай не смела спросить. Мужские дела, не женского ума... Однако она видела, что дела - неважные, отец расстроен. Увидела она и то, что в ауле не так уж весело. Люди жили в затаенной тревоге и напоминали скотину, которая в ясный день сбивается в кучу, предчувствуя близкую бурю.
Не прожив в гостях недели, Акбидай отправилась домой, и отец ее отпустил одну, без Аманлыка; дольше ждать ей было нельзя. Повезла она с собой юрту с белым верхом, но дары уже не радовали.
Мурат-шейх встретил Акбидай неприветливо. Шейх-отец бранил Аманлыка за обман и греховное безделье, столь привычное завзятому бродяжке, и обещался наказать его примерно, когда он явится. А Акбидай не умела объяснить, какая надвигается беда; она не знала, что за беда...
Сейдулла, аткосшы шейха, по простоте душевной напрямик спросил: неужели добрейший Айгара-бий не выделил дочери и зятю е н ш и, то бишь долю будущего наследства? И опять Акбидай отмолчалась. Был разговор с отцом об енши, но очень странный: «Ох, вряд ли, доченька, это будет тебе на пользу... Я уж сказал твоему мужу: больше обретешь - больше потеряешь...» Смеялся отец? Можно ли так смеяться?
Прислал Айгара-бий лишь Мурат-шейху угощенье - полдюжины овец, и шейх также не поскупился, велел зарезать половину, устроил званый обед для самых близких. На том обеде Мурат-шейх высказал все хвалебные слова, которыми располагал его мудрый язык, - об Айгара-бий, великом человеке. Этому человеку и его роду каракалпаки прежде всего обязаны тем, что поселились здесь, в низовьях Сырдарьи, в годину белых пяток, после джунгарского нашествия. Вот что никогда не забудется. Все были польщены, понравились и речь шейха, и дастархан. Акбидай за дастарханом не было. Но и она осталась довольна тем, что доволен шейх-отец.
Далее Мурат-шейх спешно отбыл на той в аул рода табаклы. Род небольшой, неровня четырем главным пластам черных шапок, и потому он даже не упоминался в клятвенном письме русской царице. Но той -весьма важный, по случаю рождения мальчика, которому было дано имя - Маман. Это третий Маман; первый - Маман-бий, второй - Маман-шейх, сын Мурат-шейха, один из послов в Россию. Понятно, что на таком торжестве нельзя не быть.
Род табаклы славился своим уменьем уважить гостя. Говорят, этому уменью учились у табаклы все каракалпаки. Хорошо ли вас угощали? Как табаклы! Такая будто бы ходила поговорка. Мурат-шейха принимали пышно. Послали на ближние холмы ребятишек - сто рожить дорогу. По их сигналу высыпали навстречу всем аулом. Поводья коней шейха и тех, кто его сопровождал, принимали разом, втроем-вчетвером, вели к дому толпой. И не давали спешиваться в дорожную пыль, несли до двери на руках.
Шейх прибыл последним из почетных гостей. Когда он вошел, все встали. Один Рыскул-бий остался сидеть, лишь слегка потеснился на главном месте. И было замечено, что шейх к Рыскул-бию - со всей душой, а Рыскул-бий к шейху - с холодком. Держались, впрочем, оба церемонно-любезно, но шейх словно бы заискивал, а Рыскул-бий скорей язвил.
Прежде бывало, пожалуй, наоборот; с каких это пор переменилось? Не с тех ли, когда Мурат-шейх не остановил горестного переселения мангытцев и развязал злые языки? Одни исподтишка, а иные в открытую болтали, что без Оразан-батыра и Мамана Мурат-шейх не тот; за версту видно, что не тот.
- Бодры ли вы телом, духом, дорогой мой?- осведомился шейх у Рыскул-бия.- Здоровы ли родичи? Хорош ли урожай? Нет ли падежа среди скота, не дай бог?
- Слава богу, слава богу, - отвечал Рыскул-бий, усмехаясь непривычному обращению: «дорогой мой»; оно походило на лобзание беззубого. Лучше бы святой отец показал старые клыки.- В порядке ли ваши дела?- спросил Рыскул-бий в свою очередь.- Послушны ли слуги? А то, говорят, некоторые в самое горячее время шляются по гостям!
Намек прозрачный... Но Мурат-шейх пропустил колкость мимо ушей.
- Стало быть, говорят, - заметил он с миролюбием, которое в ту минуту было Рыскул-бию противно.
Неужели, думал Рыскул-бий, простил Мурат-шейх кунградцам их безумие, их преступление - изгнание мангытцев? Рыскул-бий сам себе этого не прощал. Уж не хочет ли шейх вылизать языком моровую язву междоусобицы? Язык отвалится. Не отплюешься.
- Желательно бы знать, - проговорил Рыскул-бий, кряхтя мнимо беспечно, поскольку на тое неприлична озабоченность, - а что же все-таки слышно о Маман-бии, какие от него вести!
- Мне об этом ведомо не больше, чем вам, дорогой мой.
Долгое молчание сковало гостей и хозяев. Последнее дело - придя на той, омрачить торжество, это срам. А тут словно туча копоти обволокла дастархан, и людям стало трудно дышать. Закашлялись все, заперхали. То, что от Маман-бия никаких вестей, было у всех на уме и в будни, и в праздники.
Рыскул-бий снял с головы черную шляпу, вынул из ее тульи маленькую белую тюбетейку и пришлепнул ее, как блин, на свой стриженый сивый затылок. Затряс головой, точно у него звенело в ухе:
- Да простят меня хозяева, гости... не на тое будь сказано... Слышал я разговор, - не знаю, можно ли ему верить. Разговор праздный, да не о безделице. Будто бы не в себе Абулхаир-хан, гнев уже висит на кончике его носа. Будто бы на волоске хан от ссоры с царским наместником в Оренбурге по той причине, что Неплюев не оставил в аманатах сына шейха, а его, ханского сына, в аманатах держит. Попала, видать, вожжа под хвост, ну и понес. Пристал, как ножом к горлу, с прихотью: сменить в аманатах одного своего сына Ходжахмета другим сыном Чингисом, кстати сказать, побочным. А когда наместник отказал, хан будто бы... помилуй бог!., послал своих людей с челобитной - к кому бы вы думали? К Надир-шаху кровавому, от которого русские, еще при жизни Оразан-батыра, Малый жуз спасли. И будто бы обещался Абулхаир отдать свою дочь в жены, чтобы умилостивить лютого врага, своего главного супротивника. Вот с кем удумал родниться!
Общий стон изумления пронесся вдоль дастархана.
- Слышали и мы про тех аманатов...- как бы нехотя выговорил Мурат-шейх.
Бии закивали возмущенно. Один Давлетбай-бий, глава рода ктайцев, холодно покривился и отвернулся, потому что здесь не было его друга Убайдулла-бия, главы несчастных мангытцев.
«Слышали, - повторил мысленно Рыскул-бий.- И промолчали! И впредь смолчим... Кто перечил Абул-хаиру? Один Маман».
И так и не суждено было гостям в охотку разомлеть душой и чревом, а хозяевам - насладиться рвением на тое в честь третьего Мамана. Снаружи донеслись крики. Вошел джигит с такими толстыми вывернутыми губами и торчащими метелкой усами и бородкой, как будто он держал в зубах недощипанного цыпленка. Джигит был из тех добровольных, прирожденных шутов, которым доверялось увеселять гостей. Один вид его смешил - мужей до слез, а жен до сглазу; в ударе он мог довести до икоты и колик. Ожидали, что уж он сморозит, отмочит словцо или коленце и рассеет наконец уныние за дастарханом. Джигит сказал:
- Юродивый какой-то ломится в двери. Клянется, что тут его давно ждут.
И это было уже смешно. Все засмеялись в предвкушении дальнейшего.
- Давай, милый! Веди своего юродивого! Старайся! В юрту впустили человека, немытого, неприбранного, ни дать ни взять после долгой дороги. Лицо его было бесцветно и скомканно, как выжатая после стирки бязь. Глаза гноились. Едва перешагнув порог, он изогнулся дугой в низком поклоне и повалился на колени. Это был Аманлык.
- Что с тобой? Что случилось? Война, что ли? - окликнул его Мурат-шейх, морщась брезгливо.
- Нет, пока еще нет, шейх-отец...
Как же ты осмеливаешься являться на той в таком непотребном виде?
Аманлык рукавом размазал по лицу грязный пот, стараясь отдышаться.
- Плохие вести, шейх мой. Как хотите, ругайте, - плохие. Айгара-бий велел: нигде не задерживаясь, домой не заглядывая... Если вы спите - разбудить, хвораете - поднять, даже если молитесь - не дожидаться. А что той - хорошо, тут как раз все главные головы...
Чего тянешь? Не томи!- вскричал Рыскул-бий.
- Я говорю, я и говорю: Абулхаир-хан собирается разорить нашу страну.
Бии отшатнулись от дастархана, затолкались плечами, локтями, загомонили сердито, и поначалу не разобрать было, на что они негодуют: не на то ли, что настроились на шутовство, а шут вздумал их разыгрывать, беря на испуг?
- Ты что мелешь, сукин сын?
- Кто тебя подучил, пес?
- Заткнись, собачье мурло!
- Смотри-ка, что сочиняет, недоумок, невежда! Рыскул-бий возвысил голос:
- Люди, люди! Оглянитесь на самих себя. Этот бедолага ни в чем не виноват. Дайте ему пиалу чая. Пей, юродивый... незваный гость. . Рассказывай по порядку.
Аманлык дрожащими руками принял пиалу, приник к ней и не поднимал головы, пока не выпил до дна маленькими жадными глотками горький зеленый настой. Захрипел блаженно, поцеловал пиалу и отдал с благодарностью.
Рассказ его был невеселый. Конечно, Аманлык разрисовал то, как его с женой принимали поначалу в ауле тестя. Жаворонки сыпались с неба на тот семейный той... Но затем Айгара-бий послал зятя со своим братом Мырзабеком в соседние аулы - проверить свои подозрения. И там открылось Аманлыку то, что Айгара-бий предвидел и предсказывал. Гостя неохотно пускали в дом, торопливо выпроваживали, отмалчивались, отнекивались, мычали, как нелюди. Его опасались, как богохульника или чумного. Почему? Потому что он - каракалпак, друг Мамана и еще потому, что женат на казашке... Так встречали на этой земле разве что джунгар.
Дальше - больше. Вернувшись в аул тестя, Аманлык приметил, что и тут джигиты стали посматривать на него косо, стали его чураться. В глаза не винили, но в душе считали виноватым в том, что случилось с Айгара-бием, пока Аманлык и Мырза-бек ездили по аулам... Аманлык онемел от жалости, увидев тестя, а обняв его, отшатнулся, - Айгара-бий застонал от боли. Лицо почтенного аксакала опухло от побоев, и он не мог разогнуть спины, она болела от известных своей щедростью ханских дурре.
Ночью, с глазу на глаз, не тая слезы обиды и стыда, Айгара-бий поведал Аманлыку, как был вызван в аул хана, привязан у всех на виду к решетчатой стене юрты и бит нещадно. А до того обозван ханом продажной душой, изменником, смущавшим народ крамольным соблазном - дружить, видите ли, с черными шапками. Казнить следовало бы за шашни с Маманом, но -в свой черед: сперва хан расправится с самим Маманом и его нищим народцем, сдерет с этого безмозглого племени спесь вместе со шкурой. А того ради велел Абул-хаир Айгара-бию, когда тот был измордован, представить сто вооруженных нукеров; командовать ими -Мырзабеку. Если не способен тот - самолично бию.
Так же сто нукеров хан приказал привести Седет-керею, главе именитого казахского рода, и, надо думать, главам других родов.
- А как он, злодей, настроил, как застращал и озлобил молодых и старших против нас, ты видел воочию, - заключил Айгара-бий.
И той же ночью отослал от себя с благословеньем и черной вестью.
Джигит, увеселитель тоя, словно бы потряхивая недощипанным цыпленком в зубах, изрек, косясь на Аманлыка:
- Юродивого загони хоть на край света, принесет чирей на поганом языке, чтобы ему подавиться! Зачем бог дал корове язык толстый? А затем, чтобы не разговаривала...
Но на сей раз джигит не угодил. Казалось, траурный занавес повис над дастарханом, у всех перед глазами, и всех разъединил. Сидели тесно, локоть к локтю, а по сути - все врозь, каждый со своим угольком страха в обмякшем животе. Никто не был готов к такой беде, никто не знал, что будет делать, если она разразится. И все втайне уповали на то, что Абулхаир лишь стращает, что он не отважится на худшее, как ни охоч тиранить.
Ума не приложу, - проговорил Мурат-шейх удрученно, - как же мы будем воевать с людьми, с которыми вместе гибли в годину белых пяток и вместе ожили под этим небом, ели хлеб за одним столом и пили воду из одного колодца, сватались и роднились своими детьми...
- Шейх-отец!- горячо воскликнул Аманлык.- И я сетую на бога, коли такова его воля! Пусть моя весть окажется ложной. Повесьте меня за вранье на кривом турангиле, я буду рад.
- А и правда... Глядишь, еще и повесим...- отозвался Мурат-шейх.- Что скажете, друг мой Рыскул?
- Скажу, что нет здесь Мамана, - ответил глухо старый беркут.- Скажу, что, сунув башку в песок и выставив напоказ задницу, врага не напугаешь, войну не отвратишь.
Мурат-шейх тяжко вздохнул.
- Износились мои кости... Иссыхают мозги... Однако нет ничего хуже малодушия. Трус помирает от страха прежде, чем его убьют. Храбрый боится одного бога... На что вы меня подбиваете?
- Не зевать. Не молчать. Снаряжайте своего старшего сына Хелует-шейха, никого иного, посылайте сей же час в Оренбург, к наместнику Неплюеву... К русским, к русским! Пока не пала на наши головы война. Мурат-шейх огладил пушистую белую бороду, словно творя беззвучную молитву, и посветлел лицом.
- Пожалуй, - проговорил он твердо.
- Ну и джигитов... звать, собирать, готовить... к самому тяжкому, самому худшему!
- Думаете? - спросил Мурат-шейх опять с сомненьем, с тем миролюбием, на котором верхом ездят.
5
Наконец-то - добрая весть! Вернулась царица. Под вечер стеклись к решетке Летнего сада толпы народа, а в распахнутые первые, вторые и третьи ворота покатили цугом великолепные коляски вельмож; и кучера и господа - в сивых париках. Прибежали туда и черные шапки и увидели, как взвился в небо над садом колдовской холодный огонь. Он с треском рассыпался, ярко сиял, пышно искрился, но не поджигал дерев. С бастионов Петропавловки доносилась пушечная пальба. Все кругом кричали ура. Вечный праздник при дворе Елизаветы Петровны продолжался - вполне счастливо для нее, для графа Петра Шувалова и иных ее фаворитов.
Маман перетрусил, глядя на грандиозный, получасовой фейерверк. Он с оторопью думал, как же он, такой небогатый, появится перед ослепительной дочерью Петра и ее позолоченными с ног до головы придворными в своей скорбной, черной мужицкой шапке?
К тому же стало известно о новых волнениях среди уфимских башкир. Они случались и при Петре, но при Елизавете башкирские замешания участились. На уральских заводах Шувалова и Демидова бунтовали башкиры вместе с русскими крепостными. Оставалось лишь гадать, каково сегодня настроение у столичных ханов, а их было так много...
Той порой обнаружилось, что поручик Гладышев зря дорогого времени не терял. Ежедневно он обивал пороги, как сам говорил. Речь шла о порогах громадного здания Двенадцати коллегий, которое протянулось на полверсты близ Кунсткамеры; каждая коллегия под своей крышей, со своим собственным входом. Известно, что от слова до дела - сто перегонов. Однако Гладышев далеко шагнул за пороги и по лестницам изрядно крутым добрался до высоких столов. Стало быть, дело того заслуживало, оно само собой стряпалось.
И в один прекрасный день Митрий-туре пришел к послам и сказал Маману с откровенной похвальбой:
- Не в том дело, что овца волка съела, а в том дело, как она его ела... Одним словом, судари мои, Государственная коллегия иностранных дел рассмотрела учиненные об вас представления. А рассмотрев, нынче, двенадцатого августа, представила правительствующему сенату такое мнение... Что хотя оный народ, за весьма великим отдалением от российских границ, в действительной протекции и защищении содержать неудобно, однако и, по давнишней оного склонности и по неоднократному обнадеживанию в верности российскому престолу, кажется, - точно сим словом сказано, судари мои, - от подданства отказать непристойно! Не-при-стойно. Чуете на языке соль? А для того, по рассуждению той коллегии, к вашим ханам и старшинам сочинена Грамота. И на рассмотрение правительствующего сената, при том доношении, подана. Как раз нынешний день... Довольны?
- Благослови тебя аллах, Митрий-туре...- сказали хором послы.
Далее Гладышев поведал, как слукавил. У чинов Коллегии иностранных дел, быть может, по старым бумагам, сложилось мнение, что у черных шапок - много пленных. Гладышев не стал разубеждать господ... И в коллегии было особливо за потребное признано, чтобы действительному тайному советнику и кавалеру Не-плюеву старание возыметь об освобождении всех российских подданных, а паче христиан, и за то на жалованье ханам и старшинам некоторую сумму издержать и в прочем тому народу приласкание чинить; какое же именно чинить награждение, коллегия испрашивала дозволения снабдить помянутого тайного советника достаточною резолюциею. Всему сему надлежит быть опробовану указом правительствующего сената в ту коллегию; указ ожидается к исходу текущего августа месяца.
Пулат-есаул зацокал языком, сожалея о том, что Маман отпустил столько пленных задарма. Не видать, стало быть, награждения. Но все другие послы зашикали на Пулат-есаула, а Маман сказал, кривя губы:
- Выпил бы море, да оно солоновато...
И вот разверзлись небесные врата. Послам Страны Моря дали знать, что четырнадцатого августа они будут представлены ко двору ее императорского величества.
За Маманом прибыла коляска. В нее был зван также господин поручик Гладышев. Прочие поехали верхом.
Маман не помнил, короток или долог был прием. Вряд ли долог, но и не чересчур короток... Ничего подобного по древнему величию кремлевской Грановитой палате в молодой столице не имелось. Елизавете Петровне угодно было принять послов перед иными, более любезными ей занятиями, в прелестных К и к и н ы х палатах, сооруженных близ излучины Невы еще при-петровской Канцелярией от строений. Зал с клетчатыми оконными рамами во всю стену сиял, и у послов было побуждение - разуться при виде его вощеных полов; в них, как в воде, отражался блеск гвардейских мундиров и расшитых золотом камергерских роб с золотым ключом на голубой ленте, при левой поясничной пуговице.
Первоначально Маман был представлен государственному канцлеру Алексею Петровичу Бестужеву и, по-видимому, не слишком оробел (во всяком случае меньше, чем драгунский поручик Гладышев), потому что Бестужев снизошел до явной любезности. Заметив, с похвалой, как посол молод, и назвав его Маман-б а т ы р е м, на русский лад, Бестужев добавил:
- Если не ошибаюсь, мусульмане величают Иисуса Христа первым пророком, а Магомета - послом божьим... и Магомет был отнюдь не стар?
Столичный толмач торопливо перевел эти слова. Маман не знал, что Мухамед начинал свои проповеди в Мекке в возрасте сорока лет, как, впрочем, не знал этого и Бестужев, но Маман не смутился. Подумав, сказал горячо и благодарно:
- Истинная мудрость - это великое знание... а оно - как небо, светит всем народам и понятно на всех языках...
Бестужев не остался в долгу:
- А знает ли господин батырь, когда впервые на русском языке выпущен в свет Коран? При блаженные и вечнодостойные памяти государя императора Петра Великого, по его именному указу!
Сердце Мамана задрожало от радости, что может сказать о Петре.
- Сарь Петыр есть точно такой посол...- проговорил Маман по-русски и показал пальцем в потолок, то бишь в небо.
Поручик Гладышев, стоявший за Маманом, едва удержался от возгласа, а большой чин из Коллегии иностранных дел, стоявший за Бестужевым, значительно поднял брови, думая о том, что сей черномазый в рубашке родился.
Вышла государыня императрица... Все сановники и чины склонились в поясном поклоне, а гвардейцы вытянулись, выпячивая груди и обтянутые лосиной замшей места пониже живота. Все, кроме Мамана. Он остолбенел, увидев женщину в сивом парике, подобно вельможам и солдатам в Петропавловке, а главное -с сильно выпуклой молочно-белой грудью, оголенной, как у каменных баб в Летнем саду.
Это царица?.. Не по силам было Маману оторвать взгляд от ее наготы, и он тщетно старался глядеть ей в лицо, пока она усаживалась в своих необъятных кринолинах в голубые сафьяновые кресла за отсутствием трона. Маман чувствовал, что пропал, провалился и уже никаким чудом не поднимется на коня...
Елизавета Петровна все видела и все поняла. И может быть, эта наивная дикарская оторопь господина посла была самым выгодным и выигрышным, что он мог выказать при дворе на первый случай. Елизавета Петровна была тронута. Посол оказался неожиданно и невозможно молод. А ведь недурен, по стати - гвардеец! Взгляд звероват, да это не худо. Конечно, темен мастью, но один известный всем генерал-аншеф от роду и вовсе арап.
Елизавете Петровне было чуть за сорок, а именно сорок два, и она была молода душой, у ж а с т ь как молода, а посему повелела зодчему Варфоломею Растрелли начать сооружение Смольного монастыря. Туда она собиралась удалиться под старость по примеру Ивана Грозного, который грешил и молился, грешил и каялся... Тем не менее она улыбнулась молодому, видному нехристю, который так пялился на ее истинно царское, умопомрачительное декольте. Улыбка ее была туманна и бледна, но в этом доме ее улыбки умели читать.
Бестужев представил Мамана в выражениях, которые толмач не стал переводить господину послу:
- Ваше величество... умен... и, смею сказать, тонок... в мере, в коей не можно было и ожидать...
Но Маман уловил смысл сказанного и, слава богу, пришел в себя. А пришел в себя - говорил речь. В оной речи благодарил за принятие своего малого, сирого, но с открытой душой и чистого в помыслах народа в российское подданство. А такоже просил покорнейше о содержании всего своего народа в высочайшей императорской милости. Так перевел речь посла толмач.
На которую его речь от лица ее величества государственным канцлером дан был ответ такого содержания: что ее императорское величество каракалпакских ханов и старшин с их народом вступление в подданство приемлет милостиво и обнадеживает их своей императорской милостью и жалованьем. Так перевел толмач речь канцлера.
Следом за тем Елизавете Петровне угодно было заговорить самой.
- Скажи, господин посол, - спросила она с живейшим интересом, - а правду ли нам доносят, что якобы у твоего племени как мужеск, так и женск пол не знают - целоваться... а случись любезное свиданье - так только вроде бы обнюхиваются, как киргиз-кайсаки?
Маман ответил бесстрашно, уловив насмешливую ноту:
- Велика царица... кому охота стрелять в темноту? Толмач замялся в затруднении. Слова Мамана означали: чего не ведаем, того не оспариваем... Нет ли тут дерзости? На всякий случай толмач молвил со всем старанием:
- Святая правда, ваше императорское величество.
- А есть ли у вас красивые женщины, как в иных странах?- спросила далее Елизавета Петровна.
- Есть, великая царица, хотя они и прячут свою наготу...- ответил Маман, глядя дочери Петра в глаза.
Толмач до смерти испугался. Брякнул, не задумываясь:
Точно так, ваше императорское величество.
И пожалуй, один Гладышев понял, на каком волоске висел Маман.
Елизавета Петровна вновь улыбнулась. На сей раз ее улыбка была ясна и светла. Нет, малый скучен, как все юнцы. Вот объездится - будет конь неутомимый. Шкуру тигровую, кою он привез, надобно презентовать возлюбленному Петруше, то бишь Шувалову.
С этими мыслями Елизавета Петровна встала, а все прочие сложились пополам. Уходя, Елизавета Петровна бросила беглый взгляд в сторону посла. Маман опять стоял как столб... И государыня императрица изволили едва внятно засмеяться, что означало успех при дворе полный и редкостный.
Потом удалился и государственный канцлер, подав на прощанье положительно достойному того послу руку. Маман, помня наставления Гладышева, не стал ее пожимать или, того хуже, трясти, а лишь коснулся ее обеими ладонями с приличествующим поклоном. Это соответствовало и восточному обычаю.
- Однако же... ты горд, господин батырь, - сказал Бестужев как бы походя.- А может, забывчив? Имени хана Абулхаира, а он твой старший хан, я не слыхал от тебя нынче. Как так?
Маман простодушно развел руками:
- Честно сказать, по нашему обычаю и вере, когда старший брат говорит, младший помалкивает, ибо грех - ослушаться воли старшего.
- И мы того держимся, - заметил Бестужев подчеркнуто.- И немец, и француз, и аглицкой нации послы, и иного вероисповедания.
- Но... мудрый отец видит детей насквозь. Отец знает, что на уме у его сыновей. И случается, берет из головы самого младшего одно зернышко истины и взращивает его в поле своей души...
Бестужев лишь повел бровью, с тонкой улыбкой на углах губ, сдержанной и многозначной.
Маман продолжал, прижимая руки к груди:
- Да простит нас господь... Мы не хотим быть исподней одежкой хотя бы и на Абулхаир-хане. Хотим быть тем кафтаном, который и греет и красит. Не хотим быть мешком в мешке, посудой в посуде... и заслужили того, чего хотим. Мы давно - пояс, которым Абулхаир-хан крепко подпоясался. И ведь развалятся его животы, если он распояшется.
- Уж не вздумал ли ты тягаться с ханом, любезнейший господин батырь?- проговорил Бестужев мнимо добродушно.- Не слыхивал, как тягалась кобыла с волком?
- Мы с казахами - ломти одной дыни, - отвечал Маман.- Но черные шапки, а по-старому - черные клобуки, жили с русскими, когда еще не было Абулха-ир-хана, не было и Тауке-хана. Не было Чингисхана! Но была Русь. Был Киев, была Москва... А нын-че Сам-Пётыр, - добавил Маман по-русски.- Хотим сон-ца, а не лу-на.
- Понимаю, понимаю, - проговорил Бестужев неожиданно громко и одобрительно.
И это понимание и громкость были прямым указанием для большого чина из Коллегии иностранных дел, который при сем присутствовал.
На том аудиенция и закончилась.
Эхо при дворе было долгое. И не далее как три дня спустя, семнадцатого августа, послы Страны Моря были представлены также его императорскому высочеству, наследнику престола, будущему царю Петру Третьему. Он был супругом немецкой принцессы, которая даст ему поцарствовать ровно полгода и три дня, а потом поместит его в Ропшинский замок и там тайно умертвит и станет Екатериной Второй.
Его императорское высочество поразило Мамана своим лицом. Лобик с ямочкой, щечки пухленькие и обвислые, губы вывернуты, как у новорожденного ребенка. А глазки - то колючие, как шильца, то мутные, как бельма.
Гладышев накануне вконец смешался, честно говоря. Встречи с царицей он побаивался, разумеется, но с полным резоном и с надеждой, а встречи с наследником - страшился безо всякого уяснения и без меры. Его высочество был волею господней скудоумен от рожденья, о чем и при дворе, и в армии знали, а потому был он опасен чрезвычайно. И на сей случай Гладышев не дал Маману никаких наставлений.
Делать, однако, нечего. Явились... Маман держал речь, краткую. Что тут надобно покороче, он понял тотчас и не ошибся. На оную речь ответствовал от лица его императорского высочества обер-егермейстер господин Брендаль. Наследник престола разглядывал Мамана примерно как лошадь или голую бабу, прикидывая в уме, а чем же этот немаканый сумел приглянуться государыне, знавшей толк в кавалерах, а того более - сатане Бестужеву? И при этом думал будущий русский царь не по-русски, а по-немецки, что ему было привычней и милей.
Спросил он также по-немецки:
- И что же, мой господин, тебе понравилось теперь в Санкт-Петербурге? Больше всего!
Мамана осенило. Он сказал:
- Плац-парад!
- О! О! О!- выговорил трижды его высочество, всякий раз все сильней выпячивая живот, как будто его пинали под зад.- Молё-дьец! - И добавил вполне внятно:- К черту...
Затем наследник престола принялся громко хохотать, помахивая крохотными, как у карлика, ручками. Напоследок он дал Маману большую серебряную монету.
Когда послы были отпущены и уехали, Гладышев долго крестился. Прежде этого за ним не водилось.
На обоих представлениях ко двору поручик был в тени и не замечен. Но на следующий же день после аудиенции у его высочества Маман увидел Гладышева в капитанском звании.
- Сударь, - сказал Митрий-туре, - по крайности единожды ты был гений. Когда сказал, что тебе полюбилось в Петербурге.
- Я правда это любишь, - возразил Маман.
- Милый мой... Неужто ты не понял, как он не-на-ви-дит Россию и все русское? Это такое несчастье, такое несчастье!
Маман молчал. Ему еще придется вспомнить об этом, когда наследник вступит на престол...
Затем послы были приняты тем сановником из Коллегии иностранных дел, который присутствовал на представлении их ко двору. Разговор шел единственно об Абулхаир-хане и попервости о том, что было известно со времен посылки к нему при царице Анне Иоанновне мурзы Тевкелева, ныне полковника... Да, есть при Абулхаир-хане две партии, одна - за союз с Россией, другая - против, и самому хану по сей день вот как неуютно жить между тех двух партий. Об этом еще говаривал Оразан-батыр и предсказывал Абулхаир-хану вовсе худую участь, ежели не соберется хан с силой и с умом сделать верный выбор.
Сановник заинтересовался:
- Позвольте... Какую такую худую участь?
- Кару господню, - сказали сыновья Мурат-шейха. Пулат-есаул добавил:
- Участь той женщины, у которой не один муж: один выгнал, другой убил!
- Считаете, что хан не крепок в своем ханстве?
- На нашу голову его хватит, - сказал Маман со вздохом.- Потому просим вашей милости, вашей власти.
- Всеконечно... натурально, господин посол...- проговорил сановник, с прищуром косясь на Гладышева.
Далее пошло дело по маслу.
Двадцать шестого августа, как и ожидалось, последовал указ Правительствующего сената, и в скромном припетровском здании Сената была вручена послам Страны Моря Грамота с приложением такого мнения, что предупомянутыми послами при дворе государыни императрицы много довольны.
Засим послы были отпущены из Петербурга возвратно в их отечество с надлежащим награждением и удовольствием. Маман-бию была подарена коляска со складным, кожаным верхом, на рессорах. Признано было за потребное и далее сопровождать послов нарочному офицеру Гладышеву, пожалованному за усердие капитаном, с полною инструкциею, каким образом, приехав в ту орду, оную грамоту ханам, султанам и старшинам, при собрании народа, подав, вычесть, и прочее.
К частореченному же тайному советнику и кавалеру именным указом особливо повелено было: за каждого вызволенного из плена русского подданного давать из казны от пяти до десяти рублей или сколько по тутошнему состоянию, усматривая случаи, заблагорассудится. А в прочем с тем каракалпакским народом - поступать по тому указу, усматривая пользы интересов государственных, а на что потребны будут в сих делах указы, о том приобщать мнения.
Гладышев, узнав об иной расценке, заметил угрюмо: - За лошадь, годную под драгуна, платим пятнадцать, а то и осьмнадцать целковых.
Маман прощался с городом Петра со слезами на глазах. Душа его изнемогла от многих крайних волнений и несказанно соскучилась по родным краям. Хотелось домой, скорей домой. Но он еще не насытился тем, что видел и что узнавал... И пожалуй, не менее, чем уехать, хотелось ему остаться...
6
В октябре послы Страны Моря были на полпути домой. Но весть о нечаянном успехе посольства уже дошла до Неплюева. Не верилось никому, что подлинно был фурор при дворе; все в Оренбурге гадали, как же такое могло приключиться. Тем не менее Иван Иванович тотчас распорядился надлежащим манером.
Которую неделю, с утра до вечера, торчал в канцелярии Хелует-шейх, сын Мурат-шейха. Им тяготились. Неловко было смотреть ему в глаза, поскольку ни предостеречь, ни обнадежить его нельзя было, пока не задалось дело в Петербурге. Теперь Неплюев послал за ним, поздравил его и спросил на радостях: как, по его разумению, стоило бы отметить удачу Маман-бия? Ответ последовал примечательный. Сын шейха сказал, что, раз так, то он хочет получить тарханство...
Иван Иванович от души рассмеялся, однако позвал писаря и сам продиктовал ему текст челобитной, дал просителю подписать и тут же наложил резолюцию. По сей челобитной и было пожаловано сыну шейха, знатнейшему из каракалпакских сыновей, тарханство, кое достоинство такоже и детям тархана иметь велено.
Хелует-шейх спешно отбыл домой и вызвал дома большой шум, ибо тархан не платил никаких податей, а в прежнее, не столь уж давнее время считался к тому же несудим. Шум этот был Неплюеву надобен. Так он давал понять всем, а паче всех хану Абулхаиру, как надлежит восприять возвращение из России Маман-бия.
Вместе с тем Неплюев снарядил и послал к каракалпакам с добрым известием знающего по-татарски унтер-офицера, казачьего урядника Филата Гордеева и старого их знакомца Мансура Дельного, присовокупив для подарка старшинам несколько портищ сукна. Гордеев и Мансур побывали в тех самых аулах, в которых полгода назад Гладышев принимал присягу у старшин, привезли ответные дары.
Докладывали посланцы, впрочем, разно. Гордеев усмотрел в аулах радость неподдельную и любезность. Мансур добавлял упрямо: но и страх, да не тот, обычный, к коему издавна привыкли, а некий новый, совсем слепой, когда жить страшней, чем помереть, когда люди ходят по отчей земле с приглядкой да вприскочку, как будто она обжигает им ноги и грозит разверзнуться, - не этого ли добивался Абулхаир?
- Может стать вполне, - сказал Неплюев.
Не миновали Гордеев и Мансур Гаип-хана в его ауле. Сего господина они бранили оба дружно. Похоже на то, что Гаип-хан задумал не платить более податей Абулхаиру-хану, поскольку Маман добился своего…
Неплюев поморщился, щелкнул досадливо пальцами.
- Глупость! Чрез-вы-чайно опасная, если не роковая... Еще при государыне Анне Иоанновне мы согласились насчет каракалпаков: в подданство их принимаем, податей с них не берем. Все поборы остаются в казне Абулхаира. Понимаете, зачем такая-то юрисдикция?.. Что же, у ихнего Гаип-хана две головы не плечах?
- Он не ихний, пришлый, - сказал Мансур Дельный.- Ставленник Абулхаир-хана.
- Даже так... Вероломство - поистине у одних болезнь, у других - страсть. Неужто, однако, он посмеет? И некому его остепенить?
Гордеев и Мансур молчали. В словах Неплюева был скрытый упрек: как не вмешались, не одернули? Но на это они не имели полномочий и уменьем подобным не обладали в достатке. Тут надо бы Дмитрия Алексеевича Гладышева...
* * *
Весной, да и летом, все же выпадало время, когда казалось, что не слышно в народе привычных воплей и стонов: излупили до крови... обобрали до нитки... убили до смерти... Шла страда, впрягались в работу и сироты, и бродяги, а богачи и бездельники меньше таскались по гостям. И пусть обманчивы были это шаткое замиренье, неверный этот покой, - люди хотели обманываться.
Между тем распри текли своим чередом, как река подо льдом. В спорах неизменно и началом, и серединой, и концом был Маман.
- Вот вернется Маман-бий...
Но в эти слова каждый вкладывал свое: кто упованье и утешенье, а кто угрозу; кто любовь и ласку, а кто злую насмешку.
И к осени, особо к зиме, когда пришли с севера добрые вести, стало не лучше, а хуже. Тарханство Хелует-шейха подлило масла в огонь, как ни странно; это была честь не одному человеку, не одному роду, и однако же...
Мурат-шейх, встретив сына-тархана, раздумался -не отпустить ли вожжи: нукеров не готовить, доброхотов отослать по домам, чтобы не дразнить гусей, делу Маманову не помешать.
Кунградские бии, напротив, подняли на ноги джигитов, а сами навалились всем скопом на Рыскул-бия, донимая его злополучным тарханством, ибо досталось оно роду ябы.
- Ежели старый баран не ведет путем отару, а то и становится поперек пути, нет хуже такого помешательства, - бубнил самый бойкий из домашних умников - Байкошкар-бий.
- Ежели всю жизнь мечтаешь украсть и нет у тебя выше мечты, не заметишь, как обкрадешь самого себя, утащишь из собственного загона!- отвечал Рыскул-бий.
Но чувствовал и знал он, что словесной перепалкой дело не кончится.
Снова стал забирать волю ловкий сынок Байкошкар-бия Есенгельды. В отсутствие Мамана он был заметней всех среди молодых. Но Рыскул-бий уж и не знал, радоваться ли этому. Глядя на багровый закат с желтым бельмом солнца, он думал:
«Утопает наше светило в крови междоусобицы...»
Правда, удар, самый первый, был неожиданный.
Явились в аул Рыскул-бия трое всадников; старший из них был рябой, вислоусый, из тех тузов, которые растут не столько вверх, сколько вширь. Подойдя утиной походкой, с нагайкой, висящей на мизинце, он подал руку Рыскул-бию и еще кое-кому из близко стоящих. Двое других тоже подали руки в точности тем же, кому рябой.
- Хан кунградский! Мы к вам от хана Абулхаира, - сказал с форсом рябой, а бии дружно закрякали, ибо Рыскул-бий был назван ханом.
Гостей, разумеется, приняли чин чином, скрывая свои нелады. Рыскул-бий уселся ниже всех, едва ли не у самой двери, чтобы оказать честь всем прочим. За любезной беседой не разобрать было, скалится человек по-лисьи или же готов лизнуть по-собачьи. Говорили об урожае, о скоте, о погоде, ибо неприлично приступаться к гостям с вопросами о деле в день их прибытия. Гости же сколько ни заговаривали, всё - об Абулхаир-хане, о его величии, признанном не только в Малом жузе, но и в Среднем и в Большом, а также во всем многоликом Хорезме. Недаром и русские хана величают... Так говорили гости, и это была фальшь, как и то, что Рыскул-бий - хан кунградский. Не было единства вокруг хана истинного, как и вокруг названого. Но гости и хозяева горячо соглашались друг с другом, в особенности когда фальшивили.
И только ночью, когда кунградские бии разошлись спать, рябой заметил хозяину, нервно ощупывая свои усы, словно проверяя, на месте ли они:
- Что же не спросите, каким ветром нас сюда занесло?
- Я не спешу проводить вас из дома.
- Разве грех - торопиться услышать волю великого хана?
Затем рябой принялся говорить намеками, словно бы о чем-то секретном, но и - само собой разумеющемся.
Долго рябой разливался соловьем, хваля кунградцев, называя их род не иначе как старейшим. Рассеяны они, подобно чистопородным коням в разных табунах, - среди казахов, среди узбеков. Собрать бы их вместе, в одну страну Кунградскую во главе с ханом кунград-ским; в той стране все иные-прочие, и мангытцы, и ке-негесцы, и жалаиры, мигом стали бы кунградцами.
- Вот что на уме у великого хана, потому что вы и ваш род милы его сердцу.
Рыскул-бий мысленно усмехнулся. В отличие от простых смертных, думал Рыскул-бий, то, что мило сердцу хана, он пожирает, как дракон, - самых красивых девушек в известной арабской сказке. Что же сей сон значит? За что такие посулы?
Гость также усмехнулся, в отличие от хозяина, не таясь. И повел речь о том, как плохи, неверны, коварны люди рода ябы, а всех плоше один из них, самый молодой и нахальный, их избранник и любимец.
Рыскул-бий едва не вскрикнул, шлепнул себя ладонями по лбу, благо это не было замечено в свете сальной свечи, догоравшей посреди юрты. Господи, помилуй! Что тут голову ломать? Стало быть, и этому дракону - подай самую красивую, чтобы ее сожрать. Только и всего.
С пониманием, которое можно было принять и за согласие, Рыскул-бий сказал:
- Мы преклоняемся перед величием хана, не проронив ни слова, гости мои.
- Тогда и нам можно спать спокойно, - грубовато-дружески ответил рябой.
С тем расстались до утра. Рыскул-бий едва добрел до самой постели. Сердце выпрыгивало из глотки. Голова разламывалась от боли. Зато почивал безмятежно сын Турекул. Здоров, как племенной баран; в башке - бараньи мозги. Юрта сотрясалась от его молодецкого храпа. Никогда, как бы ни был утомлен или взвинчен, Рыскул-бий не проклинал сына. А тут - не стерпела душа:
- Чтоб тебе с места не встать, дай, боже!
Сын, единственный, был отвратителен, как падаль. Старик пнул его ногой в затылок так, что тонкий сафьяновый ичиг скрипнул. Но Турекул лишь всхлипнул младенчески и заскреб затылок всей пятерней, не просыпаясь. Беда, страх, когда нет сына. А когда сын -дурень? Есть ли одиночество горше, мучительней?
Ночь прошла без сна. Утром жена, войдя к Рыскул-бию и намеренно молодцевато присев на одно колено, охнула, увидев его лицо.
- Плакал?.. Мой бек! Разве не все у нас живы-здоровы?
Он вяло отмахнулся от нее. Может, и плакал. Разве старость - жизнь?
Гости за чаепитием заметили перемену в хозяине, но истолковали ее, как им хотелось.
- Хан кунградский, - сказал рябой вкрадчиво, - ежели вы решились, мы будем счастливы обрадовать великого хана. Час неминуемый, неотвратимый близится. Неужто старый беркут упустит... неужто не сломает хребта той черно-бурой лисе?
- Что за лиса такая?- спросил Рыскул-бий угрюмо.
- А та, которая бежит издалека, полгода бежит, якобы с цыпленком из русского курятника... и которая сызнова зануздает вас, коли добежит до дома!
- Сызнова, говорите?
- Коли упустите время... Выгнали вы ихних угодников, мангытцев, пора браться за самих ябинцев, пока они за вас не взялись.
- Вот что, гости мои дорогие, - сказал неожиданно Рыскул-бий с утомленным вздохом, - не сбивайте меня с толку, не морочьте мне голову, приняв мое чистосердечное угощенье.
- Однако и вы в душу не плюйте гостям, посланным вам на счастье, - осторожно возразил рябой.- Ежели великий хан покроет полой своего халата голову хитроумного Мурат-шейха, вы, кунградцы, будете у рода ябы пасти скот. Погонят жен и детей ваших по милостыню, а джигитов - рыть арыки.
- Ежели так повелит наш шейх, - перебил Рыскул-бий, - так тому и быть. Когда левая рука слушается правой, разве это зазорно? Хуже, когда руки врозь, а ноги бегут, куда тянет не голова, а задница.
- О! Далеко же вы ушли, хан кунградский! Из этакой дали не расслышишь, ваш ли это голос?- язвительно выговорил рябой. И вдруг вскипел:-Старый кобель! На кого осмеливаешься брехать? Что на пользу, что во вред - сослепу уже не видишь?
- Вы мои гости. Что ни скажете, все снесу, - молвил Рыскул-бий с кроткой улыбкой, которая говорила, что он не удивлен: ожидать не ожидал, но и исключать не исключал; знал, кого принимал.
По-видимому, и гости были не слишком озадачены, готовы и к тому, и к этому. Рябой сказал, шипя, как камышовая кошка:
- Хорошо. В свой срок сочтемся. Проводите нас по крайней мере как подобает.
- Позвольте, я приглашу биев, джигитов...
- Нет, уж увольте, никого!
- Как прикажете, уважаемый, - отозвался Рыскул-бий, даже несколько польщенный.
Гости отбыли внезапно, как и прибыли. Провожал их лишь Рыскул-бий, и в этом был усмотрен особый смысл. Стало быть, дело такое, коему не надобно огласки, дело не пустячное: о пустяках и ханы любят пошуметь.
Бии опять всем скопом, во главе с Байкошкар-бием и Есенгельды, вломились в дом Рыскул-бия - без спроса и зова, с оскорбительной развязностью, и принялись за саркыт, угощенье с гостевого стола, дожидаясь хозяина. У хозяйки текли слезы по блеклым, иссохшим щекам от обиды и гнева.
Но бии не дождались хозяина. Не вернулся он и на другой день. Бии крепко осерчали, потому что нетрудно было догадаться, куда он подевался. Полетел, знать, к Мурат-шейху. Вот с кем пожелал хан кунградский держать совет: не со своими биями, а со святым отцом, давно протухшим, как и сам хан кунградский.
Однако минула неделя, - Рыскул-бий не возвращался.
* * *
Посольство Мамана тем временем встречало в пути раннюю зиму. Волгу перешли по льду. В Заволжье застряли. Буран, многосуточный, стер с лица земли дороги, обратил день в ночь.
У всех было неспокойно на душе. Томила и Мамана неотступная мысль: как-то теперь они пройдут по земле Малого жуза, сквозь летучие кордоны бесстыжих нукеров Абулхаир-хана?
Невесело было думать об этом. Но все же Маман был счастлив. Он ступил на вершину своей жизни. Он вез своему народу Грамоту великой надежды.
Мудрецы утверждают: мир божий построен так, что человек, даже испытав в жизни счастье, уходит на тот свет, не успев понять за короткий свой век, что это такое - счастье. Оно, говорят, безбрежно, как небеса, и многолико, как людское море. Для одних счастье -звон золота, для других счастье - мечтания, самые беспредельные и сказочные, но светоносные и чудотворные.
Нетерпенье обуревало Мамана. Мысленно он уходил далеко вперед и в пространстве и во времени, и мечтания его были дерзновенны. Но версты и дни уползали надсадно медленно.
В долгой дороге послы Страны Моря порядком издержались, отощали, измаялись донельзя. Кто не испытывал в жизни зимнего бездорожья, ничего не испытал... Уморились кони и люди. За Волгой, в невылазных сугробах, кони стали падать, а новых не накупишься! Люди хворали, даже такие крепыши, как Пулат-есаул и Сагындык-богатырь; все были простужены, кашляли, зябли, тянулись к печам и тулупам, мечтали о топленом жире и горячем молоке, как чахоточные. Все, кроме Мамана. Хворые валились с седел, пришлось везти их в колясках (одна была Мамана, другая - Гладышева), переобув коляски по-зимнему, то бишь сменив нарядные крашеные колеса на деревенские полозья.
Маман старался ободрить, увлечь:
- Милые мои, утрите глаза и носы... До дома рукой подать. Вспомните, как вас провожал народ. Так же и встретит, еще жарче. Народ вас обнимет, разом выздоровеете! Потому как дорога ваша на том не кончается, а только начинается... Разъедетесь во все концы света: кто в Китай, кто в афганскую сторону, кто в Бухару, Хиву. Будете собирать народ, рассеянный ветрами и бурями, засевать черными шапками родное поле. Станет наша отчизна сильна и могуча, весь мир нам подивится, ибо мы теперь не одни. Сущую правду говорю: мир удивим!
Маману отвечали недружным смехом, натужным кашлем.
Лишь в Оренбурге несколько отогрелись, окрепли. На этот раз не обошли старого приятеля - купца Бородина, побывали у него в гостях, повидали его сыновей, разительно .похожих на него и ликом, и статью, хотя один был русый, другой черен как смоль. Бородин, подняв чарку зеленого вина, обещался явиться к черным шапкам, коли на то пошло, с караваном товару красного, и не в одиночку, а подбив с собой изрядную компанию. Маман благодарил за добрую память.
Неплюев, принимая послов, предупредил их:
- Докладывали мне: Абулхаир-хан посылал к вам по прежнему своему обыкновению за воздаяниями. Требовал на зимнее время разного запасу немалого числа... На что будто бы объявлено ему было, что вы состоите в российском подданстве, как и он. Следовательно, должности у вас нет отпускать ему никакого запасу! Надобно это поправить, господа послы. Что за путаник - Гаип-хан? Прошу тебя, Маман-бий, перво-наперво угомонить дураков.
Однако Маман уже не смог ничего поправить и никого угомонить по особой причине.
Едва послы покинули Орскую крепость, последний русский предел, их окружили в степи ханские нукеры и вели до ставки хана, правда, на сей случай - молча, без брани и насмешек. Навещать Абулхаир-хана послам было не с руки, их к нему не тянуло. Но и избегать встречи с ним не было повода. Конечно, нукеры не столько встретили, сколько перехватили послов, но при известном терпении и добродушии их конвой можно было счесть и за почетный.
Гладышев пытался шутить:
- Вы ли не соседи? А как учат старики? Выбирай для дома не место, выбирай соседа!
Шутка была так горька, что смахивала на насмешку.
Прибыли в ханский аул и тут расстались... Послы не были допущены к хану. Не был зван, стало быть, и Маман-бий. Ввели в многокрылую ханскую юрту лишь капитана Гладышева.
Как стало известно позднее русским и только русским, между ханом Абулхаиром и Гладышевым имел место крупный разговор, из тех, кои остаются в памяти, как шрамы. Хан был в бешенстве, капитан Гладышев -близко от того.
- Этого человека, господин хан, принимала царица... Сие обстоятельство вам что-нибудь говорит?
- У нас, у казахов, пословица: в закрытый рот муха не влетит. А у несчастных каракалпаков вечно раззявлены рты...
Так они беседовали.
Далее, в том бешенстве будучи, Абулхаир-хан отобрал адресованную каракалпакам грамоту, распечатал ее своевольно и велел ее читать себе вслух и переводить дословно, а при чтении скалился препохабно, зевал и плевался. Выказал крайнюю степень злобы и ревности.
Притом открылось, что Абулхаир-хан всерьез возымел подозрение, приличествующее скорей вздорной бабе, нежели государственному мужу.
- Знаем, знаем, за что пожаловано тарханство! Оно - по случаю тайного сговора...
- Какого же, позвольте полюбопытствовать?
- Утеснить Малый жуз... со всех сторон, и с российской, и с каракалпакской... меня сместить, прогнать! И того ради напасть на меня российским войскам.
Гладышев застонал.
- Господин хан, помилосердствуйте!
- Зачем же тогда вы не меняете в аманатах моих сыновей? Зачем же тогда черные шапки перестали платить подати? Хотите смертно обидеть? Вконец разорить?
У Гладышева было такое чувство, что он начинает дымиться весь изнутри. Мысленно он спрашивал себя: как же теперь он исполнит свою миссию, как вычтет, то бишь огласит грамоту Елизаветы Петровны каракалпакскому народу? И еще думал он, что Маман все это предвидел.
Опасались и другие самого худшего. По словам Ивана Ивановича Неплюева, Абулхаир, яко весьма горячий человек, издавна многие неумеренности допускал, некоторые и худости делывал, склоняя и возбуждая свой народ к воровству и наглостям. Но этакого распутства все же не ожидали. Оно возвращало к тем временам, когда здесь вот так-то мучился два года кряду мурза Тевкелев...
Пытался ли Гладышев объясниться с ханом? Лучше спросить, слушал ли его хан? В тот день и час не возымели действия ни увещевания, ни даже угрозы капитана Гладышева. Судя по всему, некий момент, подобный кризису болезни, был упущен - и без того натянутые до отказа нити стали рваться. Быть может, случись здесь тот же Гладышев в надлежащее время, все сложилось бы иначе. А может, это и не так. Просто не пришла еще пора тем тонким нитям окрепнуть и стать неразрывными, и Абулхаир-хан только ждал случая - распоясаться столь безоглядно и сумасбродно.
С немалыми усилиями, которые уже сами по себе были унизительны, Гладышеву удалось выручить из рук хана царскую грамоту и передать ее Маману. С тех пор они не видели друг друга. Послы исчезли.
Осведомиться, куда они подевались, было не у кого. Выйдя от хана, Гладышев почувствовал себя точно на скале, окруженной пропастями. Люди отскакивали и убегали от него, подобно диким козам, не отзываясь на отклики. Мансур-толмач догадался убраться с глаз долой, но и в полном уединении, вдали от ханской юрты, ему отвечали невнятным бурчаньем да жестами. Из этого бурчанья следовало, что послов угнали в степь.
И Мамана?.. Его первого! Травили, как красного зверя, но не собачьей, а людской сворой. Другие, впрочем, намекали, что это неправда, ничего такого не было, быть не могло...
На окраине аула, в глубоком сугробе, догорал большой костер. Горел он неровно, то вспыхивал, треща и искрясь, то тлел, испуская клубы смердящего дыма. Сюда Мансур привел Гладышева, и тот опознал в костре обгоревшие обломки коляски, подаренной Маман-бию в Петербурге.
Гладышев и толмач переглянулись и поняли друг друга без слов. Наскоро привели в порядок и готовность оружие, которое при них было, запрягли коней и покатили в мороз и ветер прочь от ханского аула, по дороге на север, в Орскую крепость, увозя с собой тревогу за Мамана.
Долгое время следом скакали ханские нукеры. Они то приближались на дистанцию ружейного выстрела, то едва различимо маячили на горизонте. И вблизи, и вдали видеть их было тошно. Что это - проводы или пого ня? Была тут и угроза, и издевка. Гладышев скрипел зубами, его трясло.
Потом пошел снег, заметелило. Нукеры скрылись из глаз. Гладышев немного остыл и подумал с похолодевшим сердцем: а каково-то теперь Маману? Где он в эти смутные и, может быть, фатальные минуты - молодой неофит с дикого Востока, вызвавший громкую похвалу канцлера Бестужева и одобрительный смех императрицы Елизаветы?
7
Аманлык отправился к сиротам. Сестричка Амагуль послала подышать воздухом детства, столь недавнего и уже далекого. И меч Оразан-батыра звал: держаться тех, кого держался Маман. Маман спросит, как вернется, про сирот...
У знакомой лачуги, близ подножия горы, Аманлык спешился. Ребята выскочили ему навстречу и сбились в кучу, точно овцы. Аманлык невольно рассмеялся: не-ужто не узнали? Это было ему неприятно, но и немного лестно. Потом Коротышка Бектемир вскрикнул пискливо:
- Это же дядя Аманлык! Кроты безглазые! Сироты с криком кинулись к нему. Облепили со всех
сторон его вороного гунана, полезли - кто на него, кто под него, и конь испуганно заплясал, прядая ушами, как будто по его спине пробежала ласка.
Дети были босы: их грязные пятки и щиколотки, словно просмоленные, чернели на земле, покрытой плешинами снега. Все были косматы, головы - сплошной колтун, - шайтана испугаешь. Все в таком рванье, точно напоказ. Безобразие нищеты кричащее. Глаза на это не смотрят. И глаз от этого не оторвешь. Полная безнадежность написана на чумазых лбах, но - и вольная воля! Сироты выглядели как дикие цветы среди безжизненных камней. Они походили на игривых волчат или лисят у своего звериного логова.
Лицо Аманлыка на миг просияло, подобно луне, проглянувшей между туч. Он отвесил Бектемиру легонький подзатыльник по старой доброй памяти.
- Как живешь-можешь, голубчик мой?
- Сыты, хотя один сапог на семерых...- ответил Бектемир.
Вошли в лачугу; в ней было ненамного теплей, чем снаружи, но не так дуло.
Среди ребят Аманлык углядел новеньких, незнакомых, их было с полдюжины. А при виде одного, повыше ростом, Аманлык замер. Кто это? Плоский нос с раздутыми ноздрями, узкие глаза с острым блеском, уши торчат, как лопухи подорожника, губы насмешливо закушены. Господи, помилуй! Уж не воскрес ли убитый Аллаяр? Мальчик походил на него, как близнец. Пожалуй, только похудел Аллаяр и смахивал теперь на сучковатую жердь. Ну и пока еще не окривел.
Бектемир, угадав мысли Аманлыка, запищал:
- Что? Похож? Я ему говорил, он не верит...
- Как зовут?- спросил Аманлык.
- Кейлимжай, - ответил за него Бектемир. Это имя означало: Спокойная Душа.- Потому она и спокойна, что он теперь с нами. А мы его выиграли...
- У кого же?
- У сирот из рода кунград.
- Неужто в драке победили? Бектемир затряс головой:
- Не-ет. Драться мы слабы. Без тебя да без Аллаяра нас колотили все кому не лень. Зато мы бегать наловчились. Бегаем шибко, нас никто не обгонит. Мы поспорили с кунградцами, что обгоним их. И обогнали. Они нам Кейлимжая отдали. А он драться силен. Вожаком у нас стал.
- Коротышка... а ты тоже шибко бегаешь?
- Шибче всех.
- Он летает, - сказал Кейлимжай, - и гудит, как жук навозный.
Все громко засмеялись. По тому, как мальчишки смеялись, Аманлык понял: Кейлимжай здесь вожак. Конечно, «взять к себе» драчуна значит ему подчиниться, но, видать, этого они и хотели.
Кейлимжай погладил себя растопыренной ладонью по губам, словно обещая новую проделку, и вдруг высунул язык и лизнул себе нос, подобно ящерице. Это тоже вызвало смех.
- Аманлык, друг, - продолжал Кейлимжай, косясь на Бектемира.- Наш Коротышка самый отчаянный из жуков! Как-то мы воровали дыни. Прятались в камышах. Ночь. Слышим, воет гиена, черные уши... Сам знаешь, что за зверь. Глашатай тигра. Сидим ни живые ни мертвые. Тут-то наш жук и взмолился: «Братики мои, я маленький, я промеж вас, в серединочку...» - «А мы что, куда?» -«Вы с краешку. Вас тигр только лизнет и сплюнет...»
И опять все засмеялись. Посмеялся и Аманлык тому, какие рожи строил Кейлимжай. Чему же смеяться, если не этому? Давно Аманлык вообще не смеялся. Разучился смеяться.
- А слышали вы, как Сейдулла Большой покупал козу?.. Собрался, значит, Сейдулла Большой со своим старшим сыном Бегдуллой-неряхой на базар в Жана-кент. И купили они на базаре козу, вот с таким выменем! Вымя такое, что волочится по земле, роет за собой канаву. Рога у козы - как жерди, на которых держится купол юрты. Как разинет пасть, как заблеет: «ммм-эээ», дрожит вся с ног до головы. «Ммм-эээ...»- повторил Кейлимжай и затрясся как припадочный, а мальчишки хором подхватили: «Ммм-эээ!»- и тоже затряслись.- Ну вот, стало быть, купили. Ведет ее Сейдулла Большой к себе домой. А Бегдулла-неряха идет и мечтает, как она наплодит им целую отару и будет молока вдосталь. Ладно. Приводят, привязывают. Выходит им навстречу старуха.- Тут Кейлимжай подскочил и хлопнул себя ладонями по ляжкам.- «Батюшки светы... Отец! Сынок! На кой ляд вы купили козла?» Отец с сыном посмотрели, почесали затылки и махнули руками. «Пусть будет козел, был бы дойный...»
Мальчишки неуверенно переглядывались: пора или не пора смеяться?
- Эй, вы что задумались?- вскрикнул Кейлимжай и захохотал.
Тогда засмеялись и другие, каждый сообразно своему пониманию старой басни, которую слышал.
Бледное лицо Аманлыка посветлело, оживилось. Детство убогое, страшное, думал он, глядя на мальчишек. А все-таки у кого истинная воля? У сирот и бродяг, больше ни у кого. Недаром к ним тянулся Маман. Под сиротским небом ему легко дышалось.
Коротышка Бектемир высунул косматую башку из-за спины Аманлыка:
- Аманлык-ага, а вы какой худой... заболели?
- Душа болит, братец.
- А разве вы старик?
Аманлык вздохнул и впрямь точно старец.
- Вот вернется Маман... помолодею. А он едет, братцы, едет.
- Ха!- вскрикнул Кейлимжай беспечно и нахально.- А что нам проку с того, что он вернется? Пускай себе едет...
Аманлык осмотрелся удивленно. Все молчали, даже Коротышка Бектемир. Никто не возразил Кейлимжаю.
- И вам... Вам тоже будет лучше, - вяло проговорил Аманлык, сам себя не понимая.
- Ха!- повторил Кейлимжай.- Сиротам никогда, ни от чего не бывает лучше. А потому нам всегда хорошо, лучше всех!
Необычайно он походил в ту минуту на Убитого Ал-лаяра, неугомонного и бесстрашного. Тем он пугал, но тем и нравился, если не считать, что Аллаяр любил Мамана, а этот двойник не любит никого... И так и не нашелся Аманлык, что ему ответить. Смотрел с оторопелой улыбкой и думал, как будет его бранить Маман за то, что он выпустил сирот из рук.
Аманлык позвал сирот к себе в гости. Велел привести с собой и сирот из соседних аулов, из других родов, всех, кто слушался Кейлимжая и был люб ребятам.
Набралось их порядочно, целая ватага оборванцев и замухрышек; у одних взгляды волчьи, у других -шакальи. Аманлык зарезал единственного своего ягненка и накормил дорогих гостей мясом. За дастарха-ном это сборище выглядело основательней, можно сказать, как у биев.
На этот раз Аманлык говорил, как мог бы говорить Маман, о том, какая гроза нависла над их землей. Надо быть начеку, в трудный час встать хоть с палкой в руках, но не дать прорваться врагу, будь он хан Абулхаир, будь сам дьявол.
Поначалу мальчишки слушали с интересом, но быстро заскучали, зашушукались. Поднялся Кейлимжай, задрал рваный подол бязевой рубахи и стал скрести свой пятнистый от грязи живот обеими пятернями. Мальчишки загалдели.
- Аманлык, дай скажу...- промычал гнусаво полузакрытым ртом Кейлимжай.
- Говори.
- Эй вы, заткнитесь, убью!- Тишина.- Загадываю загадку. Легкую - для дурачков. Кто первый ответит, даст мне щелчок по затылку. А не сумеете, я дам каждому по щелчку. Поняли, дурьи головы? Спраши ваю: муха... какой породы - птичьей или звериной? Какая муха? Домашняя, черная...
Выиграть у Кейлимжая и дать ему щелчка - заманчиво. Заорали все разом, наугад, кто-«птичьей», кто-«звериной», лишь бы поспеть первым. Кейлимжай оскалился, ухмыльнулся, сплюнул сквозь зубы и жестом приказал подставлять затылки. Уговор дороже денег.
Мальчишки молча стали снимать шапки, а он пошел вдоль дастархана, раздавая направо и налево щелчки, твердые, как камень, острые, как гвоздь, от которых одни получатели попискивали, а другие подвывали.
Покончив с этим делом и вздохнув блаженно, Кейлимжай сощурился, как камышовый кот.
- Дуры вы, дуры! Муха - человек. Почему, почему? Потому что в человеке есть птичье, есть звериное Так же и в мухе... Чего выпучились, как лягушки? Когда вы голодные, есть такие отбросы, на которые вы не насели бы? Нету. Кто с вами рядом садится? Муха! Конечно, не всякий человек жрет то, что муха. Одни мы, друг на дружку похожие. Ну и не всякая муха, сказано было - домашняя, черная. Ага... Понятно?
Сироты вразнобой забормотали:
- Вот это да! Загадал...
- Он загадает - почешешься.
- Стой! Слушай!-- завелся опять Кейлимжай.- Давай эту... вылетел из меня воробей... Кто начнет? Ладно, я начну. Вы-ле-тел из меня во-ро-бей!
Ребятишки хором дружно отозвались:
- Какой?
- В каждом ухе сорок дырок, вот какой!
Это значило: слушай и внимай, живей угадывай. И снова хор выговорил свой привычный, узаконенный вопрос:
- Сколько у него сыновей, сколько дочерей? Кейлимжай принялся загибать пальцы:
- Одна жена... одна сестра... один конь... одна юрта, и та невозведенная...
Эта задачка была нетрудна. Кейлимжай не успел договорить, как его перебили:
- Аманлык! Семья Аманлыка!
Аманлык недоверчиво-недоуменно оглядывался. Кажется, Бектемир вскочил и опять закричал: вылетел из меня воробей, а хор опять ответил ему: какой? Гости дорогие продолжали увлеченно играть. Кейлимжай хохотал во все горло и кривлялся, точно юродивый.
Аманлык схватил его за руку, повернул к себе лицом:
- Ты что же, хочешь посмеяться надо мной, над моим хлебом?
Сироты мгновенно смолкли и уставились на них. Кейлимжай вырвал руку, но драться не стал, даже не отпихнул Аманлыка.
- Кто над кем смеется-то? Уж не ты ли над нами? Когда придет враг, кого ты кинешься оборонять? Свою жену? Свою юрту, хотя и невозведенную? А мы? Тебя? Твою семью, твое имущество? А вот... видел? На-ка, выкуси! Мы мухи... Нам все едино... Мы будем траву косить для коней этих самых врагов, если нас досыта накормят. Что касается твоего хлеба, не бойся, внакладе не будешь. Эй, едоки! Сослужим честную службу. С этой минуты до завтрашнего обеда будем делать, что велят. Накормят завтра на дорожку - ладно, нет -и так уйдем. Командуй, хозяин. Идти за дровами? Или тебя таскать на горбу? Может, поднять твою белую юрту, даренную за красивые глаза? Или помыть ноги твоей жене?
Аманлык за голову схватился, чего с ним прежде в жизни не бывало.
- Уходите все! Все уходите!
Мальчишки толпой повалили наружу, оставляя за собой облака пыли со своих лохмотьев.
8
Спозаранок в аул прискакал гонец - Айтуган-есаул из рода кунград. Держался он странно: с коня не сошел и озирался так, точно высматривал, вынюхивал что-то и боялся, что его схватят.
Мурат-шейх, чуя недоброе, поспешно вышел к нему. - Шейх наш, - проговорил гонец с наглостью холуйской, рассчитанной на безнаказанность, - если вы истинно веруете в бога единого... отдайте нам хотя бы тело Рыскул-бия!
- Господи! Что такое? В толк не возьму...
Шейх наш, если вы духовный отец, будьте им для всех и каждого и не делите нас на любимчиков и пасынков.
Что за бред, милый мой... Что случилось?
Айтуган-есаул перебил:
- Подумайте, крепко подумайте... и не проспите, почтенный отец мой!
С этими словами он вздыбил пляшущего на коротком поводу коня, пришпорил его и ускакал.
Ночью прибыл другой гонец - от Айгара-бия, и дело разъяснилось. Сорвав со стриженой головы меховой треух и утерев им мокрое от пота лицо, гонец поведал, что сталось с Рыскул-бием. Схвачен и уведен тайно верными и ловкими людьми Абулхаир-хана. Хан самолично обещал Рыскул-бию вознести его на гору славы и самолично грозил загнать его в мышиную нору позора, но старец не дрогнул. «Натравить половину народа на другую половину - все равно что отрубить себе руку, лучше отрублю!»-вот его слова. «Поучиться у черных шапок стойкости и терпенью...» А это слова Айгара-бия.
- Пальцем о палец не ударю против рода Рыскул-бия, - сказал Мурат-шейх.- Станут нас избивать -промолчу. Позарятся на добро, пусть берут, что хотят. А не поймут наших слез, пойду с протянутой рукой по их земле... Авось очухаются!
Неожиданно гонец Айгара-бия спросил, всех удивив:
- А как здоровье нашего знаменитого прославленного друга?..
Он не поверил сгоряча, что Маман-бия покамест не видели. Велено было гонцу передать Маман-бию привет и почтенье, и еще кое-что, деликатное, не для праздного уха, а именно то, как уехал из ставки Абулхаир-хана русский офицер Гладышев, запомнить слово в слово, что Маман-бий ответит. Где же он? Где другие послы? Разве Мурат-шейх не наряжал джигитов и биев встретить своих избранников, столь заслуженных и достойных? Абулхаир-хан, как говорят, встречал их у самого Орска...
Мурат-шейх всполошился. Разумеется, он посылал джигитов, свежих лошадей и всякой снеди, а также дары наместнику Неплюеву в Орск, после того как вернулся с севера возвеличенный русскими Хелует-шейх-Мурат-шейх ожидал, что Маман-бия и послов, по обыкновению, опередит в пути Длинное Ухо, обгоняющий ветер. И тогда выведет он навстречу свой род и другие роды, вопреки всем распрям и раздорам. Что же случилось? Едва уехали из аулов Мансур Дельный и урядник Филат Гордеев - как отрезало. Молчит Длинное Ухо, непонятно почему. Возможно ли, чтобы заткнул его Абулхаир-хан? Неужто Абулхаир перехватил всех посланцев и все послания? Не верится, а похоже...
Мурат-шейх наскоро собрался, взял с собой Сейдуллу Большого и отправился к Гаип-хану, как только рассвело.
Гаип-хан оказался в отъезде. Он гостил у кунградцев.
Узнав это, Мурат-шейх печально понурился: так и есть... Наперед ясно, чем занят Гаип-хан. Исчезновение Рыскул-бия - лишь свежий повод для его усердия.
Просить отдать тело... Кто мог придумать такое, если не злобно-дурная голова!
Мурат-шейх не мешкая поехал в аул Рыскул-бия и обнаружил, что не ошибся.
Был лютый мороз. С восходом солнца поднялся ветер и вздыбил колючие слепящие столбы песчаной пыли, перемешанной со снежной. В такую погоду - спать, легко спится... Между тем кунградцы затеяли конные игры. Еще издалека Мурат-шейх и Сейдулла Большой увидели в степи конные лавы джигитов. Игры были военные, с дубинами, копьями и мечами, со стрельбой из луков. С каменистого холма, словно полководец, обозревал поле и джигитующих конников Гаип-хан. Его окружали кунградские бии. И так все были увлечены батальным зрелищем, удалой скачкой и сшибками всадников, что не заметили, как подъехал к холму Мурат-шейх со своим аткосшы.
- Ну что ж, - проговорил Гаип-хан, сняв рукавицу и дуя в озябшую ладонь; рукоятка висевшей на запястье нагайки тотчас заиндевела.- Теперь я могу уехать. И пусть вчерашнее слово обернется сегодня делом. Не знали мы, до чего ваши нукеры сильны, теперь будем знать. А вашего Есенгельды я всегда считал выше Мамана. Что касаемо вообще этих... ваших обидчиков... ябинцев... Много у них развелось шибко ученых, грамотеев... отсюда все ихнее коварство!
- Вы забываете, хан наш, упомянуть о коварстве первейшего нашего обидчика Абулхаир-хана!..- вскрикнул Мурат-шейх, поднимаясь в седле.
Все разом обернулись, но никто ничего не ответил, ибо не ответил Гаип-хан. Хлестнул нагайкой коня и поехал прочь. Бии толпой потянулись за ним. Провожали пресветлого хана далеко из аула, до такого предела, с которого не слышно лая собак. И ни один из аксакалов, ни один из джигитов не сошел с коня, чтобы поздороваться с шейхом.
Когда же бии вернулись, стало и того хуже. Бии лаялись взахлеб.
- Чтобы не портилось масло, кладется соль, шейх наш... А ежели портится соль? Что тогда кладется, шейх наш?
Тщетно Мурат-шейх толковал о том, что сталось с Рыскул-бием. Ему не верили - ни одному его слову. Тщетно он пытался внушить разнузданной спеси хотя бы опасение за свою шкуру. Его высмеивали - каждое его слово. А когда Мурат-шейх, не утерпев, возвысил голос, Байкошкар-бий чванно указал на него нагайкой, как на скотину или слугу:
- А не довольно ли с нас разговору... Джигиты! Вяжите ябинцев!
Джигиты мигом сгрудились вокруг шейха и его ат-косшы, скрутили руки Сейдулле, но шейха коснуться не посмели, только наставили на него копья, как на пленника... Мурат-шейх горько засмеялся, утирая слезящиеся на морозном ветру глаза.
- Что ж, и не спросите, как в книге сказано, греховодники!
Молчание. Книга разумелась, понятно, единственная - Коран.
- Так вот и сказано, что недостало у господа бога братства и дружбы, когда он раздавал их народам. Сунул руку в мешок, а там уже пусто. Как раз нам с вами и недостало. А еще не нашлось для нас порядочного господина. Выпал самый ледащенький, с цыплячьей головой. Оттого наш дастархан - рваный, дыра на дыре.
Тут Есенгельды внезапно растолкал джигитов с копьями, встал перед Мурат-шейхом.
- А правда, что Гаип-хан перестал платить подати Абулхаир-хану? Разве это не великая заслуга?
Шейх почесал бороду. Этого он не знал. Он был больше по части красноречия, нежели по части дел.
- Милый мой, правда то, что иная заслуга - безумие, а иное безумие - заслуга. Вот вернется Маман...
Он не договорил. Все хором заулюлюкали, точно на охоте, увидев зайца. И так все замахали руками, что ненароком сбили с головы шейха чалму, она повисла у него на одном ухе. Шейх поправил ее со стыдом. Затем поехали прочь от аула, беспорядочной, глумливой толпой, увлекая с собой шейха и связанного Сейдуллу.
И не сразу Мурат-шейх понял, куда же подались кунградцы. А когда понял, оторопел перед величием человеческой глупости. Кунградцы шли в его аул выручать тело Рыскул-бия...
* * *
Убайдулла-султан, старший сын и наследник Гаип-хана, порядком удивил отца, едучи с ним от кунградцев.
Пошел он весь в него и статью, и натурой, был так же спесив, так же жаден, такого же «светлого» ума. Но со временем и он стал примечать, что отца его сильно боятся, а еще сильней презирают, и стал думать-гадать, за что же это, стал приглядываться к отцу, точно к женщине или лошади. Когда много думаешь, начинает мерещиться невесть что. И подчас казалось ему, что отец-хан и бии-старшины стоят на разных берегах и хитрят, лицемерно протягивая друг другу руки, а берега под их ногами обваливаются, и прежде всего - под ногами отца.
И вот Убайдулла-султана словно прорвало. Он продолбил взглядом висок отца. Гаип-хан спросил:
- Что с тобой? Почему глаза красные? Что тебе нынче приснилось? Опять хочешь жениться? Так и скажи.
- Отец... а вы того... не перегибаете палку? Гаип-хан запустил ладонь под шапку. Ответил, позевывая, высокомерно:
- Зелен ты. Неспелая дыня.
- А вы?., а вы?., на кого надеетесь? Кому доверяете? Сына кровного боитесь! Помрете от одного страха.
- Ах ты... окаянный... грубиян! Мать твоя худая... Ты что, очумел? Язык тебе отрезать, что ли? Слезай с коня, проси прощения.
Убайдулла-султан помедлил, поерзал в седле и грузно сполз с коня, точно так, как это делал отец, но прощенья просить язык не поворачивался. Стоял с тоскующим взглядом.
- Ладно. Хватит. Садись. И запомни. Собаку, самую любимую, корми умеючи. Если у тебя свора, сумей потихоньку обделить всех, да не зевай. Жирная собака кусает хозяина. Заруби себе на носу, что человек - собака, а народ - свора собачья.
Убайдулла-султан громоздко взобрался на коня и набычился.
- Я туда хочу... Позвольте.
- Куда еще?
- Обратно к кунградцам. Поеду. Послушаю шейха... Что он скажет? Глядишь, - про Мамана.
- Невежа!
Гаип-хан смачно сплюнул и звучно высморкался. Все слышали его надменное: хынк-хынк... Это было запрещеньем, но Убайдулла-султан тут же повернул коня и послал его назад, махнув рукой людям из челяди отца. И по этому взмаху один за другим стали отставать и поворачивать за упрямцем, олухом слуги хана.
Гаип-хан онемел от гнева и испуга. Казалось, м а р г и я, приворотная трава, тянула сына прочь от отца. Убайдулла-султан торопился, щелкая нагайкой, и его породистый, кровный аргамак поскакал, как джейран. Следом припустились джигиты и живо скрылись из глаз.
Осмотревшись, хан обнаружил, что с ним осталось всего трое слуг, самых преданных, самых ленивых.
* * *
На ту беду роковой час пробил.
Ветер ослаб, снежно-песчаная буря утихла, блеснуло солнце и запрыгало в небе, то выскакивая из-за туч, то проваливаясь за их клубящиеся стены. Шейх ехал сутулый, горбатый, как будто у него сломался позвоночник, упираясь невидящим взглядом в холку коня. Когда же он поднял голову, чтобы вздохнуть и прокашляться, то увидел, что пологая гора вдали беззвучно дрогнула и заструилась светлым маревом, точно в знойный день. Потом он разглядел, что гора сплошь утыкана копьями, торчащими над конскими и людскими головами; гора шевелилась и ползла, как бы сбрасывая с себя пеструю шкуру, подобно исполинской змее.
Далее время уплотнилось.
- Что это? Кто это? Господи, помилуй!- загомонили джигиты.
Откуда взялись у старца силы? Он выпрямился. И откуда такое спокойствие! Голос не дрогнул.
- Враг, милые мои, враг... Это идет супостат каракалпакской юрты. Теперь держитесь друг за дружку, за землю. Набирайтесь духу, стойте до последнего издыхания.
- Сколько их! Сколько их! Как муравьев...
- И так. милые, бывает. Так только и бывает.
- Спаси, боже, оборони, боже...
- Не робейте. Я пойду с вами - один против десятерых.
Против десятерых... Так сказал немощный безоружный старик, но никто не усмехнулся, все это приняли за должное.
Сейдулла Большой подал голос, его развязали, сунули ему в руки дубину.
Правду сказать, Мурат-шейх опасался, что джигиты с ходу покажут неприятелю спину, ибо шли пошалить, а напоролись на войну. Однако молодые не побежали, а из старших, верить ли ушам, первым обрел дар речи Байкошкар-бий.
- Молодцы мои! И впрямь ваша доля - принять ответ за всю каракалпакскую юрту. Что скажете?
- А что? Не дадим топтать...- ответили молодые голоса.
Мурат-шейх заключил молитвенно:
- Пусть останется непогребенным тот, кто не умоется кровью врага!
И тут же принялся распоряжаться, чему никто не противился.
- Есенгельды, сын мой, возьми товарищей, скачи по аулам, упреждай народ, поднимай джигитов. Пусть все выходят, у кого сердце в груди, голова на плечах. Сделаем, что сможем. Схватим за руку лиходея Абулхаир-хана, пока не прибудет Маман...
- А он прибудет? А где он? А что он? Запоздалые вопросы.
- Он с нами... да поможет нам бог! Скачи, умный, храбрый сын мой, не думая о себе, не помня обиды...
Есенгельды буркнул себе под нос:
- Обиду только дурак не помнит.- Затем закричал, подбочениваясь:- А ну-ка, джигиты мои, за мной! Да будут довольны наши отцы!
Джигиты (Есенгельды сам-шестой) ускакали. Многовато, конечно, взял с собой людей, но это была его гвардия.
Осталось около сотни джигитов, смехотворно мало в сравнении с тучей конников, которая сползала с горы. И все же кунградцы медленно растеклись в нестройную жиденькую цепь и выставили вперед копья, побуждаемые речами шейха:
- Милые мои, трус подобен безжизненной горсти песка, горсти пепла. Воин, павший в бою, просыпается в райской обители! Да пребудет нам опорой спаситель...
Быть может, воинская команда Оразан-батыра была бы сейчас полезней, но и слово Мурат-шейха оказалось не лишним. Есть чудодейственная сила, а не только непомерная власть и в командном, и в призывном слове, когда стоишь на военном рубеже. И разве это только слово? Белый как лунь старец, с трясущимися руками и губами, но с огненным взглядом, стоял впереди всех.
Между тем туча вражеских всадников приблизилась на расстояние слышимости голоса и... остановилась! Всадник под меховой шапкой, величиной с юрту, выдвинулся вперед.
- Эй, кто такие?
- Мы хозяева этой земли, - ответил шейх слабым голосом, дребезжащим от натуги.
- Обуздай-ка его!- басисто скомандовал всадник под громадной шапкой.
И тотчас из-за его плеча вылетело тяжелое копье с длинным древком, свистнуло близ уха шейха и красиво воткнулось в землю позади его коня. Конь отпрянул, а шейх вскрикнул, превозмогая одышку:
- Не дадим... себя... обуздать!
Старик едва справился с конем, но его воинство подхватило клич - с решимостью отчаяния, которая иной раз одолевает намного большую силу.
- Не дадим обуздать! Умрем - не дадим!
В ответ раздался громовый рык. Колонна вражеских всадников ринулась вперед и прорвала цепь черных шапок, как дубина кисею, затем растеклась вязкой, как патока, лавой и потопила в своей гуще каракалпаков.
Тогда и дрогнули джигиты-кунградцы, потому что вмиг потеряли друг друга. Они побежали бы, если б могли. Теперь, чтобы уйти, надо было продираться сквозь грозную и спасительную тесноту; они и продирались.
Все смешалось. Всадники то сшибались, то разъезжались, крутясь, как в водовороте. Не разобрать, кто кого валит с коня. И тот, кто бил, и тот, кто убегал, походили друг на друга, как дети одного отца, люди одного рода. У всех на устах было одно и то же слово: алла! алла! И только, пожалуй, шапки были разные, хотя по зимнему времени попадались одинаковые, - они слетали с голов, как птицы, смешиваясь с комьями земли и снега из-под копыт коней.
Мурат-шейха выручал его великолепный скакун. Наторевший на козлодранье, зрелый могучий жеребец взмок от пота, но легко выносил хозяина из свалки, как это требовалось в игре и не мешало в бою. Старику оставалось лишь усидеть в седле. Он был крепко помят, но пока что без царапины, и ему удавалось даже рассмотреть, что деется на поле перед горой, похожей на холку коня.
С изумленьем шейх узнал вдруг среди дерущихся Убайдулла-султана, сына Гаип-хана. Как этот добрый молодец сюда попал? Он ли это? Шейх видел его одну секунду. А в следующую Убайдулла-султан повис вниз головой под крупом своего коня на сползшем или сорвавшемся с подпруг седле. Видимо, запутался, бедняга, в стременах. Трое всадников в казахских треухах погнались за ним, передний держал наготове курык -шест с петлей для ловли коней; понравился им аргамак султана...
Приметил затем шейх нечто более важное, удивительное. Прокатывались по полю волны всадников, необыкновенно грозных... Они были самые шумливые, орали и размахивали оружием устрашающе, но никого из черных шапок не трогали, а лишь путались в ногах у своих. Своим мешали, чужих прикрывали! И в отличие от дерущихся эти всадники действовали слаженно.
Мурат-шейх пришпорил коня, смешался с ними.
- Уходите, отец... поскорей уходите...
- Кто вы, братья? Именем аллаха: кто вы?
- Мы табынцы... Мы кереи... неужели не поняли, не узнали?
Горячая волна радости и любви к этим «супостатам каракалпакской юрты» омыла сердце старика. Людей этих казахских родов послали, наверное, Айгара-бий и ему подобные умные головы, храбрые сердца. Знать, сильней ханской воли народная воля. Но разве это не чудо? И так был увлечен Мурат-шейх греховной мыслью о людской доброте и силе, что ему и в голову не пришло в ту минуту, что это божий произвол. И что, стало быть, всевышнему было угодно, чтобы черные шапки не сказать - устояли, но все же уцелели в таком неравном бою.
* * *
Есенгельды был не робок. Однако отвагу считал качеством хорошего слуги, а себе, господину, оставлял качества иные. Сердце его дрожало при мысли о том, что осталось за его спиной и что станется, быть может, вскорости с его отцом, но думал он все-таки больше о другом, и это были думы господина, а не раба.
В пути встретился ему Убайдулла-султан со своей прислугой, и Есенгельды мгновенно уловил, что содеялось в семье хана. Так, сказал он себе, так-так!
В тот час, как напоролись кунградцы на нукеров Абулхаира и воочию увидели правоту ябинцев, Есенгельды списал со счета Гаип-хана, а затем его приговорил. Были меж ними старые счеты; Есенгельды не забыл и не забудет, как Гаип-хан едва не спровадил его вместе с Маманом в Джунгарию на позор и погибель. Теперь его черед. Мурат-шейх поручил Есенгельды одно, но сам он себе - другое: как только расстался с Убайдуллой, погнался за Гаип-ханом.
Дружки Есенгельды понимали его с полуслова, особливо двое дошлых парней, один по имени Гаип, сын того самого Алифа Куланбая, который зарезал Оразан-Батыра, другой по имени Султангельды, сын Жандос-бия, который подсылал сироту Ельмурата убить Мамана...
Гаип-хана они настигли вскоре; после размолвки с сыном он присел на гранитном валуне закусить, - еда, правда, не утешает, но успокаивает. Есенгельды придержал коня. Окликнул первого из дошлых парней:
- Эй, кто, скажи, у меня сейчас на уме?
- Мой тезка.
- А как, скажи, его назвал шейх?
- Кукольный хан...
- А что про него сказано в книге?
Что одна кривая душа может погубить дюжину святых.
- Ну, а ты что скажешь про своего тезку?
- Надо бы его к ногтю...
- Слушай, а можешь ты сказать, кто такой вон там сидит на камушке?
- Он! Жрет конскую колбасу.
- Едем. Это дело шейх благословит.
- С ним вроде бы трое.
- Их ты разгонишь. А я его... уколю... Он любовался, как я метко кидаю копье. Пусть сейчас любуется. Ты не против?
- Я ничего... Уколи.
Гаип-хан, увидев вдали шестерых кунградцев, перетрухнул чуть ли не до обморока, но, узнав Есенгельды, успокоился вполне и заорал на него во все горло, ибо джигиты подскакали вплотную и ни один не спешился:
- Кунградские щенки... вы что себе позволяете?
В ту же минуту у него горлом хлынула кровь, потому что Есенгельды с ходу всадил ему под самую бороду копье. Хан повалился на землю, хрипя, а слуги его тотчас повскакали на коней и кинулись врассыпную.
Есенгельды, ухватившись обеими руками за древко, выдернул копье из горла хана и скомандовал, отворачиваясь:
- Добей его. Живым не оставляй.
В горле у хана свистело. Потом свист оборвался, и от трупа хана отошел его тезка с ножом в руках. Нож у молодца был дареный, отцовский.
* * *
В тот же день пронесся по степи долгожданный и вместе с тем необъяснимый слух, что Маман и его товарищи наконец объявились: прибыли в аул хана Абулхаира, но из ханского аула не убыли... Оставил их Абулхаир при себе аманатами или взял на некую службу - никто не знал. Нигде их более не видели, не встречали, будто они прятались от людских глаз.
Следом растеклись слушки-догадки, и среди них -один, самый подлый, что Мамана и его товарищей уже нету в живых. Было это ни с чем несообразно и очень похоже на правду.
Что же, стало быть, не будет Мамана с великими новостями из России? Что же, стало быть, конец всякой надежде? Не хотелось этому верить. И люди не заговаривали об этом, таясь друг от друга, как бывает, когда боятся сглазу.
* * *
Не унималась затяжная зимняя буря. Но жестокость господня померкла перед человечьей. Лютый мороз запекал на снегу людскую кровь, а ветер завивал метели, черные от пепла и гари. Не в силах была буря развеять дым и копоть, а снежные вихри еще и розовели от пожарищ, обнявших горизонт кольцевым заревом.
Горела каракалпакская юрта день и ночь. Селенья пустели, в них оставались лишь спящие мертвым сном. На дорогах и в чистом поле все чаще попадались не воины, а беженцы и погорельцы, дети и старики, и слышались не боевые кличи, а слезный стон. Враг угонял скот, утаскивал девок и молодух, самолучший живой товар.
Беда бьет, беда учит. Избасар-богатырь в одну ночь собрал своих джигитов, распущенных накануне по домам. Главы родов сажали на коней всех, кто надел шапку, стало быть, мужчин, вели воевать и тех, кто умел донести ложку ко рту, то бишь детей. Кто с топором, кто с дубиной, кто с лопатой, кто с вилами... Вышли, выпятили груди.
Каракалпаки дрались отчаянно, всеми четырьмя лапами, как камышовая кошка, брошенная на спину. Нашлись среди них силачи, сыскались искусники драться. Но их было мало, и худо они были вооружены. Недоставало толкового военачальника.
Повсюду в разбитых, сожженных зимовках, в толпах гонимых, между дерущихся джигитов видели Мурат-шейха на его приметном коне. Полы его желтого халата развевались как крылья, кончик чалмы торчал на голове, как шишак на шлеме. Он был никудышным полководцем и потому то и дело становился рядовым воином. Но горячее его слово звало по-прежнему.
- Братья мои, соотечественники... не уставайте! Бей копьем, вали с коня! Нет копья - кидай камень. Не стой сложа руки...
Там, где появлялся шейх, люди преображались, их становилось словно больше. А он, полный боли за свое людское стадо и мучительной вины перед народом, утешался тем, что бил себя по щекам, отпуская самому себе пощечины.
Его спрашивали: за ч т о? И на сей раз он не осмеливался ответить от имени аллаха, как отвечал всю жизнь. Он сам вопрошал бога с кощунственным упреком: если погиб Маман, за что же такая тяжкая, наигорчайшая кара?
Не столь пугала сила врага, сколь устрашала собственная слабость. Когда кони несут, не удержать вожжей в руках...
В разоренном до неузнаваемости ауле шейх увидел, как шестеро джигитов гнались за тремя вражескими нукерами. Впереди догорала юрта, и эти трое пустились в огонь, рассчитывая перескочить через него. Однако следом за огненной ступенью оказалась обрушенная землянка, и нукеры, один за другим, перекувыркнулись вместе с лошадьми, разроняв оружие. Шестеро кинулись их добивать.
Подъехав, Мурат-шейх узнал в старшем из джигитов Есенгельды. Подивился тому, что все его люди - без царапины, и подумал, что это, наверно, искусство: когда врагов туча, суметь остаться вшестером против троих.
Есенгельды хвастливо подбоченился:
- Отец, желаете узнать новость? Говори, сын мой, покороче.
Убил я тупоголового. Собственной рукой.
- Что ты сказал?
- Ничего особенного. Я пролил кровь Гаип-хана.
- Не поверю!
- Правда, правда, шейх-отец. Мы видели, - загалдели джигиты Есенгельды.
Шейх затрясся в бессильном гневе. Гаип-хан был ничтожеством, но он был хан! Судить хана, казнить хана... Шейху это не дано. Это ли не самое греховное из всех непослушаний?
Ты, щенок... хватаешь за полы, когда враг держит за шиворот? Губишь нас всех. Обезглавил народ... Потомок невежды! И ты еще смеешь ломаться передо мной? Прочь поди, прочь.
Что еще можно было сделать с такой коварной тварью в лихую пору? Только прогнать. И опасаться подвоха, укуса змеи.
Есенгельды отъехал с фальшивой поспешностью, с ужимкой раскаяния, исподволь передразнивая старца. А тот согнулся в дугу под незримым грузом.
Пустота, кругом пустота. Гаип-хан, конечно, дурак и более всех в ответе за эту войну, однако был властью; любая власть беспомощна перед судьбой, но люди без власти не живут... А взять умника Рыскул-бия; он повинен в междоусобице не меньше, чем Гаип-хан, однако был головой, - не зря ее оторвал от живого тела Абул-хаир... Чувствительно сейчас и то, что далеко от нас, к примеру, Убайдулла-бий, ушедший на чужбину с кровной обидой, но готовый вернуться, когда вернется Маман, который так непоправимо опаздывает...
В открытой степи Мурат-шейх увидел коня Давлет-бай-бия, оседланного, но без седока. За конем гонялся рослый неуклюжий нукер в треухе; конь не давался ему в руки.
Нукер, уже с военной добычей, приторочил к седлу порядочный вьюк. И на лице у молодца было написано: изловить бы еще этого красавчика скакуна - и можно домой, к бабам, со спокойной душой.
Шейха нукер видел, но не удостоил вниманием: старик важный, почему-то без свиты: конь под ним - чудо, да нам не по зубам, с ними, чалмоносными, лучше не вязаться, и того довольно, что от нас убегает, ан не убежит.
Кровь бросилась в голову Мурат-шейха, когда он узнал коня Давлетбай-бия. Сейдулла-аткосшы отстал; он, конечно, поблизости, держит за горло львиными лапами кого-нибудь покрепче. Шейх был один, но не колебался. На истоптанном снегу лежало ничком незахороненное тело с копьем в боку. Шейх в два приема выдернул копье и помчался за неуклюжим нукером. Живо догнал его и всадил ему тоже в бок копье с расстояния, равного тому промежутку, которое оставляется в доме между окном и дверью.
Нукер коротко вскрикнул, словно икнул, и повалился на землю. Послышался треск. Древко копья сломалось. Конь Давлетбай-бия остановился, заржал и побежал назад. А шейх уткнулся лицом в холку своего серого, сотрясаясь от одышки. Тут подоспел и Сейдулла.
Конь Давлетбай-бия привел их к несчастному своему хозяину. Лежал он в неглубокой яме под бугром, изрубленный мечом, но еще живой. Удар пришелся ему по затылку, рана страшная. Лицо и борода были в жирно-красной и черной крови, лишь сильно выпяченные уши Остались незапятнанные. Хотели поднять его, перевязать. Он захрипел в подтаявший под щекой снег:
- Не тронь, помру.- Потом добавил:-Ты ли, шейх мой? Не плачь, благослови на прощанье... Прозрел я перед встречей с господом. Будешь жив, шейх мой, учи народ слушать Мамана. Учи тому, чему учил его батыр... Прости меня.
Тут он поднялся на руках и встал на колени, словно на молитву, упершись бородой в грудь, в окровавленный мех полушубка. Сказал еще:
- Я пойду. Там свидимся.- И помер.
Мурат-шейх обронил скудную слезу. На большее не было сил. Учить народ... Слушать Мамана... Дал бы бог. А если и Мамана уже позвал господь? О небо, верни нам Мамана...
Дрожащей рукой шейх закрыл глаза Давлетбай-бию. Тяжко было расставаться с самыми дорогими, самыми близкими соотечественниками. Некогда и проводить их с честью.
Тела валялись, неприбранные, во всех селеньях, брошенные на глумление стервятникам. Иного тронешь - он еще теплый. Уложить бы его у очага, в покое, в чистоте, остановить кровь, закрыть рану, - мог бы жить. Раненые замерзали в беспамятстве под открытым небом. Буран хоронил их до весны.
Единственное, что ободряло немного, - не все казахи воевали. Не раз видел Мурат-шейх, как друзья, табынцы, кереи, заступались за чужих, преграждая путь своим с оружием в руках. Да останется в памяти это чудо и запишется в книгах!
Встретился Мырзабек, передал поклон от своего старшего брата Айгара-бия, стал утешать:
- Полегчает... попомните мое слово... Многие уже нажрались, навьючили коней, им не до драки. Да и намерзлись, тайком убегают домой отогреться. Говорят, ждать не ждали те, которые с севера, дальние, что вы их так встретите...
- Как?
- Копытом по зубам. Слабое, однако, утешенье.
* * *
Смешались детский плач, рев угоняемого скота, вой и грохот степной бури. Но всего слышней был плач ребенка, голос самой страшной беды. И не буря, трубившая дико и сокрушительно, а этот слабый звук пригнул в пояс, повалил ниц неоглядные камыши на берегах матери Сырдарьи. И этот голос вознес к небу тысячелетний чинар на своих оголенных дланях.
Война с неумолимой быстротой перешагивала рубежи родовых земель, не замечая их, как птицы не замечают наземных оград. Пришла она и на занесенный сугробами луг у одинокого старого чинара, и настала нужда Аманлыку обнажить меч Оразан-батыра. Меч оказался тяжеловат для его руки, а гунан, пожалуй, легок для боевой страды. В первой же схватке унесло Аманлыка в степь, бог весть куда, словно ветром перекати-поле.
Избасар-богатырь, друг Мамана, самый могучий из ябинцев, был впереди всех на поле боя. И первый пал смертью самой бессмысленной. С дубиной, которая стоила меча, он вломился в гущу вражеских нукеров, валя их направо и налево, зовя за собой: «Джигиты, джигиты!» Нукеры побежали от него, он не давал им уйти, крушил бегущих, не замечая, что джигиты не пошли за ним и он дерется один-одинешенек.
Мурат-шейх бросился за ним:
- Избасар! Открой глаза!
Но было поздно. Нукеры вдруг повернули все разом, окружили его, и, наверно, десяток копий впился в него одновременно, со всех сторон, а он все кричал в азарте и безумии: «Джигиты, джигиты!»
Лишь при смерти ему суждено было узнать, что он избивал людей Седет-керея, многих побил. А они пришли помочь аулу Мамана.
Когда же налетел настоящий враг, их в ауле уже не было. Ушли, подобрав своих раненых. Тут-то и завертел и унес Аманлыка вихрь боя, подобно смерчу. И погнался за ним неотступно вездесущий детский плач.
Избасар-богатырь, брошенный на произвол судьбы, лежал на глинобитном полу ветхой лачуги с обрушенной крышей, оторванной дверью; стены ее едва укрывали от ветра, но по крайней мере не горели. Горело все кругом, и сильный жар близких пожаров согревал Из-басара. Одно копье и два обломка еще торчали из его груди и живота. Он был в бреду, разговаривал с Мама-ном и винился перед ним. Говорил Маману то, что Маман хотел бы слышать. Говорил, что бился не за свой род, а за всех каракалпаков...
Очнулся от конского топота. Подскакал нукер в треухе, сплеча хлестнул стенку лачуги камчой, она и обвалилась. Нукер захохотал.
- Эй, богатырь, я тебя узнал! Говорят, ты дюже здоров. А сыплешься прахом, как эта лачуга.
- Не смейся, парень, не позорь. Заплачешь - и у тебя скривится рот.
Нукер спешился, подошел к Избасару, прикидывая, что бы с него снять. Склонился над ним и отшатнулся.
- И я тебя узнал, братец, сразу узнал, - проговорил Избасар пугающе, опять в беспамятстве, но внятно. - Кабы я ведал, как помру... Кабы мы знали, сколько нам отпущено... Стоит ли ради того трепыхаться?
- Ради чего? - пробормотал нукер.
- На этом свете все прах, ежели война... В этом мире нет блаженства... Все едино умрешь. Дан тебе день жизни... живи, не бей, не убивай... Нынче ты убьешь, завтра тебя.
- Э... как сказать! - заметил нукер и погрозил пальцем с толстым, косо обломанным ногтем. Потом, словно зачарованный, потянулся к медной бляхе на груди Избасара.
Избасар-богатырь схватил его за руку железной пятерней.
- Обними меня!
Нукер заверещал со страха, с трудом выдернул свою руку и попятился.
Избасар-богатырь вновь пришел в себя. Огляделся... Глаза его были младенчески ясны. Попробовал встать, не смог. И громко, в голос застонал, давясь слезами. Он еще долго будет бредить, плакать и говорить с Маманом. И долго смерть, обнявшая его и даже вошедшая в него широким наконечником копья под самое сердце и оставшаяся там, не сможет это сердце остановить. Умрет он на третьи сутки, багрово-синий с ног до головы, с выклеванными черными воронами глазами, давно недвижный и вроде бы бездыханный. Только тогда перестанет стучать в его груди сердце и остынет богатырская грудь.
Что касается нукера, то он недалеко ушел и даже обогнал Избасара: дано было нукеру убедиться, что устами умирающего глаголет мудрость. Едучи по горящему аулу, он услышал женский визг и рыдания. Молодая женщина вырывалась из рук коренастого джигита, умоляя его слезно:
- Братец дорогой, отпустите меня... Я не девушка, на что я вам? Не разлучайте с супругом, я его люблю...
- Убью! - отвечал джигит, волоча ее за волосы к своему коню.
Вскочив на коня, джигит грубо втащил ее за собой и посадил впереди себя.
А нукер насторожился, взял наперевес копье. Что такое? Он тотчас узнал казахский твердый выговор. Женщина - казашка? Вот тебе на! Нукер пришпорил коня и ссадил коренастого джигита ударом копья под левую лопатку. Спросил женщину любезно:
- Ты чья будешь, живая душа? Какого рода? Женщина не успела ответить. Подскочил сзади другой коренастый джигит, товарищ первого, и ссадил любезного нукера точно таким же ударом копья в спину.
- Ух ты...- глухо выговорил нукер, не чувствуя боли, настолько она была сильна, и отчетливо вспоминая, что ему предсказывал Избасар-богатырь. Тот правда сказал: нынче ты, завтра тебя, а вышло и раньше, ух ты...
Нукер свалился на изрытую копытами землю и словно погрузился всем своим существом в теплую целебную грязь, в какой лечатся от ран и недугов люди и звери. Умирая, он видел, как второй джигит переволок женщину на своего коня и еще долго слышал ее слезные причитания, потому что джигит вертелся волчком на одном месте, не в силах справиться с конем, напуганным пожарами и людской кровью. Причитала она, как пела.
- Кабы я была мужчиной... рукоять моей нагайки не сломалась бы, в чужие руки я не попалась бы... Боже милостивый, и за что, за что сотворил меня слабой душой? Не суметь, не стать мне рукой-крылом народу своему! Не бывать и мужу верной рабой...
Тут голос женщины стал отдаляться.
Напоследок увидел нукер девочку, простоволосую, с глазами как у телочки. Девочка бежала босиком по снегу, усыпанному золой и гарью, спотыкаясь, истошно крича, точно ягненок, потерявший матку:
- Сношенька моя, прощай, сношенька! Люди, увели мою сношеньку, помогите! Злодеи проклятые, злодеи!
В один миг она словно поседела. Буран смешал со снегом и поставил дыбом ее волосы. А потом сшиб с ног. Девочка упала и забилась как припадочная, кусая и целуя землю.
* * *
Есенгельды в сильном беспокойстве искал своего сына. Расстались они второпях, в поворотный час. Пожалуй, рановато отец стал храбриться. Ну, да он не такой осел, чтобы лезть на рожон. Цел небось и невредим, ежели бог не взял за шиворот, пока шейх тянул за полу. Есть еще надобность пожить на этом свете, хотя и нет той возможности...
Три дня искал отца Есенгельды, стараясь не попадаться на глаза Мурат-шейху. Вот чего бы не хотелось - свидания с Мурат-шейхом. Избегал он также чересчур многолюдных встреч - с нукерами Абулхаир-хана. Уклонялся от них, как от летящего с горы валуна. Разве это не резон?
Впрочем, однажды, день кряду, Есенгельды рисковал - ездил со своими молодцами следом за Юсуп-би-ем. Маленький, юркий как мышь, на высоком, сильном коне, надвинув на брови громадный лисий треух, в котором его не отличить было от казаха-богатея, он безбоязненно врывался в самую гущу вражеских нукеров и пристраивался к боку одного из них; выбирал кого посолидней, поосанистей. В сутолоке драки или погони Юсуп-бий был незаметен, как орех среди голышей, и не уловить было мгновенья, когда он взмахивал волосяным арканом. Его избранник не успевал вскрикнуть, как валился задушенный, под копыта. Могучий конь выносил Юсуп-бия из толпы, точно из водоворота.
Ловкость и дерзость этого человека ошеломляли. Он подскакивал к Есенгельды, утирал треухом пот со лба и благодарил духов своих предков скрипучим басом, который частенько встречается у низкорослых людей. Он был из малолюдного рода табаклы, известного своим гостеприимством, отцом третьего Мамана...
Джигиты Есенгельды увлеклись, загорелись, и один из них попробовал было счастья, по примеру Юсуп-бия, взяв у него лисий треух. Недосчитались и треуха, и джигита... Есенгельды долго злился, что дал согласие на эту пробу, а Юсуп-бия прогнал.
Разорение Есенгельды обходил. Проскакивал мимо. Неохота было нарываться на стариков-старух и выводки их внучат, оставшихся без крова. Жалобы, просьбы, слезы. Морока... Будь ты хоть с каменным сердцем, а все же люди свои, изволь остановиться, заводи с ними тары-бары, а то и таскай ихние вещи, отдай детям хлеб, укажи, где искать кормильцев. Не нравилось Есенгельды, что его джигиты при этом расклеивались, распускали нюни.
В одном знакомом ауле он приметил какую-то возню. Десятка два людей метались с воровской поспешностью. Одни тащили из домов вещи, другие стаскивали сапоги с лежавших тут и там покойников, третьи разделывали промороженную тушу убитой лошади. Были это, конечно, не свои - чужие.
- Гляньте, - сказал Есенгельды, присматриваясь к аулу с ближнего холма.- Хотят казахи ободрать нас до костей.
С гиком, размахивая нагайками, Есенгельды с джигитами, теперь уже впятером, ворвались в аул, - пеших они не опасались. Послышался свист, пешие кинулись врассыпную. И тут Есенгельды разглядел, что это ребятишки, подростки.
- Стой! Поди сюда. Кто такие?
Вышли из укрытия двое - Коротышка Бектемир и Кейлимжай, за ними потянулись другие. Все одеты, обуты. Одежда не по росту, с чужого плеча, понимай, с покойников, но лохмотьев как не бывало. И босых не видать. Морды у всех сытые, глаза не голодные.
- А вы - Есенгельды!- сказал Кейлимжай, ухмыляясь.- Чего смотрите? Милости просим к нашему дастархану. Закусите чем бог послал. Мы не жадные, накормим и на дорожку дадим. Мяса у нас навалом. Что, не верите? Бона! Соли достанем, в землю зароем, хватит до будущей зимы. Так что воюйте... на доброе здоровье... Вам лучший кусок отдадим.
- Ах, стервецы! Что за твари такие? Кейлимжай вновь осклабился:
- Не узнаете? Разжирели мы, что ли? Или наши сапожки вас ослепили?- И он сделал коленце, на ноге был шевровый сапог в кожаной галоше.
- С кого ты их снял? Со своего, может, родича? Нечестивец!
- Этого он не сказал... свой он или чужой... А слезы лить - усохли наши глаза!
Есенгельды толкнул коня вперед и огрел Кейлимжая нагайкой. И другие джигиты принялись хлестать сирот нагайками, пока те не разбежались и не скрылись с глаз. Прятаться они были мастера.
- Что же, и этих прикажете считать нашим народом?., и эти нашего рода-племени?..- проговорил Есенгельды, брезгливо кривя толстогубый рот.
- Если они люди, кто же упыри?- сказал Гаип, непроизвольно касаясь рукоятки отцовского ножа у себя на поясе.
Есенгельды причмокнул губами.
- А ведь какие шельмы!- вдруг добавил он.- До чего все-таки живучи...
Он думал о том, что голодранец Кейлимжай при случае мог бы оказаться полезным не менее, чем барчук Гаип.
Гаип смотрел на Есенгельды с догадкой и насмешливым одобрением.
Отца своего Есенгельды нашел в ауле кенегесцев; тут теперь хозяйничали кунградцы. Байкошкар-бий лежал под открытым небом на туркменском ковре. От ковра глаз не оторвешь: красный, толщиной в два пальца, затейливо утканный цветами. Драгоценный ковер. А на Байкошкар-бия лучше не смотреть: лицо - маска жуткая, нижняя челюсть вывихнута и торчит около уха, в глазах смертная мука. Около него сидит на корточках Айтуган-есаул.
Увидев Есенгельды и его джигитов, есаул обрадовался, захлопотал.
- Живей, пособите... Вот видите что. Дрался он за этот злосчастный ковер. Отбил, поверите ли, у льва. Вот он лежит бездыханный. Да напоследок, наотмашь - как, сукин сын, саданет! Вот видите что. Ну, кто из вас порукастей? Давай, сынок, соберись с духом...
Держа Байкошкар-бия за лоб, Айтуган-есаул велел Есенгельды бить отца по голове - таким способом вправляли вывихнутую челюсть.
- Вот в это место, по теменной кости... Да нет... Кулаками, обоими! Ты что, бабой родился? Руки у тебя или камышинки? Уйди с глаз долой, коли не можешь...
Есенгельды отступился. Подошел Султангельды, сын Жандос-бия, сцепил ладони воедино, размахнулся и ударил, точно молотом, крякнув протяжно.
Глаза вылезли у Байкошкар-бия из орбит. Челюсть встала на место, но изо рта брызнула кровь, и вывалился язык, величиной с ломоть хлеба. В горле забулькало, он замычал, ища выпученными глазами сына, протягивая к нему руки. И испустил дух.
Есенгельды затрясся точно в горячке, оскалился, как хорек, завыл, глядя на Султангельды с ненавистью. Тот лишь пожал плечами, пряча руки за спину. Тогда Есенгельды пнул ногой в плечо Айтуган-есаула. Тот с благостным видом вправил покойному язык в распяленный рот, закрыл Байкошкар-бию глаза и прослезился, хлюпнул носом.
- Видать, у него на лбу написано. На все воля божья. То-то он ухватился за этот окаянный ковер, никакого страха не чуя. Судьба ему - на этом ковре... Не зря он так хотел, спешил тебя увидеть, тебе сказать... Носил в душе заветное слово! И мне строго-настрого наказал: будешь жив, скажи моему сыну... Зачем он мне наказывал?
Надменная гримаса на миг исказила гладкое лицо Есенгельды, и это был след затаенного ликования, которого он, впрочем, нимало не стыдился. Пришла в голову мысль, что война ему на руку... Отныне нет нужды выжидать, пока старшие сойдут с круга. Рыскул-бия нет, Байкошкар-бия нет, и он, Есенгельды - голова кунградцам!
- Расхныкался есаул...- проговорил холодно Есенгельды, стараясь унять дрожь, уже иного, совсем не горестного, а тщеславного волненья.- Что он такое наказывал?
Айтуган-есаул исподволь перевел дух и повернулся, ошарашенный. Такого быстрого полного прощенья он, однако, не ожидал. Испуг прошел, пришла оторопь перед этим мудреным, нравным молодым хозяином, которому дано унаследовать такую большую власть. Есаул уже слыхал, как Есенгельды разделался с Гаип-ханом. Узнал об этом накануне и Байкошкар-бий и задумался, кусая себе палец... Не пришлось бы пожалеть, раскаяться, сынок! Тогда-то и надумал Байкошкар-бий свое завещание, и вгорячах поверил его Айтуган-есаулу, будто и впрямь предвидел свой конец. Что же теперь будет? На всякий случай Айтуган-есаул затоптался на одном месте:
- Душа его, бедного, уже в райском саду... Святой был человек! Думал о завтрашнем дне. Смотрел в корень, пока господь не уложил его на этот ковер... Он был телом и душой настоящим, верным кунградцем и тебе завещал.
- Чего тянешь, есаул!- окликнул Есенгельды, замечая, как беспокойно, суетливо переминаются с ноги на ногу его джигиты, и мысленно усмехался их нетерпенью.- Выкладывай.
- Он говаривал... когда Мурат-шейх сказал о каракалпакской юрте... Что главное в юрте? Очаг. Вот мы, кунградцы, и есть очаг. И нечего, говорит, ждать, когда вернется Маман... Он говорил: цапли улетают за три года до того, как озеро высыхает. Надо нам, цаплям, становиться на крыло, пока те же ябинцы не лишили нас наследства...- Айтуган-есаул собрался с духом и выговорил наконец: - Он сказал: переселяться... уводить всех за собой...
Вот оно! Заветное слово прозвучало. И незримая грань легла между вчерашним Есенгельды и сегодняшним. Джигиты окружили своего вожака, глядя на него словно бы с новым почтеньем и новым интересом, спрашивая его взглядами: поздравлять или не поздравлять? Судьба возвысила его до небес, и тут же озаботила самой тяжкой земной заботой.
- Куда же?- спросил Есенгельды с хрипотцой в голосе, скорей от важности, нежели от тревоги.- Сказал?
- Сказал... Все сказал... Если, говорит, податься вверх, там - джунгары. Удариться в низовье - русские; они нас спровадят в руки к Маману. На севере -опять же Абулхаир-хан. Стало быть, юг. Хорезм!.. Так и сказал: не дожидаясь конца этой заварухи, сам поведу и сыну велю.
Есенгельды не лишил себя удовольствия поиграть в кошки-мышки:
- Ну, а вы как полагаете, есаул? Ваше мнение! Айтуган-есаул вскочил на ноги, уронив с колен голову Байкошкар-бия; она стукнулась о красный ковер, точно отделившись от туловища.
- Сын мой, ты у нас один... Одна наша надежда, одно спасенье...
Есенгельды крякнул, искоса глядя на Гаипа.
Мешкать не стали. Завернули тело покойного в ковер и закопали тут же, где он отдал богу душу. Едва забросав могилу землей, вскочили на коней, будто боялись, что покойник их удержит. Поехали, не оглядываясь. По пути орали каждому встречному, словно извещая о чем-то шибко веселом:
- Уходим с этой проклятой земли... Давай отсюда, твари господни, пока живы...
По пути они втихую занялись одним делом. Свидетелем его оказался Мырзабек, но он, кажется, не понял того, что видел.
Предсказание Мырзабека сбывалось: заметно полегчало. Там, где вовсе не ожидал, в южной стороне, он приметил верховых, которые гнали голов с полсотни разного скота. Накануне ночью выпал снег, на солнце он искрился ослепительно, издалека не разобрать, что там за люди. Вроде бы джагалбайцы, есть такой род в Малом жузе... А наладились почему-то на юг. Мырза-бек погнался за ними.
- Вернитесь, ненасытные! Подавитесь, обжоры! Старший из джагалбайцев повернул коня и, подбо-
ченясь, подскакал к Мырзабеку; бледное его лицо показалось Мырзабеку знакомым.
- Эй... поделимся...- проговорил он сдавленным голосом, но всмотрелся в лицо Мырзабека и пустился от него прочь во весь опор.
Следом за ним кинулись остальные.
- Трусы... заячьи души!..- закричал им в спины Мырзабек, смеясь.
И умолк, удивленный. Он вспомнил того, первого, с бледным лицом. Нет, это не джагалбаец. Подымай выше... Мырзабек приметил его еще на свадьбе Аманлыка и на проводах послов. Это главный завистник и соперник Мамана - из его сверстников. Есенгельды... По-видимому, и он узнал Мырзабека. Чего же он так испугался?
Айтуган-есаул побежал по примеру молодого хозяина. Однако опамятовался, подал голос:
- Да это же сваты! Родимые... милые... встреча какая...
Есенгельды придержал коня. Осадили и джигиты. Мырзабек приветливо махнул рукой:
- Собирайте вашу скотину, уводите с богом. Но Есенгельды не вернулся.
- Что ж, - сказал Айтуган-есаул добродушно, - тогда мы потрудимся. Побережем добро.- И добавил как бы шутя:- Будет мне за то пай - хорошо, не будет - и то ладно.
- И я беру один пай, - проговорил Гаип сквозь зубы, подъезжая поближе.
- И я один, - добавил Султангельды, также подъезжая.
Есенгельды молчал. Молчал и Мырзабек, недоумевая, о каких еще паях они толкуют, будто делят добычу.
- Спасибо, сват, - сказал на прощанье Есенгельды, как показалось Мырзабеку, насмешливо. И растаял вдали, в снежном блеске.
Скот, погоняемый джигитами, с гулким топотом покатил на юг, пока не скрылся в зарослях джангиля, меж голых стволов и ветвей. Стадо утонуло в них, как в черном тумане.
* * *
Аманлык ехал в родной аул. Ему повезло: дрался каждый день, а было тех дней без малого неделя, и остался жив, здоров, не ранен, если не считать пустяков - ссадин от дубин и пореза от меча, словно от кухонного ножа. Конь его также оказался крепче, нежели можно было ожидать; выносил из свалок, в которых всаднику на двухлетке полагалось быть затоптанным. Дважды Аманлык обрастал воинством, самым малым, но избранным, как это случается в бою с героями. И дважды это воинство рассеивал враг, ибо не умел герой распоряжаться теми, кому служил, сыновьями своих хозяев. Радовался тому, что меча Оразан-батыра не посрамил.
Душа, однако, была разломана. Сироты встретились как-то ночью. Они были нехороши - веселы. Думалось: шакалы визжат, гиены хохочут в темноте, в обезлюдевшем селенье. А это они - сироты. Не спят, пируют. Состязаются в мерзейшем сквернословии. Аманлык рассвирепел, сказал себе, что сейчас пришибет Кейлимжая, но руки у него опустились.
От них он узнал, что Акбидай похищена.
Не дожидаясь рассвета, Аманлык погнал усталого коня, добрался до своего аула, разыскал у едва живого очага едва живую Алмагуль и от нее услышал то же, что от сирот.
Закричал. Не поверил. А поверив, опять закричал.
Разоренный дотла аул его не поразил. Эта боль уже как бы приелась. И не только мучительный страх за Акбидай сокрушал его душу. Он вез издалека весть, быть может еще горше - и для себя, и для Акбидай, для всех. Он изнемог, истерзался, неся эту весть в душе, точно чахоточный огонь. Вот она - его кровоточащая рана.
Мурат-шейх был в ауле. Заглянул мимоходом в свой порушенный дом и свалился с ног. Аманлык немедля пошел к нему. Шейх выслушал Аманлыка не дрогнув. Но, понятно, старик был убит.
Люди Айгара-бия, несравненного друга, искали след Мамана и наткнулись на два мертвых тела с рубцами от петель волосяных арканов на шее. Двое мужчин лежали, словно обнявшись по-братски. И было подозрение, что они и есть братья, сыновья Мурат-шейха, из посольства Маман-бия. Их плохо знали в лицо, они были затворниками. Но подозрение вот такое. Люди Айгара-бия просили прислать кого-либо - опознать убиенных. Трупы свежие. Смерть схватила их, казалось, сию минуту.
Других послов не нашли ни на том месте, ни поблизости, ни в отдалении.
Мамана? О господи, Мамана... Если бы нашелся малейший его след, разве Аманлык молчал бы, разве сидел бы так перед шейхом, понуро и потерянно, думая больше об Акбидай, чем о его сыновьях!
Мурат-шейх с неожиданной силой стал бить себя кулаком в грудь, говоря о том, какая же гнусная расправа была с его детьми: они обнялись, а их удавили. По каждой его щеке сползло по слезе.
Потом шейх сказал Аманлыку, что судьбой его жены он займется сам. Этого дела он так не оставит. А ему, Аманлыку, к сожалению, не сможет дать ничего, кроме благословения, ни свежего коня, ни людей в подмогу... Аманлык вскочил с горящими глазами. Он понял. Он готов!
- Благословите, шейх-отец.
- С богом, сын мой, друг Мамана. Если ты его найдешь, живого или мертвого...
- Живого!- поправил Аманлык.
- Народ тебя не забудет.
10
Война была недолгой, как землетрясение. Нукеры Абулхаира порушили все, что могли, взяли все, что хотели, и убрались. Кончилось нашествие. Но эхо не утихло: умирали тут и там раненые, захлебывались слезами дети, и те, и другие - без крова, без хлеба, одинаково беспомощные. Не сыскать было человека не ограбленного, не осиротевшего.
В разоренных селеньях, словно на подбор, - старость и младенчество. Женщин молодых будто вымело Глянешь: старуха, сгорбленная, хромая, в обносках, с бесцветным лицом; а это девка в самом соку. Она будет горбиться и хромать, пока не вернутся домой джигиты. Когда они вернутся? Вдруг не вернутся? Тогда ослепнет, оглохнет, онемеет старуха. Будет страна мертвых.
Из края в край расползалось опустошение. Казалось, дыбом вставала земля, - живые разбегались, перешагивая через мертвых... Давно ли кунградцы, которые по-сытей, злорадствовали, глядя на то, как переселяются в самое мирное время мангытцы, выжитые с родной земли? Пришла очередь вкусить этого зелья кунградцам, им первым, как будто бог их наказал. Но некому было злорадствовать.
Мурат-шейх вместе с женой и старшим сыном оплакивали своих двоих младших, когда ему сказали, что кунградцы уходят на юг. Старик был болен душой и телом, едва держался на ногах (чалма сбилась набок, как платок на голове женщины, которая поссорилась с мужем), но потребовал коня и поспешил на дорогу изгнания.
Скорбная страдная дорога. Жалкий скарб навьючен на последнего ишака или быка, а то и на корову, а нет, так и на теленка, но чаще - на собственную спину. Ведут за руку детей седовласые, согбенные, с узелками на поясе, опираясь на палку, незримо навьюченные грузом лет. Шагают, пока душа в теле, исполняя свой последний долг, и потихоньку стонут. Стонет земля, и громко стонет ветер, и снег, и скалы, нависшие над дорогой.
Вдруг послышалась песня, горькая и сладостная, как детская слеза.
Где мой дед был джигитом, а бабка - девицей...
Ты прости и прощай, добрый мой Туркестан!
Пролилась наша кровь, как живая водица...
Ты прости и прощай, злой ты мой Туркестан!
Мурат-шейх взмолился, воздевая руки к небу. Молитва его славила господа, но душа восставала против воли господней. Потом он запнулся, забыв слова молитвы, и не стал их вспоминать.
- Бог мой, пусть все это будет сном... я все это вижу во сне...
Глаза его закатились, и он повалился без памяти на землю, под ноги испуганному коню.
Подошел Сейдулла Большой, поднял невесомое тело старца и сел с ним на придорожный камень, словно с ребенком на руках.
- Состарились мы... Сдаем помаленьку...- сказал Сейдулла.- Небось когда вывел шестьдесят тысяч семей из-под ига джунгар, так не уморился. Тогда мы и сны видели другие. Правда, тогда был Оразан-батыр!
- А сейчас Маман, - холодно-язвительно добавил Есенгельды, подъезжая и с усмешкой глядя на бесчувственного старика.
- Накажет тебя бог, - сказал ему Сейдулла.- Разбиваешь народ. Делишь одно сердце надвое. Ответишь перед Маманом!
Посмотрим, кто перед кем... раб... скотина...- отозвался Есенгельды спесиво.
Сейдулла и глазом не моргнул.
Говорят, Рыскул-бий вернулся из плена? Нашлось, стало быть, его тело?
Есенгельды, не отвечая, яростно хлестнул нагайкой своего коня.
На другой же день, собравшись с духом, Мурат-шейх поехал по аулам со словом надежды. Объезжал безжизненные руины и пепелища, из которых вдруг показывались женщины, дети. Сходил с коня, обнимал их. Его окружали потухшие очаги, потухшие глаза. Он раздувал в них живительный огонь. Речи его были просты и ничем не заменимы.
Человек появляется на свет, чтобы умереть... Нельзя перешагнуть смерть. Но умереть на поле брани -значит обрести вечное блаженство. Умершим - честь, однако и живым - вера. Пусть твой родич увидит райские блага, постарайся найти блага земные. Если ты голоден, соси свою вторую мать, она накормит. Твоя вторая мать - труд...
И тени людские обретали кровь и плоть. Загорались очаги и возносили к небу отнюдь не жертвенные дымы. В тепле засыпали дети, а мужчины обнимали женщин.
Сильна жизнь на грешной земле. Кабы не была жизнь сильней смерти, не было бы под этим бездонным небом человека. Каждый божий день мы видим смерть и знаем, что мы смертны, а ведь не верим, что помрем...
Давно устал жить Мурат-шейх. Ныне он запамятовал об этом. Ехал домой, словно омоложенный людской благодарностью за слово надежды.
Первой, кого он увидел в своем ауле, была Алмагуль. Она бежала настречу, ломая руки, подобно безутешной вдове.
- Сношеньку, сношеньку... вы обещали... спасите... Девочка была замечательно хороша. Беда, казалось, украсила ее. Трудно было выдержать ее взгляд, но и нельзя было отвернуться, - такая исходила из ее телочьих глаз сила, такая светилась в них красота сострадания.
Шейх погладил ее по непокрытой, сияющей жгучей чернотой голове.
- Не сомневайся. Все сделаю.
Она засмеялась и заплакала от радости, приникла губами к руке шейха. Могла ли она предугадать, бедное дитя, какая ее самое стережет судьба...
У своего дома Мурат-шейх увидел, благослови, господи, голов двадцать коров и волов, штук шестьдесят -семьдесят овец. И задумался, пощипывая бороду. Это были новые дары благодетелей Айгара-бия и Седет-керея. И это было новым толчком в самое сердце. Вряд ли дошло до Айгара-бия, что сталось с его любимой Акбидай. И надо думать, сумели скрыть это злосчастье от милых сватов, которые пригнали скот. Но однажды все откроется... К тому времени Акбидай следует быть дома.
Мурат-шейх призвал Хелует-тархана. Случился под рукой еще Есим-бий, глава жалаиров. Больше некого звать и не дозовешься. Сели втроем держать совет. Стали внушать друг другу хорошо известное, но словно бы не всем до конца понятное.
- Отдать врагу скот, либо девок в полон, либо даже джигитов - это одно. Кто сильней дует, тот и ворочает мельничные крылья. Но отдать жену... мать своих детей... это, дети мои, другое! Срам ее мужу и всей родне. Позор голове страны.
Тонкое это дело. Женщина, которая побывала в чужих руках, не может остаться нетронутой. Сколько бы она ни клялась, ни один смертный ей не поверит. А иначе зачем ее красть! Тогда ты вор, а не мужчина...
- И то сказать: кому она после этого нужна? Она перед мужем, господь свидетель, поганая. А если он на нее наплюет, выгонит в шею? Хотя бы тот же Аманлык... На кой же ляд ее выручать, почтеннейшие?
Этот довод (что поганая и что наплюет) был самым существенным. Все трое закивали головами. Разумеется! Спору нет. Это закон.
Втайне шейх полагал, что едва ли Аманлык прогонит жену: другой он не купит. Но разве дело в Аманлы-ке? Дело в Айгара-бие! Не то болит, чья она жена, а то, чья она дочь...
- Эта женщина - наше имущество, мы за него в ответе, - сказал шейх.- Какими глазами будем смотреть на ее отца, когда он захочет проведать родную кровь и не найдет ее ни в живых, ни в могиле... Если Аманлык заартачится, его дело, выдадим ее за другого бедняка, пристроим, без мужа не останется. Вопрос: как ее достать? Абулхаировы стервецы назло ее не отдадут - ни нам, ни Айгара-бию... Нет ли на виду заезжего купца пооборотистей?
Такой купец нашелся. Караван из Бухары дожидался у северных пределов страны, пока кончится война. Возвращался он по новому и выгодному пути - уже не из Уфы, а из Оренбурга. Караванбаши оказался знакомым: он побывал у черных шапок как раз полгода назад, когда провожали Мамана в Россию, и тогда, по случаю великого торжества, был освобожден от бажа.
- Судьба нашей снохе съесть еще пуд соли в нашем доме, - сказал шейх, увидев караванбаши.
Это был человек дошлый и, видимо, охочий до риска. Борода с проседью, брови толстые, как дуги, нос птичий, глаза запали, точно вода в глубоком колодце. Он носил пеструю чалму и полосатый халат поверх шубы. Разговор понимал с полуслова, дело чуял носом, как собака след.
Само собой, купец посочувствовал хозяевам: в прошлый раз у них все пело, ликовало, ныне курятся дымом развалины и проходу нет от протянутых рук. Далее он раскошелился на тридцать аршин ситца - знатный подарок шейху - и тут же велел слуге осадить на землю верблюда - второго спереди. Лучше загодя предупредить возможные просьбы... Когда же Мурат-шейх завел речь о своей заботе, караванбаши смекнул, что тут он разживется, возьмет, что захочет, а нет того человека, а тем более рода, пусть вдребезги разоренного, с которого купец не нашел бы что взять.
- В долгу не останемся, - заверял шейх.- Как говорится, на шее мужчины аркан не загниет. Расплатимся сполна.
Купец взмахнул руками в знак того, что не сомневается.
- Мне много не надо... Возьму голову за голову.
Это означало: за женщину - девицу, то бишь истинно по справедливости.
Караванбаши собрался в путь налегке, с небольшим вьюком, оставив отдыхать свой караван. С ним снарядили джигита, чтобы он не привез черную ворону вместо Акбидай.
* * *
Да... Это были младшие сыновья Мурат-шейха. Аманлык узнал их без труда. Их нашли в глубоком сугробе, в уединенном красивом логу, в котором летом и осенью обыкновенно устраивались той, гулянья молодых. К тому времени как приехал Аманлык, было обнаружено еще одно мертвое тело - Пулат-есаула. Его нашли неблизко от красивого лога, верстах в пяти, на голых камнях. У этого богатыря, у которого на каждом плече мог свободно уместиться человек, была расколота надвое, точно грецкий орех, голова. Пулат-есаула хорошо знали все, и теперь не было сомненья в том, что Абулхаир-хан перебил посольство Мамана.
Никто не верил, что Маман мог остаться в живых, а то, что не находилось его тело, объясняли просто: разобрали стервятники, волки проглотили. Тому, почитай, неделя. За это время Абулхаир успел начать и кончить войну.
Аманлык верил... Мертвый Маман. Не вязались эти слова. Живой Маман. Эти слова вязались. Зачем жить, если мертв Маман? Лучше удавиться. Вот что было на уме Аманлыка, потому что он был молод, хотел жить и горячо надеялся еще увидеть и обнять Акбидай.
Силен был соблазн - открыться Айгара-бию или хотя бы Мырзабеку. Они бы живо разыскали Акбидай. Нельзя! Есть тайны, которые лучше не раскрывать. Есть горе, которым не поделишься. Оставалось уповать на Мурат-шейха, молчать и надеяться. Это Аманлык наказал и сестре.
Мамановы мысли в голову не шли. Казалось кощунством задумываться о большом, о великом после того, как Абулхаир-хан лишил самого малого. Хотелось только увидеть Мамана, посмотреть ему в глаза, больше ничего.
Мамановы мысли, однако, вдруг обступали со всех сторон, обрывались под ногами бездонной пропастью, и Аманлык летел в эту пропасть вверх тормашками... Кого, спрашивается, думал он, уважают, боятся и превозносят до небес за умение вести дела с русскими на равных, с честью и пользой великой? Абулхаир-хана! А кто избивает своих же данников, каракалпаков, за то же, за что его превозносят, боятся и уважают? Абулхаир-хан! Вот подлость какая... Что же, дружба с русскими - такой капитал, который хан не хочет делить? А разве самого Абулхаир-хана не бьют и не травят за дружбу с русскими?.. Дальше лучше не спрашивать.
Аманлык блуждал в снежной пустыне, в бескрайней казахской степи. Тут недолго и заблудиться. На этих просторах может заблудиться целое войско. С горечью, с дрожью озирался Аманлык. Где же тут укрывается ветром недобитый врагом, ожидающий друга, быть может при последнем издыхании, живой Маман? Странно смотрели на Аманлыка в последнем ауле, даря ему на дорогу хлеб, мясо, - с сочувствием, пожалуй, насмешливым, как на чудака или помешанного.
Два беркута кружили в небе, один на севере, другой на востоке, далеко друг от друга. Аманлык долго следил за ними, готовый пуститься вскачь туда, куда устремится с поднебесья беркут. Но они кружили и кружили, не спускаясь на землю, и зря дожидался Аманлык.
На горизонте, подобно знойному мареву или миражу, висели над снегами горы. Сколько дней пути до этих гор? Аманлык нащупал на груди кремни для разжигания огня, похлопал коня по шее и послал его в сторону гор, мысленно выговаривая: - Я иду, Маман, я иду.
* * *
Караванбаши обернулся быстрей, чем ожидали. Привез женщину, молчаливую, с застывшим лицом, однако живую, здоровую, и сдал ее с рук на руки Мурат-шейху. Караванбаши торопился поднять свой караван и продолжить путь. Мурат-шейх, напротив, медлил, колебался. Он словно оторопел от такой скорой удачи. Но купец впился в него как клещ.
- Э, господин мой, о чем задумались? Я за эту госпожу отдал столько шелку, сколько она не сносила бы за всю жизнь, хотя она такая красавица... Неужто воздастся мне зло за добро? Если я не привезу своему эмиру девушку, которая ему приглянется, он меня повесит! Сорок морщин легли на лоб Мурат- шейха. Он позвал Хелуета.
- Возьми слуг, езжай по аулам, привези десять девушек из сирот - на выбор. Пусть возьмет какую захочет и не думает, что мы из тех, кои забывают уговор.
К полудню девушки были собраны; старшей - восемнадцать, младшей - тринадцать. Были среди них и миловидные, складные. Караванбаши глянул на них и покачал головой с вежливой укоризной. Осмотрел каждую в отдельности; они были в обносках, полуголые, простоволосые, понурые и немые от страха и стыда. Затем с важностью надул шею. Тут был случай - поторговаться, а торговаться он любил.
- Еще вопрос, все ли они девки... И потом тут нет ни одной, которая годилась бы, как вам сказать... мыть ноги и расчесывать волосы... почтеннейшим служанкам... жен нашего эмира.
Мурат-шейх задохся от срама. Аж кости засаднило. Он не привык к таким речам и беседам. Низость - торговаться. Лучше отдать втридорога.
- Послушайте... а если помыть, подкормить, нарядить... их...
Караванбаши рассмеялся шейху в лицо. А себе заметил с легкой душой, что с этим святым человеком он поладит.
Тогда шейх с искаженным мукой лицом поручил к завтрашнему утру привести десятерых девушек из рода ябы, хорошенько принарядив их, чтобы заткнуть наконец купцу прожорливую глотку. С грехом пополам набрали пятерых - из семей менее имущих. Из других семей не дали дочек, ссылаясь на то, что нечего дочкам надеть... Шейх расшумелся было: это еще что за срам непослушания? Разве не весь род ябы в ответе за Акбидай? И разве не заманчиво для девицы попасть в гарем эмира? Пошумев, шейх остыл. Добро еще, что дали пятерых. Сейчас надо с людьми потише. Прикусил язык и купец, - он обирал разоренный народ. Кабы не хватить через край. Бросилась в глаза Караванбаши одна с насурьмленными бровями, исподволь пронзавшая его жгучим взглядом. Ей явно хотелось попасть к иноземцу в руки, подальше от своего сожженного дома. А девки у каракалпаков знатные! Недаром их крадут из поколения в поколение туркмены. И купец уже готов был ткнуть пальцем в ту насурьмленную, а та уже дрожала от радости быть избранной, когда увидел бухарец у самых дверей бледненькую маленькую девочку с глазами телочки...
Горячий озноб пронзил его спину.
- А это кто?- спросил он, ткнув пальцем в Алмагуль.
Она пришла, прослышав, что выручили ее сношеньку. Пришла обнять ее поскорей, омыть слезами и увести... Зачем-то Мурат-шейх оставил Акбидай у себя дома до возвращения Аманлыка, женщины ее спрятали пока от любопытных глаз, а Алмагуль, когда она появилась, безо всяких разговоров выставили за дверь. Но купец уже приметил настоящий товар! Чуяло его сердце, что тут он разживется, и все же такого подарка он не ожидал... С видом полного равнодушия он махнул рукой.
- Баста, эту, пожалуй, и возьму. Мурат-шейх, озадаченный и обескураженный, велел позвать Алмагуль. Он был даже несколько задет вначале тем, что караванбаши выбрал сиротку, замарашку Потом у шейха открылись глаза. Похоже, что в сиротском тряпье была жемчужина.
Мурат-шейх попробовал упереться. Купец тотчас потребовал назад Акбидай, резонно заметив, что род ее отца даст за нее больше, чем род мужа. Купец называл ее вдовой... Шейх кряхтел сердито и растерянно.
Алмагуль, когда ее позвали, заметалась, как ягненок при виде волка, отталкивая от себя ласковые жадные руки караванбаши. Но тщетно она бросалась то к шейху, то к Хелует-тархану:
- Позвольте мне уйти, дедушка миленький... Можно я пойду, уважаемый брат?..
Они ей не отвечали. Глядя на нее с искренним удивленьем, шейх велел ее накормить.
Набежали женщины, матери тех девиц, которых привезли на выбор, очень довольные тем, что их доченьки остаются, и набросились на радостях на Алмагуль. У караванбаши нашлось в достатке, во что ее нарядить. Как раз то, что нужно! А из рук этих женщин в ту минуту не вырвался бы сам дьявол. Алмагуль умыли, одели, напялили ей на ручки, на шейку браслеты, бусы, срастили ей бровки сурьмой и залюбовались, разахались: принцесса! Девочка была в классическом возрасте для сластолюбцев - тринадцать лет.
Купец, не мешкая, поднял на ноги свой караван.
Мурат-шейх, держа Алмагуль за руку, сам вывел ее из дома - сажать на верблюда.
И ни одному человеку, ни женщине, ни мужчине, не пришло в голову спросить ее согласия или хотя бы заручиться согласием старшего брата. Никому не пришло в голову и то, что надобно дать ей по крайней мере проститься, если не с братом, то со снохой. Провожал ее шейх. Куда же больше? Чего лучше? Плачет она? Эка невидаль - слезы! Дальняя дорога, долгая разлука? Вот уж что ихней сестре на роду написано. И то ли беда? Беда, когда девка нищая или уродина остается вековать дома, не тронутая мужчиной.
Так же точно думала и сама Алмагуль. Разумеется, так. Но до самой последней минуты не верилось, что судьба ей ехать на чужбину и что никогда больше ей не видать ни брата, ни сношеньки. Алмагуль не знала, почему вдруг шейху-отцу вздумалось позвать ее и отдать чужестранцу. Как будто бы готовили других... Быть может, в ином случае ей было бы лестно, что ее считают уже взрослой, и ее порадовали бы наряды и украшения, о которых она и не мечтала. Теперь они вязали ее, точно птицу путы. Слезы ее никого не трогали. Когда она ходила с протянутой рукой, на нее обращали большее внимание. А из девушек и сейчас вон та и вон та смотрят на нее с ненавистью, - им она переступила дорогу. И Алмагуль и впрямь стала взрослой в ту самую последнюю минуту.
- Шейх-отец, - сказала она, когда ее посадили на головного верблюда, как самое ценное в караване, - я вас не спрашиваю, все равно не ответите... значит, есть причина, почему меня отсылаете...
- Да, дитя мое, - ответил шейх неожиданно для самого себя.
- Я прошу, не откажите... Передайте привет моему единственному брату, милой моей сношеньке, пусть они будут счастливы. А если мой единственный брат захочет меня найти, скажу - по какой дороге... Если пойдет по пыльной тропе - не найдет. Тропиночка моя будет мокрой от слез, она никогда не просохнет. Там пусть и ищет. Там буду и я.
Не ожидал Мурат-шейх от девочки таких речей. Когда заговаривает так дитя, не дивишься ни мужеству, ни мудрости, думаешь: это глаголет господь. Мурат-шейх подумал иначе. Подумал с щемящим сердцем, что, очень может быть, не столько он выиграл, сколько проиграл... Уходит из рода, уходит поневоле, девочка, которая, пожалуй, могла быть парой Маману. Прежде шейх этого не видел, теперь видел ясно. Видел, что она стройна, гибка, точно камыш, лицо как цветок, уши белы, как бумага, нос словно фисташка, а кос - целая корзина. Видел шейх и то, что у нее в глазах.
Она сама еще не сознает, какая в них колдовская власть.
Худо стало старцу, как будто у него изломали все двенадцать ребер. И так он ничего не сказал ей более, ни слова утешенья, ни слова напутствия. Стоял задыхаясь, ловя ртом воздух, усы торчали, как иглы на еже.
- Счастливо оставаться...- проговорил караванбаши не громко и не тихо, с воровской оглядкой, ожидая, что вот-вот его остановят и схватят за руку. Обошлось, однако.
Караван зашевелился, тронулся и пошел. Алмагуль закричала пронзительно нежно:
- Прощай, братец, прощай, сношенька... Прощайте, шейх-отец... Люди, прощайте, сироты, прощайте... Прощай, дом родной, Туркестан!
Ни один голос не отозвался ей в ответ. Женщины постарше некоторое время шли за караваном, всхлипывая. Они мычали, как немые. Дольше и веселей провожали караван аульные детишки. Еще дольше - сироты; Кейлимжай раза два лихо свистнул вдогонку. Девушки не сдвинулись с места.
Аул опустел. Расходились молча. Слишком много горя видели все в минувшую неделю, чтобы думать долго о том, что вот девицу увезли - за тем самым, за чем их увозят, а к слову сказать, из разорения в богатство... Девчонка, конечно, славненькая, добрая. Дай ей бог... Голодать не будет.
Мурат-шейх удалился к себе и остался один. Прежде его окружали бы почтенные бии, расторопные джигиты. Спорили бы... оставляя последнее слово за хозяином... Обезлюдела просторная юрта духовного отца. Не видно и Хелуета. Снуют бесшумно, как мыши, женщины. У них особая печаль - упрятать Акбидай; заигрались, дуры. По всякому пустяку суются за благословеньем. Никому ничего нельзя поручить. Все дела - своими руками. Заглянуть в божественную книгу - недосуг! Караван пройдохи бухарца - и тот пришлось провожать самому...
Мурат-шейх слег, не вставал до ночи и всю ночь не мог уснуть. Караван с головным верблюдом, на котором сидела недавняя нищая, побирушка, уходил и уходил из самой груди шейха и никак не мог уйти. Душу пронзал прощальный возглас, такой нежный, такой гордый: «Прощай, дом родной, Туркестан!» Господи боже, к чему бы это?
В середине ночи подошел Сейдулла Большой, сел на корточки около шейха, послушал, как он в темноте кряхтит, стонет, ворочается, скребет себе грудь, и сказал:
- Любовался я вами, святой отец, почитай, неделю кряду. А после сегодняшнего... плюю вам в бороду...
11
Он полз, упорно полз, подобно огромной черепахе, пока не впадал в беспамятство. От натуги бередились раны, отворялась кровь. Из-под шапки, затвердевшей от спекшейся крови, медленно вытекала красная струйка, падали на снег редкие густые капли. Следом вразвалочку важно вышагивала ворона и склевывала красные капли вместе со снегом.
Он заметил ворону и испугался, уткнулся лицом в землю. Боялся, что в забытьи перевернется лицом вверх, а она выклюет ему очи. Но перевернуться хотелось. Буран унялся, небо расчистилось, и встало в нем маленькое белое солнце. Оно раскалилось, запылало. Его живительный жар полился в лопатки сквозь овчинный полушубок. Хотелось подставить под эту струю грудь, живот, занемевшие колени.
Вдруг он увидел в своей правой ладони обломок дубины величиной с локоть, заостренный, как кол. И вспомнил: эту дубину он вырвал из рук одного молодца и об его же башку обломил. Когда это было? В буран. Так. Где же ворона? Вот она. Он отвел руку и с силой швырнул в ворону обломок. Но пальцы не разжались, обломок остался в руке. Только в глазах помутилось. Ворона отпрыгнула и каркнула - раз и другой, низко опуская голову, словно вспахивая клювом снег.
«Врешь, не сдохну, сама подыхай», - подумал он незлобиво. И тут понял, кто перед ним...
Это не ворона. Это Абулхаир. Вот он какой пузатый, коротконогий и черный. Почему черный? Отчего он почернел? От засохшей мертвой крови.
Послушай, пресветлый хан, ты меня убил. Да, все-таки убил, как обещал. Ты воистину великий человек, потому что убиваешь кого захочешь. Но, хан мой, когда тебя будут убивать за то же, за что ты убил меня, ты увидишь, как это неумно. Откуда знаю, что будут убивать? Я это вижу... И я уважаю тебя за это...
Позволишь ли мне продолжать, пресветлый хан? Такие, как ты, не умирают своей смертью. Ты смотришь далеко, куда иные и не заглядывают. Но ты более жаден и горд, хан мой, чем храбр... Если бы ты не был так храбр, как нам хотелось бы, ты бы приблизил к себе таких, как я, так же, как тебя и меня приблизили к себе русские. На это твоего величия на хватило.
Еще скажу: ты убил меня напоказ, пресветлый хан, чтобы отогнать грозу от себя, чтобы задобрить своих убийц. Разве это не так? Плюнь мне в глаза, если не так! Но, хан мой, пока что ни один хан не усидел в двух седлах. Когда тебя будут славить за мудрость, пусть не смотрят на твои окровавленные руки...
Струйка крови наползла с виска на бровь. Он стер ее ладонью, как струйку пота. И жадно куснул чистый искристый снег, проглотил с усилием и захрипел от жажды и от боли в груди, в животе, боли повсюду, от ран на всем теле и еще от голода.
Осмотрелся. Ворона исчезла. Он тяжело перевалился на спину и протяжно сладостно застонал. Какое солнце, какой свет и жар, какая яркая горячая радость... А это кто - там, в вышине? Ага! Теперь ясно, куда делась ворона. Спряталась поди в кустах, в черных прутьях. Вон кого она боится. В небе, прозрачном, как глаза Кузьмы Бородина, повис на распростертых крыльях сокол, едва различимый в солнечном блеске.
На минуту словно забылась боль. Он сощурился, вздохнул полной грудью. Стояло в небе солнце, маленькое, огненное. Стоял в небе сокол, большой, белый. И встало дыбом, подобно кровному скакуну, сердце в груди, полное восторга перед солнцем, небом и соколом.
Постой, постой... Что за мысль! Это не сокол. Это Россия.
Боже, не помереть бы. Господи, дай насмотреться, раздышаться, раздуматься, не гаси рассудка.
Ударь, сокол! Ты царь неба... Расшиби в пух эту ворону, как только она высунется из кустов, за коварство и черную измену. Она клевала мою кровь.
Сердце затопотало и остановилось. Он сморщился от приступа тошноты.
«Надо, однако, ползти, ползти...»- подумал он и тут же провалился в пропасть беспамятства, не поспев перевернуться лицом вниз.
Когда же он очнулся, пришел в себя и стал разбирать, что видит, то увидел, как из кустов стремительно вылетела, хлопая крыльями, птица, вроде бы черная, и полетела невысоко над землей. Но еще стремительней ударил с неба сокол, пал на птицу, как небесный камень, и она закувыркалась в воздухе, роняя перья. Видимо, сокол не удержал птицу в когтях, она упала на снег, а он взмыл в небо; дичь с земли сокол не подбирает. Он только крикнул резко, повелительно, как будто выговорил:
- Бер-ри!
Вскрикнул в ответ соколу и человек - и устремился к сбитой птице. Попытался встать на ноги, не хватило мочи, пополз, вскапывая коленями колеи в снегу.
И второй раз он вскрикнул, когда схватил левой свободной рукой забрызганную кровью, еще теплую тушку. Это была не ворона, а цветастый петух-фазан! Схватил и стал ощипывать, рвать зубами, сосать фазанью кровь, которая смешивалась на губах с его собственной. Спасибо, сокол...
Потом он опомнился - не потому, что сырое мясо было ему противно, - недоставало лишь соли, - а потому, что сообразил: оно его убьет после стольких дней голоданья, обжаренное на огне тоже для него опасно, но менее.
Потихоньку, терпеливо он разогнул один за другим сведенные судорогой пальцы правой руки, выпростал увесистый обломок дубины, а пальцы размял, растер, они ожили. Достал из-за пояса нож, выпотрошил фазана, захлебываясь голодной слюной. Фазан был крупный, как курица. Костер удалось развести не скоро, но довольно легко. В кустах попался на глаза карличек саксаул, известный охотник колоться. Топором его не разрубишь, раскололся он тотчас, колуном послужил обломок дубины. Раздуть огонь от кремневой искры помог всевышний. И вот заплясали огненные языки и завертелась над ними на длинном ноже фазанья тушка, покрываясь душистым загаром.
Он обжигал мясо и ел, обжигал и ел. И пожалуй, самого большого усилия ему стоило не съесть много, съесть мало. Старался разжевывать мясо до кашицы, глотал, громко булькая. Думал: а сколько же времени прошло с того смутного дня, когда он был убит? Был буран. Молодцы, один другого краше, старшие -в масках, подожгли его коляску. С улюлюканьем, как на псовой охоте, погнали послов в степь... Бог мой... неуж-то никто не уцелел?
Он перестал есть, проглотил горсть снега. Перебарывая себя, засунул фазанью тушку, еще порядочную, со всеми костями, глубоко за пазуху. Лег на грудь, на фазанью тушку, задремал блаженно, бездумно, потом заснул крепко, впервые за эти страшные бесконечные дни и ночи без бредовых сновидений.
Проснулся, когда солнце еще грело. На снегу, на воле много спать нельзя. Еще раз поел расчетливо мало. Поднялся и пошел, шатаясь на неверных ногах. Шел на юг, набрел на тропу, твердую, занесенную снегом лишь местами. Обрадовался, шагал по тропе долго, версты три, и свалился. Лежал, хрипя, водя боками, как загнанный конь.
И тут мельком, словно нехотя, он подумал о Митрии-туре. Боялся о нем думать. Сомнительно было, чтобы Абулхаир поднял на него руку. Но чем черт не шутит... Вновь вставала в памяти история с мурзой Тевкелевым, послом царицы Анны Иоанновны, который промаялся в ставке Абулхаира два года, прежде чем Абулхаир собрался с силой протянуть ему руку. Что же, ослабел Абулхаир и вновь взяла верх партия против русских? Тогда и Гладышеву не сносить головы. Упаси бог. Невольно, машинально, оттянув ворот, он плюнул за ворот трижды, чтобы отогнать беса и дурную мысль.
К ночи он наткнулся в овраге на волчье логово, как будто заброшенное. Ошметков шерсти на его дне и костей у входа не видно было. Здесь он поел в третий раз. А ночью угрелся так, что стали саднить обмороженные руки, колени. Впрочем, сильней всего болели голова, грудь и спина. И удивительно было - как он не замерз вовсе, когда лежал без памяти. А до того - как ему не проломили голову, не сломали спинного хребта. Все ли у него целы ребра - он не знал.
Били его, конечно, насмерть. Убивали. Но теперь он уже и не знал, хотели ли его до смерти убить. Быть может, бросили умышленно еще не бездыханного на божий произвол. Струсили все-таки. Нет, не людской мести страшились, а стало быть - греха...
Фазана он ел двое суток. Мосолки грыз и сосал, не выпуская изо рта, еще целый день, пока они не истаяли до конца, без остатка. А там опять ослабел, возобновились голодные боли, головокружения, стал засыпать, замирать без чувств, бредить наяву.
Среди бела дня возникали видения, миражи. И однажды было такое явственное, натуральное, а он настолько не владел собой, что вскочил на ноги, поднял страшный крик, а может, ему только казалось, что он вскочил и закричал. Но конь под всадником, который ему привиделся, шарахнулся от него в сторону и не пошел к нему, как его всадник ни пришпоривал. Тогда всадник спрыгнул с коня и побежал к нему, тоже крича дурным голосом:
- Маман! Маман!
Подхватил его уже падающего. А он судорожно и слабенько куснул всадника в плечо, в бреду, в помешательстве голода, подобном бешенству.
* * *
Сколько времени прошло с того дня, как Мурат-шейх услышал имя Мамана, выбежал наружу, и они обнялись, сплетясь, точно нити веревки, и их подняли обоих вместе, не разнимая, и внесли в юрту. Сколько времени затем Маман не вставал на ноги, и его отпаивали горячим бараньим жиром, врачевали раны травами, изгоняя из его жил гной, не допуская ему в грудь смертельный недуг чахотки?
Не было дня, чтобы не приходили его навестить, приходили многие, и каждый надеялся, что с ним он заговорит. Но он больше спал и бредил. Когда же он открывал глаза, в них была не мука, не страдание, а нечто дикое, звериное. Ему давали напиться, он грыз пиалу, - благо она была деревянной. В бреду бранился, грозился, скрежеща зубами, кого-то убивал раз за разом и его убивали. Очнувшись, принимался шептать что-то быстро, азартно. Его слушали во все уши. Никто не мог ничего разобрать. Он был еще так молод. Но как страшно он постарел у всех на глазах.
Глядя на него, люди начинали давиться слезами. Прорывались рыдания и охватывали всех, точно на похоронах. И раздвигались круглые стены юрты до самого горизонта; умноженные ветром рыдания обнимали землю и отдавались эхом в горах и выше гор, в бездонных пустых небесах.
Неужто Маман не выберется из этого недуга, из этого безумия? Маман, Маман, не покидай нас, мы и так вечные сироты!..
Его окликали. Он отвечал, что ворона клюет его сердце. Он отвечал, что не видит белого сокола, небо чересчур низко, и тянулся к войлочному потолку юрты...
Суждено было ему, однако, оклематься; к тому времени раны его засохли и побелели. Однажды он стал видеть, слышать и понимать и вновь разом помолодел. Мурат-шейх, положив его голову на свои колени, сказал:
- Пора, сын мой бий, собираться с духом, пришел к тебе твой народ.
И тогда Маман узнал... Настал его черед узнать, что было на его страну нашествие, подобное нашествию джунгар в незабываемую годину белых пяток, двадцать лет назад, ничем не лучше. Лицо его стало цвета дуба, как у шейха. И опять он зашептал, а глаза его выпучились, как у безумного.
- Сокол... сокол... где ты?
Со стоном он поднялся на ноги, заплясал на них, как новорожденный теленок, смешно и жалко. Не устоял, упал, схватил полу халата Мурат-шейха и прижал ее к губам.
- Простите меня, шейх-отец...
Потом поклонился людям, стоя на коленях. Народу была полна юрта.
- Простите, отцы-матери мои, народ мой... И все увидели, что он плачет.
Никто никогда до того не видел, чтобы Маман плакал. Он почувствовал, что люди не хотят видеть его слез. Сказал, стирая слезу кулаком:
- Чего стоят мои муки в сравнении с вашими!
Но от него не хотели и сочувствия. От него ждали слова, которое мог сказать лишь он один.
- Сын мой бий, - заметил Мурат-шейх значительно, - когда голова народа плачет, глаза его сухи.
И никого не удивили слова «голова народа», хотя старец, всеми признанный святой отец, обратил их к джигиту.
- Слава богу, живой... память у тебя не отбита...- добавил Сейдулла Большой с намеком.
А случившийся тут же Аманлык сказал совсем просто:
- Изболелись мы по тебе, Маман.
И опять никого не удивило, что при хозяевах говорят слуги. При Мамане это было не в новинку.
Тогда он сказал наконец, безо всякой заносчивости, как о само собой разумеющемся:
- Об этом я буду рассказывать всю жизнь... А помру - другие расскажут. Эту память не отобьешь... Видел я царицу, как вот вижу вас. Белая она. Щеки белые, волосы белые, но не от старости... Видел ее главного визиря по имени Бестуж, говорил с ним обо всем, начиная с Корана... Видел ее наследника. Зовут Петыр, но он не Петыр... Дана была мне бумага великой надежды. Дана была русская коляска, высокая, как трон... хан ее спалил! А где она, та Грамота, я не знаю. Остальное вам известно.
Аманлык протянул ему на ладони большую серебряную монету.
- Вынул у тебя из-за щеки...
- Это мне подарил наследник царицы. Прятал я ее от ханских псов... Вот все, что у меня осталось. А вот, люди, моя голова... Кто хочет, пусть рубит. Простите, что много говорю.
Затем он вскрикнул страстно в общей скорбной тишине:
- Лучше скажите вы... битые, ломаные, грабленые, гонимые, оскорбленные, уцелевшие в таком малом числе... скажите... Можно отнять надежду у человека, но можно ли отнять надежду у народа?
- А ведь и правда...- проговорил Сейдулла Большой словно бы изумленно.- Чего нельзя, того нельзя! А что мы ломаны, биты... Земля создана, чтобы держать на своем горбу то, что господь рушит с неба.
Сейдулле ответил общий вздох. Аманлык сморщился, сжался, думая о горестях своей семьи.
В юрте скопилось так много народу, что стало нечем дышать. Люди обливались потом. Мурат-шейх распорядился откинуть камышовую циновку, служившую дверью. Ворвался в юрту студеный ветер и вздул над очагом сноп искр. Подошла пожилая женщина и полотенцем утерла лицо и грудь Мамана.
- Люди добрые, - сказал Маман, - видел я города русских царей. Две великие столицы. Город Сам-Петыр стоит на макушке земли. Там среди ночи свет. И нет такой науки, которой нельзя было бы научиться в том городе. Этому я сам свидетель. Всю дорогу домой не выходило это у меня из головы. Смекаете, к чему я веду? Все ожидали, что он скажет о том, какие русские -ученые люди. Но он сказал:
- Вот бы нам послать своих детей за теми науками... как царь Петыр посылал в заморские страны своих... Пусть мы народ малый, но тот народ велик, у которого ученые дети! Так ли сужу, отцы мои?
Ему ответили долгим глухим молчаньем. И отцы и дети были ошарашены. И немногие соображали, так или не так он судит. Большей частью спрашивали создателя: господи, а не бредит ли он опять?
12
Аманлык увидел Акбидай в юрте шейха тотчас, как привез Мамана. Оставив его на руках шейха, кинулся к ней, ног под собой не чуя. На радостях и не заметил, как она съежилась, забилась в угол, точно воробей при виде ястреба. Обнял, прижал к груди. Язык у него заплетался от нечаянного счастья.
- Акбидай, ты ли? Говори, ты?.. Как ты вырвалась, дорогая моя? Я и не знал, как тебя искать. Вот нашел Мамана. Две радости сразу. Счастье село на мою голову. Что ж ты молчишь, Акбидай моя? Обними покрепче, родная моя. Я тебя не променяю ни на какие богатства, даже и на ханство, на все земли Абулхаира. Тебе нет равных, любимая моя. Душенька моя, скажи что-нибудь! Почему ты здесь? Где Алмагуль?
Акбидай молчала. Ни прежней резвости, ни прежней веселости. Ни слезы, ни слова не обронила. И не заплакала, и не обняла. Как неживая. Аманлык приписал это скромности, - в юрту набивалось все больше народу. Тряхнув жену ласково, он вернулся к Маману, стал плакать около него вместе с шейхом. А потом, когда задремал Маман, свалился тут же сам, заснул как убитый. Пришло время и ему отоспаться.
Он не помнил толком, кто кого наконец-то привел домой - он Акбидай или она его. Он и дома спал долго. А проснувшись, не сразу смог постичь, куда же делась Алмагуль. Акбидай не отвечала на расспросы, лишь отворачивалась, закрывала лицо руками. Она сама узнала о судьбе Алмагуль от жены шейха недавно, когда уже ничего нельзя было поправить. Не то чтобы скрывали от нее это дело, нет. Но если уж не спросили согласия брата, старшего, - кому интересно, скажите на милость, мнение женщины?
Сейдулла Большой открыл Аманлыку глаза, когда тот прибежал к шейху с лицом серым, как стираная бязь. А шейх и не пытался утешать.
- Сестра твоя далеко, сын мой, - сказал старец, с беспокойством косясь на стонущего в забытьи Мамана.- Ах, Аманлык, сын мой, не спрашивай, не пытай... Девушка создана богом не для своего дома, для чужого, не для отцовской семьи, для мужней. Я ее и послал... я и отправил...
- Разве вы отдали ее замуж?- спросил Аманлык, дрожа с ног до головы.
- Успокойся, милый, успокойся. Будь доволен тем, что она отдана в богатые руки. Это хорошо. Это неплохо. Радуйся, что вызволили твою жену.
- Я доволен...- проговорил Аманлык с тоской.- Я радуюсь... Но я не знаю, пил ли я молоко матери, не разбавленное ее слезой. Моя чаша радости полна до краев, но наполовину она со слезой. Великое вам спасибо, шейх-отец!
Аманлык поклонился и вышел из юрты, не дожидаясь ответа.
- И моя полна... и моя со слезами наполовину...- торопливо и бессильно пробормотал Мурат-шейх в спину Аманлыку.
* * *
Акбидай печальна.
Печален Аманлык.
Оба хотели бы порадовать друг друга, развеять тревогу в груди, но словно бы разучились понимать один другого. Лежат врозь - с двух сторон очага, подобно мешкам с одеждой, брошенным на одеяла. Каждый думает о своем, мучится своей болью, как будто нет у них общей боли, общей думы.
Акбидай вся полна неослабевающим ощущением того, что она нечиста. Была в плену у своих, на родной земле, а распята, как чужестранцами. Приглянулась предводителю нукеров, он и забрал ее себе, держал три дня, пока не обменял на отрез шелка для своей супруги. Насладился, скотина, ее красотой. Более трех дней ему на это не требовалось. Хотела умереть сразу же, тогда же. Пыталась удавиться платком, платок отобрали и им же связали ей руки за спиной, поставили слугу сторожить добро. Будь проклят хан Абулхаир...
Как теперь смотреть в глаза мужу? Как улыбнуться ему? Он перевернул ей душу ласковыми словами. Его слова съедают ее по косточкам. Бедный, несчастный. Сердце его не чует лиха, нежное сердце. А может, оно помиловало ее? Неужто прощаешь, бек мой? Лучше встань и ударь без пощады. Встань и убей своими руками. Это было бы желанным очищеньем.
Аманлык с горечью и бессильным гневом думал о том, что слышал от Мурат-шейха. Вот как вдруг нелепо расплескалась чаша сиротского счастья, когда она, казалось, была полна до краев. Слова шейха обжигали холодом, точно огнем. А разве шейх не хотел благополучия семье сироты? Нет, воистину слепы люди, но и всевышний на троне небесном слепец! К тому же скряга. Слепой и скаредный он, господь бог.
Пропала сестричка, единственная родная кровинка... Чем утешиться? Воскресением Мамана? Или тем, что сам жив и молод? Оторопь и стыд пронизывали душу Аманлыка. Каково чувствовать себя мужчиной, когда любимая жена лежит с тобой под одним кровом, точно покойница, и кров твоего дома темен, как свод склепа... Где оно, живое высокое небо молодости, воли, удачи?
- Акбидай моя!- окликнул Аманлык.- Подними голову!
Акбидай вздрогнула, через силу приподнялась на локте. Глаза ее покраснели, веки опухли. Она не смотрела мужу в лицо.
- Не надо так, голубка моя. Если мы не утешим друг друга, кто нас утешит? Встань, наберись духа, встань!
Акбидай не двигалась. Она не могла и не хотела перебороть себя. Что проку в человеке, который пытался уйти на тот свет и однажды уйдет, теперь уже вскоре, ибо силы истекают, как кровь из отворенных жил. Были слезы, иссякли и они. Что-то порвалось в груди. Лицо, совсем еще юное, словно завяло. Шея так натянулась, что, кажется, вот-вот порвется.
- Голубка... душа моя... ты заболела? Или соскучилась так? Скажи. Не молчи.
Он протянул к ней руки. Она отодвинулась, дрожа. Он встал, но тотчас и она вскочила и отбежала к самой двери, подальше от очага. Аманлык с натугой улыбнулся.
Что тебя ушибло, ненаглядная моя? Что спалили нашу белую юрту, подаренную отцом, и мы голы и босы и что нет у нас больше сестрички Алмагуль? Милая маленькая наша Алмагуль... Если б она была здесь, она бы сказала тебе: не думай о худе, думай о добре. Мы, сироты, знаем: нельзя жить горем. Живи надеждой! Вот я... надеюсь, мечтаю и жду, чего - сам не знаю, но жду. И ты жди. Жить хочется, когда думаешь не о вчерашнем, о завтрашнем.
Акбидай подняла глаза, в них была мука.
На меня не надейся, бек мой. Я не жилец на этом свете. По мне эта земля безгрешна, это солнце невинно. А я под ним... на ней... как мертвечина! Не следовало мне возвращаться домой. Не знала я, что меня выкупают и - какою ценой, ничего не знала. Отец мой говорил: женщина - мужу опора. Я скажу: женщина -гора! Если гора высокая, на вершину падает снег, а у подножья текут воды чистые. Если гора низкая, воды под ней мутны. Я самая низкая, хозяин мой. Не касайся меня. Неужели не видишь... не понимаешь, почему бегу от тебя, как прокаженная?
Аманлык догадывался, конечно, и не хотел верить. Слышать не хотел об этом. А услышав, взорвался, подбежал и безжалостно пнул свою голубку ненаглядную ногой.
Бей... бей...- пробормотала Акбидай, отдышавшись.- Нет у меня силы - встать, подать тебе палку... И он стал бить. Навалился на нее и бил, бил, себя не помня. Она стонала, охала, как будто побои доставляли ей наслажденье. А может, они и впрямь были ей сладки, потому что слезы полились наконец из ее глаз, и это были слезы облегченья.
- Бек мой... бек мой... милый... любимый...- шептала она.
Вдруг он увидел седые волоски на ее висках. Седина - в семнадцать лет... Заскрипел зубами, ударил себя самого кулаками по голове, задохся от ярости и отчаяния и откинулся на спину без памяти. Лежал не шевелясь, как покойник. Не скоро пришел в себя.
Посмотрел в глаза Акбидай и содрогнулся от того, что в них увидел.
- Будет с тебя, голубка моя... прощаю! И ты меня прости. Моя это вина, во всем - моя. Судьба наша написана у нас на лбу. От судьбы не уйдешь. Где мед, там и яд, где смех, там и слезы. На том свет стоит. Говорят, человек, который любит розу, не убоится ее колючек. И не даст сорняку ее задушить, правда? Прошу тебя: не вспоминай... и не напоминай... ничего... даже Алмагуль... Прошу тебя.
Подняв Акбидай, Аманлык отнес и усадил ее около очага. Она не противилась, но не оперлась о руку мужа, не приникла к нему, как он ожидал.
Снаружи донеслись голоса, басистый - Кейлимжая, писклявый - Бектемира; узнать их было нетрудно. Акбидай торопливо утерла слезы рукавом. Аманлык вздохнул исподтишка; все-таки с этими прощелыгами немного легче на душе; они - единственные родичи. И вот ввалились толпой гости дорогие - сироты.
Коротышка Бектемир барским жестом кинул в руки хозяйки жирный кусок соленого мяса, весом в кыркага-ры, то бишь в семь фунтов. Хотел рыкнуть, а вместо того пискнул:
- Хотим шурпы из ваших рук, сноха!
- Поди наколи дров, шурин...- ответила Акбидай с неожиданным оживлением.
Бектемир посмотрел в глаза хозяйке, потом - хозяину и прищурился с хитрецой:
- Постойте, постойте... А что это у вас обоих плошки мытые? Вообще морды виноватые... Ну, положим, тебя жена избила! Когда муж женой битый - это сразу видать. Потому я и не женюсь, что жены драчливы... Да, но с чего же она плакала?
- Тебя ждала в гости, дурак... от этого заревешь белугой!- перебил Кейлимжай Коротышку.- Свари нам, сестрица, такой супец, чтобы мы ели да пошлепывали себя по щекам.
Ребята так и покатились со смеху. В убогом, обойденном судьбой, бедняцком доме словно бы посветлело. Теперь начинаю настоящий интересный разговор, - продолжал Кейлимжай, выпячивая грудь, открытую до ложечки.- Кто посмышленей, меня поймет. Дурак - позабавится.
- Завелся! Полез! - крикнули ему насмешливо.- Соломки подстели...
- Не бойся, не оступлюсь, ползучие ваши души. Спрашиваю вас, сколько у бога глаз и какие они из себя?
- А кто же их видел? Разве можно увидеть бога?
Кейлимжай повернулся к Аманлыку:
- Слышишь? Вот голоса невежд. Эти щенки, как кабанята, в небо не смотрят. Я видел глаза божьи! Хо... и у тебя шевелятся усы? Хочешь посмеяться? А если я свалю тебя одним словом? Тогда слушай. Все видят божьи глаза, да не смыслят, что видят. Два глаза у бога - один светит, другой с бельмом. Что, и сейчас не смекнул? Никак не расчухаете? А это солнце и луна! Эх, кабы были бы оба глаза с бельмом, нам бы еще сподручней... При луне все само лезет в руки...- Тут Кейлимжай и заслонился от Аманлыка ладонями.- Гляньте, как на меня уставился. Не дай бог, убьет одним взглядом...
- Весело тебе?- спросил Аманлык.- Так тебе весело?
- А что? До весны у нас животы будут теплые.
- А потом?
- Будут еще войны... набеги...
- А ведь ты не стервятник, нет, - проговорил Аманлык с гневом.- Ты сама падаль смердящая...- И впрямь убил одним словом.
Кейлимжай перестал куражиться. Лоб его сморщился и стал шириной в палец, маленькие глазки спрятались под опухшими веками. Кейлимжай сунул чурку в очаг так, что искры взлетели над котлом. Это неспроста.
Неужто в душе стал тяготиться своей беспечной сытой жизнью? Не зря он тянулся к Аманлыку. Что же случилось у них, у сирот?
Коротышка Бектемир осклабился до ушей, глядя на Кейлимжая. Все молчали. Впервые сироты видели своего вожака битым, впервые он не хвастал и не честил всех дурачьем.
- В том-то и суть, - сказал Аманлык, - что есть в мире глаза, которые смотрят за самим господом богом. Их много, как звезд в ясную полночь. Это глаза человечьи!
Но, кажется, сироты его не поняли, хотя и были удивлены. В котле булькало, над ним вился душистый парок. Сироты не спускали с котла глаз. Все глаза человечьи были обращены к котлу.
- Сестрица, пока не поздно...- заметил Кейлимжай, на минуту вновь обретая обычную находчивость, - прикрой котел крышкой... а то они попрыгают в него и будет суп слишком густой!
И опять посмеялись мальчишки, отворачиваясь, отодвигаясь от очага. Улыбнулась даже Акбидай.
Послушай-ка, брат, а как это... ну, это... здоровье Маман-бия?-- спросил неожиданно Кейлимжай, опустив глаза, подобно девочке.
Тогда Аманлык понял смысл перемены в Кейлимжае. И подумал вслух:
- Выздоравливает Маман.
13
Караванбаши был еще не стар телом и душой, и его раздирали страсти и сомнения. Главенствовала всепожирающая страсть к наживе, но он был не чужд и иных, не менее благородных. Хотелось ему, например, чести - награды от эмира. Бухарского эмира обуревало неутолимое желание - отведать на ложе сладострастия дочерей всех народов, ощутить аромат всех цветов. Караванбаши вез ему подарок бесценный. Уж этот великородный козел разглядит, что перед ним каракалпакская пери!
Купец окликнул своего старшего слугу:
- Слышишь? Каким же халатом, скажи, покроет теперь мои плечи эмир?
- За что это?
- Тупица! Болван!
Старший слуга набычился упрямо:
- Не покроет... Ему уже привезли двенадцатилетнюю из беженцев-каракалпаков. Ваша красотка для него вчерашний день.
Караванбаши пал духом, даже испугался.
В самом деле, если привезти эмиру цветок с того луга, с которого он уже срывал цветы, может он и разгневается. Так лягнет высокородный козел, что башка покатится. Боже упаси от такой чести.
И тут внезапно охватило Караванбаши желание, коего отнюдь не лишены купцы. А не лучше ли самому сорвать тот прекрасный благоуханный цветок? Товар куплен. Товар наш. Мы ему хозяева... Товар, господа мои, чудо! При этой мысли, совсем не греховной, а лишь расточительной, Караванбаши поперхнулся и захрипел от жадности и от вожделения.
Была ночь. Алмагуль спала, изнемогшая от непрерывных безутешных слез. Щеки ее в размазанных потеках, однако разрумянились во сне, и под вздрагивающими ресницами лежали тени недетские, заманчивые. Руки все же были привязаны к луке высокого верблюжьего седла - на случай, чтобы не бросилась, скажем, под ноги верблюду.
Караванбаши подъехал, протяжно крякнул, глядя на девочку, и сунул ей ладонь за пазуху. Обнял грудь с острым соском, упругую и нежную. Алмагуль проснулась и вскрикнула спросонья с хрипотцой:
- Ой, дедушка...
Купец дернулся, точно его потянули за бороду, убрал прочь свою загребущую руку. Нет, он не был смущен или пристыжен - скорей рассержен. Девчонка его будто плетью огрела. Лучше бы уж заплакала опять.
- Не бойся, доченька...- невольно пробормотал Караванбаши и еще более озлился.
Отшибло у него всякое желание. Смотрел на девчонку глазами, застывшими как у мертвеца. И презирал себя за минутное малодушие. Между тем она принялась за свое. Не говорила - пела:
- Помилосердствуйте, дедушка, милый, отпустите меня домой. Я пойду домой, дедушка, милый. Я дойду, вы не думайте, я дойду... А вам будет великая удача! Наверно, у вас есть дочка, такая, как я. Пусть она будет счастлива. А вас наградит господь. Каждый день буду молиться за вас. Тысячу раз помолюсь, вымолю вам райскую жизнь. Дедушка, милый, разве у вас нет дочери? Пожалейте меня, как свою дочь. Отпустите...
Купец насупился, думая о том, что у его дочери -уже дочь старше этой девочки. Слава богу, его дочь и дочь дочери не сироты. Не дай, господи, им сиротской доли.
С самодовольством он оглядел свой караван. Свыше ста верблюдов размеренно Вышагивали по сыпучим пескам. Они походили на снизку крупных бус, серо-опаловую, с желтым, зеленым, красным крапом, бесконечную, разделившую надвое Кызылкумы... Что, однако, останется от этого богатства в Бухаре? Львиная доля прибыли уйдет, как вода в песок, в бездонную казну эмира. Сколько ночей без сна, сколько дней искусной и неутомимой торговли с татарами и башкирами за каждую таньга. А что проку? В Бухаре все твои животы и сама твоя жизнь в руках ненасытного и жесткого властителя. Подарит купцу халат, а сдерет с него шкуру. Ограблен человек бессовестно, а радуется шелковой тряпице. Счастлив, дуралей. Вот каково купцу в Бухаре.
Эта девчонка тоже, стало быть, не увлечет и не отвлечет эмира от купецкой мошны. Напротив, девчонка опасна, если она не первая каракалпачка в дворцовом гареме. Ну, а позабавиться с ней... Сплюнь, голова, трижды себе за ворот. Что дело для эмира, для купца безделица. Где эмиры и ханы видят драгоценные камни, нам видятся слезы. Правда, и то сказать: держать в руках мед и не облизнуть сладкие пальцы - срам для купца. На том караванбаши и порешил.
- Ладно, дочка, будет скулить, проняли меня твои слезы. Эмиру тебя не отдам.
- Тысячу лет живите, отец! Пусть ваши дети не знают вовек никакого лиха. Пусть ваши дети живут свободно, весело. Вашей рабыней буду, отец!
«То-то, рабыней...- подумал караванбаши.- Что же, продать тебя - разве грех? Законное возмещение трудов, самое святое дело».
- Он тиран, - добавил караванбаши.- Вон померла в муках одна девица, которую я ему привез накануне. Тоже была, как ты, цветок.
Алмагуль задрожала, в страхе уткнулась лицом в свои связанные руки.
- Ладно, не робей, - сказал караванбаши.- Давай развяжу...
И жестом поистине царским обнажил нож, висевший у него на двойном поясном ремне, и одним махом разрезал волосяной аркан, которым были связаны руки Алмагуль. А она порывисто потянулась к ногам купца и стала целовать его запыленный сапог, плача и смеясь от радости.
- Будь по-твоему, - заключил караванбаши.- Коли такое дело, повезу, отдам тебя хивинскому хану. Он получше нашего эмира. Молодой, сильный джигит. Молодые добрей. Бог его надоумит - отправит тебя домой. Хива от вас недалеко. Пятьсот семей мангытов во главе с Шердали-бием живут во владении этого хана. Он у меня рос на глазах. Я ему скажу, чтобы тебя - домой... Сама в одиночку ты не доберешься... Поняла?
Алмагуль радостно закивала головой. Имя Шердали-бия ей доводилось слышать, и мангытцы вправду жили в Хорезме. Достоверно было и то, что молодой хан добрей тирана эмира. Алмагуль еще не научилась отличать вкрадчивую речь от ласковой и очень хотела верить старшему, который развязал ей руки и обещался не отдать мучителю.
- До смерти вас не забуду... Хлеба куска не съем, не помолясь за вас...- бормотала она, складывая молитвенно руки с синяками на запястьях от волосяного аркана.
Купец, вполне довольный ее послушанием и своей находчивостью, все же отвернулся и протяжно замычал себе в грудь, - голова у него кружилась от того, как мила и соблазнительна была каракалпачка.
И вот - Хива, ханская ставка, звезда благодатного оазиса на границе Каракумов. На берегу Амударьи караван остановился, разбил шатры. Караванбаши призвал старшего слугу и еще двоих и сказал им:
- Перво-наперво - держите язык за зубами. С этого начну, этим кончу. Ежели проболтаетесь в Бухаре, истребит вас эмир вместе с вашими потомками. А пока... да будет продано то, что куплено!
- К у л л ы к, - ответили в один голос трое, что означало рабскую покорность.
Затем пересадили живой товар с верблюда на коня и повезли к ханскому дворцу, переправясь через реку.
Все дворцовые ворота были закрыты, по бокам стояли стражники с секирами. Но караванбаши знал, как отпираются эти ворота. Голоса он не повышал, но и не умерял и был важен, как индюк.
- Эй, кто там... Мы из Бухары с подарком для хана. Стражник с секирой, коротко поклонясь, побежал за
ворота, во дворец, но вернулся неторопливо, задрав бороду, как собака хвост.
У нашего хана нет интереса болтать с вами. Караванбаши страшно удивился.
- Несчастный! И не отсох у тебя язык? Может ли быть, чтобы хан потерял интерес к своему излюбленному святому делу? Мы привезли тюльпан из каракалпакской степи, никем не обнюханный... Но если так, уезжаем!
Никуда купец не уехал, разумеется. А стражник понесся во дворец, подобно гончему псу. Вернулся спустя то время, за которое можно выпить пиалу чая, и не один. Впереди стражника важно вышагивал некто в халате с золоченым шитьем на воротнике. Халат стоял колом и мог бы сойти за шубу - из такой толстой, тяжелой, точно отлитой из бронзы, был парчи. Сей муж, шибко смахивающий на попугая, был мешком ума, то бишь советником, а также мешком золота, то бишь казначеем хана, иными словами - главным визирем.
Караванбаши, не теряя времени, показал ему Алмагуль. Визирь смотрел на товар дольше, чем хотел бы, и даже попробовал его на ощупь.
- Что просите?
- Мы прибыли с надеждой, что сын Ильбарс-хана Абулгазы Мухаммед-хан весь в отца, и статью и нравом тигр... А нет, так уезжаем.
Визирь сделал знак, и ему подали небольшой тазик, величиной с тюбетейку, полный монет. У караванбаши глаза полезли на лоб. Столько денег он не ожидал. Вот это визирь! Вот это хан! Купец низко поклонился и попятился, держа тазик с монетами обеими руками высоко перед собой, точно в некоем священнодействии.
А визирь кивком головы велел Алмагуль идти за ним. Она пошла, запинаясь, слепая от страха.
У переправы через реку караванбаши отсчитал половину денег и, разделив ее поровну на три доли, отдал их слугам, старшему и двоим другим. Слуги остались довольны, а купец еще долго не находил себе места и в тот день и в последующие дни, много думая о том, какую продал красавицу.
Не то чтобы он сильно жалел ее... Не то чтобы так уж восхищался ею... И не сочувствовал ей особенно. Просто думал и думал...[2]
* * *
Хотя Алмагуль в душе была благодарна караванбаши и, разлучаясь, тихонько шепнула ему «спасибо», ресницы ее были влажны от слез, когда она ступила за ограду ханского двора, который показался ей раем. А если это и вправду рай, то пусть отпустили бы ее на милую землю, в хижину брата, к доброй снохе Акбидай!
Словно во сне, утопая в зелени невиданного райского сада, пугливо озираясь вокруг, Алмагуль шла за визирем. Визирь молчал, а она все ждала, что он что-нибудь ей скажет, пожалеет или приободрит ее.
Молча вступили они в тенистую аллею, в конце которой виднелась какая-то дверца. Визирь указал на нее рукой. Не понимая, чего он хочет, девочка тревожно вглядывалась в его надменное лицо.
Войди, войди, - сказал визирь, но она стояла, держась за ручку двери и не решаясь войти.
Алмагуль казалось, что, если открыть эту дверь, навстречу полыхнет адский огонь, каким ее пугали в детстве. Визирь нетерпеливо дернул за ручку и подмигнул девочке: мол, не бойся - иди. Но она стояла как вкопанная, не в силах оторвать от визиря расширившиеся, круглые от страха глаза, не зная, что он не смел прикоснуться к девушке, предназначенной хану, и потому не мог попросту втолкнуть ее в дверь. Алмагуль не двигалась с места в надежде, что он, старый человек, отец, пожалеет ее и отпустит.
Между тем навстречу им вышел кто-то горбатенький с гладким безволосым лицом, в белом халате и чалме. Алмагуль сначала подумала, что это старушка. Но это был евнух, приставленный следить за гаремными затворницами. Опустив длинный рукав до самых кончиков пальцев, он взял девушку за дрожащие пальцы и потянул внутрь. Шатаясь, она вошла в огромную комнату, где, кроме них двоих, не было никого. Осмелившись поднять глаза и оглянуться, девочка застыла, пораженная невиданной красотой убранства дворцовой палаты: пол покрывали красные как кровь ковры и узорчатые паласы; блестящие пышные наряды, которым она не знала названия, были развешаны по стенам и грудами лежали на полу. Не зная, куда попала, во сне она это видит или наяву, Алмагуль стояла, растерянно глядя по сторонам. Раскрылась вторая дверь, и из нее снова вышел то же горбатенький старик с тазом и медным кувшином в руках и молча поставил их перед девушкой, жестом объяснив: будешь купаться. Никогда не раздевавшаяся даже перед женщиной, в смертельном ужасе она задрожала всем телом. Видя, что она так и будет стоять, евнух сам развязал тесемку у нее на груди. Ошеломленная, она неподвижно стояла на ковре, а горбун с хихиканьем бегал вокруг нее и, украдкой любуясь ее наготой, стаскивал жалкие одежки девчонки.
- Раздевайся!- приказал он, указывая на ее шаровары, но она не шелохнулась, и он, пробормотав: «Считай меня отцом, не стесняйся, тихо, дитя мое, тихо», сам стащил с нее шаровары, усадил в большой таз и засмеялся, застрекотал, как сорока. Девочка заплакала. И тут евнух стал лить ей на голову теплую воду.
Не видя человека за струями теплой воды, блаженно нежащими ее запыленное, истомленное долгим знойным путем тело, она сама, не помня как, задвигалась, стирая с тела струйки, стыдясь своих собственных рук, подпрыгивая, фыркая и смеясь, словно от щекотки. А старик все лил и лил воду, не давая девочке опомниться, открыть глаза, и ей казалось, что это райская вода сама льется, наполняя блаженной радостью все ее существо.
Даже когда райский поток иссяк, девочка, не понимая, где она и что с нею творится, все еще сидела в большом медном тазу. А украдкой приоткрыв глаза, увидела, что перед нею лежат нарядные одежды. И, словно бы читая мысли Алмагуль, евнух зашептал успокоительно:
Ты в раю, гурия. Ты стала гурией.
Девочка поверила. Счастливая тем, что попала в рай, избавившись от эмира бухарского, о котором добрый караванбаши говорил столько нехорошего, она тихонько помолилась: «Не изгоняй меня из рая, боже мой. Грехов у меня нет, ничем я не провинилась перед тобой, господи!»
Евнух проворно выскочил за дверь и запер ее на крючок. А девушка, нарядившись в шелестящее шелковое платье и бархатный камзол, прилегла на оказавшуюся тут же мягкую перину и, уткнувшись носом в белоснежную подушку, усталая от долгих слез и волнений, ничего теперь не опасаясь, заснула.
Целый день и целую ночь нежилась она на пуховой перине, и никто не потревожил ее счастливый сон. Только старый евнух время от времени входил на цыпочках, чтобы подивиться на спящую пери, и удалялся, проглотив набежавшую слюну. Хочется ему побежать попросить суюнши у хана, сказать, что такой красавицы еще в жизни не видывал, да неудобно, стесняется.
Алмагуль проснулась на вторые сутки в полдень, испуганная. Ей казалось, что она задыхается. Бросилась к двери - не открывается. Подбежала к длинному, как язык, окну, и увидела светлый, сверкающий на солнце хауз, водоем, по берегу которого прогуливались красивые, нарядные девушки.
- Значит, я и вправду в раю, - успокаиваясь, решила она.
- Красота - счастье, хе-хе-хе, - застрекотал у нее за спиной скрипучий голос евнуха, - как хорошо быть прелестной, хе-хе-хе... И почему это я не такой красивый, как ты, хе? - И он, смеясь, закружился вокруг девочки.
Алмагуль снова встревожилась. В ее ушах назойливо звенели слова: «Красота - счастье, красота -счастье...»
- С тех пор как на свет родился, не видел хан такой красавицы, как ты, хе-хе-хе.- И вдруг заговорил словно бы стихами:- Сама ты стройная как кипарис, волосы твои как ветви плакучей ивы, как звезды глаза твои, раздирающие сердце, соски грудей твоих как бычьи рога, хе-хе-хе...
Вспомнив, что он видел ее обнаженной, девочка застыдилась и, сжавшись в комочек, опустилась на ковер.
- Смотрите-ка, сидит точно беленькая голубка, хе-хе-хе!- снова застрекотал евнух.
Сердце девочки забилось, словно не вмещаясь в груди, и, закрыв лицо обеими ладонями, она расплакалась.
- Как прелестен и плач ее! А? Хе-хе-хе!- воскликнул евнух.
У Алмагуль закружилась голова, и она упала.
Сквозь забытье ей послышалось, будто открылась дверь. Она подняла голову и увидела перед собой волосатого человека, огромного, как дэв, безобразного, как обезьяна. С криком: «Ой, мама!»- бросилась к двери, но дверь перед ней со стуком закрылась. А вошедший человек, наслаждаясь испугом дикой, неприрученной девчонки, хохотал во все горло, широко раскрывая волосатый рот с щербатыми желтыми зубами, и его смех напоминал рычанье разъяренного пса. Это и был его светлость хивинский хан Абулгазы Мухаммед.
Сейчас-сейчас это чудовище загрызет ее своими огромными зубами! Девочка в ужасе пятилась от него, - «дедушка, дедушка, где вы?»- пока не уперлась спиной в стену. Послышался стрекочущий смех старого евнуха: «хе-хе-хе». Алмагуль до крови прикусила нижнюю губку.
- Как тебя зовут? - спросил хан, вдоволь насмеявшись.
Большие, широко открытые глаза девочки застыли, полные слез, и она чуть слышно пролепетала:
- Алмагуль.
- Алмагуль?! - И хан снова захохотал.- Цветок яблони?! Да разве назовет так свою дочь нищий каракалпак, у которого не то что цветов яблони, даже горстки муки в доме нет! Он скорей всего назовет свою дочь Майдабике - девушка, мягкая как мука.
Обидевшись за родной край, Алмагуль упрямо возразила:
- И в нашем краю растет яблоня.
- Растет яблоня... ха-ха. Немое, глупое дерево тоже, видно, не знает, где ему расти. Нет, девушка, ты это брось! Это имя тебе не идет. Отныне тебя зовут Майдабике.
- Вы сказали, что я Майдабике?- Девочка все еще не понимала, зачем он все это говорит.- Да нет же! Я ведь сказала, что я - Алмагуль, Алмагуль мое имя! Так меня называли родители, родичи, мой народ.- И она заплакала.
А хан хохотал.
- Ну, ты много-то не болтай, степная каракалпачка! Ты, оказывается, не понимаешь, как надо любить. А может, ты подманиваешь меня своими слезами?
Он вплотную приблизился к ней, и в нежное личико Алмагуль, как толстые иглы, впились жесткие усы великана. Некому было откликнуться на отчаянный крик девочки: «Дедушка, дедушка!» Ее голосок звучал, как писк воробья под ногой бешеного верблюда... А евнух, который подсматривал в щелочку, то плакал, то смеялся, с завистью роняя слюну, глядя на уродливого хана, опускавшегося, как верблюд, над белым, словно корешок тростника, телом девчонки, которое было не длиннее руки хозяина.
Так, крича и плача, теряя сознание, Алмагуль стала наложницей хана.
14
Надеясь, что царская грамота, отнятая у послов, подхвачена ветром и лежит где-то в степи, Маман-бий, с благословения Мурат-шейха, собрал нескольких человек, у кого еще были лошади, и выехал на поиски «бумаги великой надежды». Искали долго, много дней. Обыскали все окрестные леса и перелески, пески и ковыльные степи. Обшаривали каждый куст, словно хотели спугнуть из-под него зайца. Каждого встречного, будь то заведомый вор или бродяга, обыскивали, видя в любом путнике возможного похитителя грамоты. Иного сгоряча и плетью огреют по спине, - не запирайся, коли украл!
Но грамота сгинула.
Загоревшийся было упованием на то, что найдет «бумагу великой надежды» и обрадует народ, Маман въезжал в свой аул опечаленным, бросив поводья, с опущенной головой. Напрасно, оказывается, колесил он по далеким краям!
Только что проснувшиеся сироты, заслышав топот коней, высыпали на улицу в опасении, что конники едут за ними по следам какой-нибудь кражи. Но, увидев, что это тихо и мирно возвращаются свои, убрались в лачугу, посмеиваясь. Внутри их убогое жилище было завалено добротными кошмами, коврами, полосатыми домоткаными паласами.
Маман, удивленный, остановился на пороге.
Говорим: народ разорен, а вы, оказывается, разбогатели?!
Все молчали.
Если бы вместо этого добра вы достали бы оружие да коней, могли бы хоть народ защищать!
Кейлимжай, украдкой глянув на Аманлыка, подмигнул ему одним глазом: что это, мол, он такое говорит? Аманлык пожал плечами.
- Садитесь, джигиты, давайте поделимся тайнами, потолкуем, как нам раздобыть коней.
Мгновенно кошмы и паласы были расстелены, и сироты расселись вокруг Мамана.
* * *
Прослышавшие о неугодных хану добрых отношениях табынов и кереев с каракалпаками, люди его, проезжая владениями Айгара и Седета, походя, разбойничали: чего не возьмут, то вверх дном перевернут. Уцелел только тот скот, который находился на дальних зимовках. И все-таки оба бия не порывали братской дружбы с каракалпаками, помогали, сколько было возможности, и скотом. Эта помощь спасала многих от голодной смерти, воодушевляла людей в их, казалось бы, безнадежном положении.
Все же разорение есть разорение. До самого лета занимались табыны и кереи восстановлением того, что было разрушено или разграблено. Некоторые аулы уже перекочевывали с зимовок на летние пастбища. Все эти дела и заботы на время ослабили связь казахов с бедствующими соседями. Да еще головы у людей были забиты темными слухами и постоянными набегами конокрадов, необычайно участившимися с приходом тепла.
Стоит косяку с неопытными табунщиками хоть немного приотстать от других, и табунщики исчезают, и кони точно сквозь землю проваливаются. Частенько стали люди жаловаться, что только табунщик ночью вздремнет на минутку в седле, как откуда ни возьмись появляется разбойник, прыгает на самого лучшего скакуна и - поминай как звали! А если за ним погнаться, то сообщники его целой кучей вылезают, как муравьи, из-под земли, попрыгают на других коней и исчезнут. Так теперь табунщики уже не гонятся за одной-двумя лошадками, - лишь бы воры не забрали остальных, - а с гиком и топотом гонят косяк к аулу и пасут его где-нибудь поблизости.
Да кто же они, грабители? И чабаны, и пастухи, и табунщики в один голос отвечают: каракалпаки! И только Айгара-бий и Седет-керей не верят: «Не может быть!»
Однако воровство не прекращалось, ему, казалось, не будет и конца. Люди роптали все громче. Седет-керей собрался было съездить пристыдить каракалпакских биев, но решил сначала посоветоваться с Айгара-бием.
Гостеприимный Айгара по своему обыкновению вышел навстречу гостю и, приняв поводья лошади, по нахмуренным лицам молодого бия и его спутников сразу понял, с какой обидой они приехали. Но сам он разговора не начинал, - хорошо ли, когда «плачущего встречает рыдающий»? Ведь это значило бы поднять голоса двух родов против каракалпаков. Седет-керей также был человеком сдержанным, и они долго сидели в юрте, как обычно, непринужденно беседуя о том о сем. Молодой бий шутил со своим ровесником Мырзабеком, острил, словно бы пытался рассеять гнев, черной тучей нависший над сидящими.
Айгара-бий свернул разговор на Абулхаира:
- Он, оказывается, только крупного рогатого скота угнал у каракалпаков более двадцати тысяч голов.- Айгара удивленно прищелкнул языком.- И зачем он все это затеял?! Жили мы тихо, мирно, всего нам хватало.
- Хан-то наш мечется, как на горячих углях, - заметил Седет-керей.- А вот кто протянет ему руку помощи, когда прожжет себе пятки до костей?- И молодой бий замолчал, приглаживая буйные кудри, упорно выбивавшиеся из-под лисьего малахая, и уставившись узкими глазами на пиалу с черным чаем.
Мырзабек не дыша прислушивался к мудрым речам биев, стараясь перенять у них искусство красноречия.
Молчание нарушил джигит, который вошел с улицы и доложил, что поймали двух воров, которые угнать лошадей пытались. Заранее зная, кем окажутся воры, Айгара-бий распорядился посадить их в землянку и сторожить хорошенько.
- Каракалпаки?- не выдержал один из спутников Седета.
- Ну а кто же еще?- ответил джигит, и Айгара-бий с досадой поморщился.
- На днях мы уже двух таких парней отпустили. А что им, беднягам, делать? Стараются, как борзые псы, схватить эту коварную жизнь - лисицу. Да разве ее догонишь? Не дастся она им, Седет, нет, не дастся! Говорят, их старшины разрешили сиротам грабить встречного-поперечного - лишь бы добыть себе коня. Мудрый Маман-бий будто бы сам приказал.
- Ну, а коли так...- начал было Седет-керей, но Айгара-бий прервал:
- Зачем они грабят нас, хочешь спросить? Утка с перепугу и вперед, и назад ныряет. А что им еще делать? Они хотят сколотить себе войско, собрать народ, защищаться от Абулхаира. ан и сами остались без головы! Какой-то пострел Есенгельды убил почтенного Гаип-хана. Не дальнего ума был человек Гаип-хан, да ведь все-таки хан, народу голова. А теперь вот Есенгельды со своим родом откололся, увел сородичей за собой. Светик мой, Седет, хорошо, что ты приехал! Говорят, что мудрый их бий Маман вернулся из посольства ограбленный и оскорбленный. Говорят, Абулхаир отобрал у послов царскую грамоту, самого Мамана в степи еле живым отыскали. А мы до сих пор не собрались его навестить. Знаешь, ведь когда человек растерян, ему и лужица морем кажется. Головорезы из Малого жуза каракалпаков разорили, а они думают, что все казахи им враги. Разве босоногие сироты разберутся, кто та-бын, кто керей, кто адай? Все, мол, они под рукой Абулхаир-хана, - и давай их грабить! Поедем-ка мы с тобой к ним вместе, потолкуем, узнаем, кто прав, кто виноват. Коли что, так и дадим им по десять - пятнадцать лошадей, не обеднеем!
Доброта Айгара-бия, широта его души покоряли сердца, - все согласно закивали головами. Седет-керей готов был тут же просить, чтобы пойманных парней отпустили. Читая мысли гостя по его увлажнившимся глазам, Айгара-бий велел немедленно привести воров.
Ввели двух ребят в лохмотьях со скрученными за спиной худыми руками, на которых отчетливо вспухли синие жилы. Уши у парней, огромные как лопухи, торчали врозь на непомерно больших головах, глаза заплыли от побоев, костлявые, до черноты грязные ноги еле переступают. Одному лет восемнадцать, другому не более тринадцати. Видимо, младший изнемог от голода, уткнул свою лохматую голову в плечо старшего и стоял, опустив глаза.
- Зачем воровали?- не вытерпел по молодости Седет-керей, и, хотя он нарушил обычай, заговорив прежде старшего, Айгара-бий не посчитал это за невежество.
- Да, да, говорите. Коней нам нужно.
Мужественная прямота парня, который и не пытался запираться, понравилась казахским биям.
- Как тебя зовут, старший вор?
- Кейлемжай меня зовут. Мы не воры. Мы у вас потихоньку берем только то, что вы у нас силой отобрали.
Вии переглянулись.
- Каждого из ребят посадите на коня, - приказал Айгара-бий табунщику, подпиравшему притолоку в дверях.- Кейлимжай, передай своему аулу, что на следующей неделе мы приедем приветствовать почтенного Мурат-шейха.
Кейлимжай, не веря своим ушам, с опаской смотрел на Айгара-бия, вытянув тонкую шею, как курица, которая с испугом глядит на ящерицу, оказавшуюся на месте червяка. А младший паренек расцвел счастливой улыбкой, как подсолнух на солнце.
Их вывели.
* * *
Призыв Мамана любым способом добывать себе коней, брошенный в памятное утро встречи с сиротами в их заваленной краденым добром лачуге, созрел не сразу. Лишь после долгого, мучительного раздумья о судьбе своего разоренного народа пришел он к мысли о том, что сын каракалпака не хуже всякого другого и что грабителей надо грабить, преследуя на их же собственной земле. Пусть убедятся, что любой народ способен постоять за себя. Его горестные и гневные слова воодушевили сирот окрыляющей силой.
Только разрешите, каждый добудет коня, чтобы сесть!- радостно воскликнул Кейлимжай.
- Добудем! Добудем!- дружно загалдели сироты. Даже Аманлык, который строго наказывал им не воровать и не грабить, не трогать чужого добра, засиял улыбкой, утвердительно кивая на каждое слово Мамана.
- Верю и радуюсь одному, - сказал Маман вдохновенно, - что, забирая коней, не будете расспрашивать, чей перед вами род, какое племя: кто какого рода-племени - важно знать при сватовстве. А воровство - не сватовство. Одно должны вы помнить, что все мы потомки тех, кто надел на голову черную шапку скорби.
Эти слова легли на сердце нищим сиротам. Натерпелись они от спесивых баев насмешек да побоев за то, что не знали своих родовых имен. Бродя по домам, прося подаяния, хватаясь за любую черную работу, сироты все покорно сносили, да ничего не забывали.
- Верно говорите, бий-ага. Хоть и рваная на нас шапка, но обида и месть живут в душе!
Маман-бий понимал, что те, у кого уцелело хоть немного скота и домашнего скарба, только и думали теперь о том, чтобы охорашивать свой двор, ходить за скотиной. В лучшем случае рискнут они разбросать тюбетейку семян по крохотному клочку землицы возле арыка и будут терпеливо поливать его вручную. На этих людей он не мог положиться в борьбе. Другое дело сироты. Свободные как ветер, они бродят по аулам, приглядываются и чутко прислушиваются и к доброму слову, и к пустой болтовне. Все крепче убеждался Маман, что не тот много знает, кто много прожил, а тот, кто много видел.
Сидя вместе с ребятами за сиротским дастарханом, Маман с открытым сердцем говорил о бедах, что грозят народу, расхваливал чудеса, виденные в Петербурге и на обратном пути. Ребята слушали его разинув рты, затаив дыхание.
Между прочим рассказал он им о каменной Петропавловской крепости, намекнув, что и каракалпакам не мешало бы иметь такую крепость, куда можно было бы сажать своекорыстных воров и изменников, кто не держит своего слова, не помнит долга перед народом. И ребята испуганно притихли: уж не собирается ли сам Маман построить такой острог где-нибудь на окраине Жанакента либо в той пещере, где содержали Кузьму Бородина и его товарищей?
- Страшно, а?- усмехнувшись, спросил Маман, разгадавший ребячьи мысли.
Те только робко заулыбались в ответ. Больше Маман об этом не заговаривал, - хорошо, что у ребят появилась хоть какая-то острастка! На слово Мамана они откликались то удивлением, то восторгом, то бурными возгласами, и каждое - было для них свято. Они порешили не трогать понапрасну ни единой соринки на родной земле, коней красть только в самых отдаленных краях. А если в погоне за лошадьми попадется им и какая другая добыча - все будут раздавать голодающим многодетным семьям.
Однако, когда на следующий день Маман пошел посоветоваться с Мурат-шейхом, тот весьма усомнился в правильности поведения молодого бия. Особенно смущало старца то, что Маман сам подталкивал сирот к воровству.
- Другого выхода нет, отец наш!- заверял Маман.- В этом лисьем мире обманом выживает только тот, кто сам становится волком.
Шейх внутренне не соглашался с Маманом, но спорить не стал, и оказалось, что кража лошадей была как бы узаконена.
Чтобы при безвластии, воцарившемся после набегов Абулхаира, разграбленные каракалпаки не разбрелись в разные стороны, Маман, с благословения шейха, собрал старшин помоложе, вроде Хелует-тархана или Есим-бия, и в тот же час разослал их по родным аулам разведать, кто из аксакалов жив, кто мертв, и на место погибших биев ставить их сыновей, у кого они имеются, а буде сына нет - того, кого народ пожелает.
На место без вести пропавшего Рыскула поставили сына его Турекула, на место Суюндыка - младшего брата его Шамурата, наказав людям слушаться почтенных биев. Некоторые аулы рода ктай перекочевали, оказывается, в верховья Сырдарьи, иные, под предводительством Есенгельды, подались к Хорезму, но большинство каракалпаков оказалось в своих аулах. И над ними поставили новых аксакалов. Вместо Давлетбая до совершеннолетия его сына Курбанбая, благословили править его жену Шарипу - женщину средних лет, большого ума и доброго сердца. А люди из рода кенегес сами попросили сына Нуралы-бия Тохта-пулата. Самыми дружными и согласными оказались табаклинцы. Ровно половину их перебили во время набегов Абулхаира, но оставшиеся пятнадцать семей неколебимо стояли на своей земле, ни одна из них не тронулась с места. Старшины рода заверили, что не разорвут нерушимую цепь единства, которая извечно тянется от дедов и прадедов, и потребовали, чтобы на место погибшего Юсуп-бия объявили правителем его грудного сына Мамана. Вместо без вести пропавшего главы рода ябы Алибек-бия, по слову Мамана, был объявлен бием Аманлык.
А набеги, борьба за коней разгорались все пуще. Теперь они уже не были случайными одиночными вылазками, - сиротами руководили вновь назначенные старшины, иной раз и сам Маман во главе двух-трех надежных джигитов выезжал на разбой к отдаленным аулам Среднего жуза. И все-таки конница сколачивалась очень медленно. В степях и без каракалпаков хватало воров и грабителей. Иной раз и сироты, с риском для жизни похитившие коней, домой возвращались с пустыми руками. Более сильные шайки конокрадов нападали на них и все дочиста отбирали. Да хорошо еще, когда приходили не искалеченные, случалось, что избивали налетчиков до смерти. Но это не останавливало джигитов. Крылатое слово Мамана: «Чтобы выжить в лисьем мире, надо быть волком», - стало боевым кличем сирот. Никто не хотел оказаться курицей в зубах лисы.
Пришел конец мертвому затишью, наступившему после нашествия Абулхаира. В аулах поднялись шумные споры, но, если кто слышал речи спорщиков со стороны, казалось, будто они не ссорятся между собой, а держат совет, беседуют по душам...
Однажды, когда усталый после неудачного набега Маман возвращался восвояси ни с чем, кто-то прервал его невеселые думы радостным криком: - Маман-ага, гей, Маман-ага!
Навстречу ему выезжал Кейлимжай на сером в яблоках справном коне, занузданном как положено: и седло, и потник - все на месте... А рядом - Борибай, тоже на добром, хотя, видать, и старом гнедом.
Усталость с Мамана точно ветром сдуло. Поздравляю!
- А говорят, я слабый, Маман-ага! А я вот назло всем и взял себе в подручные «богатыря» Борибая. И по правде сказать, хотя и зовут этого героя «бори»- волк, а не он, я, его брат и друг, оказался волком. Одним ударом свалил с коней двух здоровенных казахских джигитов, связал их, а коней - вот - забрал! Ну, кто я после этого, Алпамыс или Коблан-батыр?[3]
- Алпамыс!- смеясь откликнулся Маман.
- Вот, Борибай, говорил я тебе, что у меня сила Алпамыса! - поддразнил Кейлимжай, наезжая грудью коня на смирного гнедого с весело хохочущим мальчишкой в седле.
Маман понимал, конечно, что Кейлимжай шутит, но надо было -разузнать, что произошло на самом деле.
- Аида, Алпамыс, поглядим, что за тулпар достался Бектемиру, говорят, он тоже теперь на коне.
- Поехали!- весело крикнул Кейлимжай и, слегка подхлестнув коня товарища, пропустил его вперед.- Скажу уж вам правду, Маман-ага! Айгара-бий, оказывается, человек большого сердца. Нас ведь его джигиты поймали. А он не только домой отпустил, но и на коней посадил.
- Эх, кабы все казахи были такие!
* * *
Аманлык объявлен бием целого аула рода ябы.
Аманлык-бий! Невероятно! Все удивлены, да и ему самому не верится, что он, безродный сирота, вчера еще ходивший по миру с сумой, сегодня - важный бий, разъезжает на коне по своему аулу! Он не решался даже поделиться своей радостью с Акбидай. Может, ему все это снится? Мысли, одна другой причудливее, теснятся у него в голове. Он лежит на спине, как мальчишка в поле, жуя травинку и следя через дымовое отверстие лачуги за текущими в вышине облаками.
Заметив необычное настроение мужа, Акбидай не знала, радоваться или грустить. Приподняв голову, глянула на Аманлыка: во рту стебелек травы, рассеянная улыбка на устах.
Бек мой, может, получили весточку от золовки?- робко спросила она.
Аманлык раз и навсегда запретил ей называть даже имя Алмагуль, а она вот не выдержала: уж очень соскучилась! Ведь золовка была ее единственной подружкой. Бывало, скажет «кише»- сношенька, да так нежно и мило, будто говорит «мамочка», и у Акбидай сердце замирает от радости. Аманлык уйдет надолго из дому, останутся они вдвоем и воркуют как голубки, мечтая о всяких небылицах. Моют друг другу волосы, косички плетут, и зеркала не надо - одна другой любуются. А ведь у Акбидай день и ночь сердце кровоточит. Как вспомнит о том, что с ней было в плену, - впору повеситься. Да вот мучается, а умереть никак не решится: то ли жизнь все еще кажется сладка, то ли жаль Аманлыка и его верную любовь.
«К меду всегда горечь подмешана, к радости - слезы, - говаривал ей Аманлык.- Кто любил розу, тому и шипы нипочем». Так-то оно так, да все сердце ищет сочувствия. Золовка была годами молода, а умом... Акбидай не раз про себя дивилась: «Уж не вещая ли старуха передо мной в девичьем обличье?» Столько горечи у Акбидай в сердце накопилось, думает, думает, пальцы кусает, а поделиться не с кем. Худеть стала, вянет, как срезанная трава, муку свою таит, мужу виду не подает. Аманлык видит, что жена день ото дня тает, а помочь ей не может. Только старается ничем ее не обидеть: если лежит, не скажет «встань!», если встанет, не скажет «садись». Только когда ночами плечо Аманлыка, на котором лежит голова жены, становится мокрым от слез, он свободной рукой молча гладит ее шелковые волосы...
Вопрос жены нарушил его блаженное забытье. Он вскочил и выплюнул травинку изо рта.
- Нет вестей, женушка!
Акбидай вздрогнула, увидев, как омрачилось лицо мужа: ведь он запретил ей говорить о ране своего сердца. Что же ему, бедному, делать с такой женой - только ахать над ней да слезы ей утирать! Но на этот раз он и не заметил ее испуга, а начал обстоятельно, неторопливо рассказывать, как ему посчастливилось стать бием.
- Бий?!- хотя на губах Акбидай и показалась робкая улыбка, слезы градом хлынули из ее глаз.- Поздравляю, мой бек!
Как бы ни билась радость в сердце Аманлыка, все же было оно полно горечи. Ведь никогда уже не увидит его счастья единственная сестра Алмагуль. Снова и снова встает перед ним ее милый облик - и радость его сменяется отчаянием. Лишь бы не заметила, не распознала этого Акбидай, - и так слабенькая, она совсем измучается, если он выдаст ей свое горе!.. Не хотелось ему выходить на люди, смотреть на солнце - в яростные глаза бога. Аманлык лег и до вечера лежал, свернувшись клубком, словно голодная собака, проглотившая иголку. Акбидай же заговорить с ним, спросить, о чем он горюет, не смела. Но в конце концов все же решилась высказать свою догадку.
- Бек мой, у отца моего было такое присловье: подушка, которую джигит кладет себе под бок, стена, на которую опирается спиной, седло, на коем сидит конный, - все это его жена. Она - слава джигита, и она же - его позор. Жена не только женщина, верная ему до могилы, она и неприступная гора, его гордость. Беда, если вершина той неприступной горы обледенеет. Когда-нибудь лед растает - и вода хлынет к подножью, сметая все на своем пути. На твоей высокой горе уже давно копится лед, бек мой. Пусть с божьей помощью сбудутся все твои желания. Теперь, когда улыбнулось тебе счастье, возьми себе другую жену, я не буду в обиде.
Глаза Акбидай были сухи, но губы побелели как снег. Снова вспомнила она свой позор, который огнем жег ее сердце. Но Аманлык выслушал жену, не перебивая, а потом спокойно молвил:
- Зачем заставляешь меня снова вспоминать прошлое, супруга моя? Разве не наказывал я тебе раз и навсегда забыть о черных днях разлуки? Не печалься, не плачь. Я давным-давно примирился с горестной нашей долей.
Этот разговор еще крепче соединил супругов, они сплелись между собой неразрывно, как нити аркана. Как и всегда, они лежали в одной постели, их уста сливались, а руки обнимали и гладили волосы друг другу... И утро пришло с обычными заботами и по дому, и по хозяйству, и по добыче коней для джигитов - делу, которому бий Аманлык придавал особенно большое значение.
Когда утром Аманлык, привалившись к плечу жены, с наслаждением пил горячий чай, обливаясь потом и рассказывая, как ему удалось прошедшей ночью добыть коня Бектемиру, с улицы послышался голос Мамана.
- Аманлык-бий, ты дома?
- Дома, ага!- И, не вытерев даже пот со лба, он выскочил на улицу.
- Готовьтесь, будете гостей принимать!
- А когда скажете, ага?
- Долго мы думали с отцом нашим шейхом и решили принимать гостей у вас. В четверг прибудет Айгара-бий со своими людьми.
Накинув на голову белый платок, Акбидай выбежала из дома:
- Великий бий, сойдите с коня, выпейте хоть айрана в нашем доме.
Маман давно не видел Акбидай. Ему сразу бросилось в глаза ее похудевшее лицо, и, в упор посмотрев на Аманлыка, словно желая сказать: «А ты, оказывается, плохой, жестокий муж», он повернулся к Акбидай:
- Вынеси-ка айран лучше сюда. И она вынесла ему миску айрана.
Алмагуль пришла в себя, когда Абулгазы-хан уже давно ушел. Только теперь она поняла, что с ней произошло, и в отчаянии разрыдалась. Она так громко рыдала, что от ее плача, казалось, могли бы рухнуть эти проклятые стены, если бы не маленькая щелка-глазок: сквозь нее горестные стенания девушки дошли до евнуха, который подсматривал за ней в эту щелку.
Беззубый рот евнуха раскрылся, как корка лопнувшей дыни, и он тихонько захихикал. Стоило ему протянуть иссохшую ладонь, и он мог бы попытаться по-отечески утешить Алмагуль. Но он и этого не смеет, а лишь в растерянности поглаживает свое безобразное морщинистое лицо, горестно покачивая головой и заливаясь сочувственным смешком. Ему кажется, что хоть так он поможет девчонке, но она и не заметила даже по-птичьи чирикающего старика.
Она плакала, разметав свои черные волосы и царапая лицо, плакала, колотясь головой об пол, плакала, проклиная бухарского купца, обрекшего ее на эту муку, плакала, моля бога о прощении, плакала о том, что родилась на свет, плакала обо всем, что видела и знала и что было ей непонятно, плакала безутешно.
Евнух тихонько попятился от щелки, побежал на кухню и принес горячую куриную шурпу в желтой расписной миске.
- Госпожа, покушайте шурпы, поправитесь!
- Уйди! Убери! - крикнула Алмагуль, захлебываясь слезами.
Евнух поставил миску в изголовье на постели.
- Ладно, коли меня стыдишься, попей-ка одна. Не помня себя, Алмагуль схватила миску и швырнула ее вслед уходящему суфию. Миска грохнулась о дверь и вдребезги разбилась. Евнух испуганно оглянулся, опасливо подбирая полы бязевого халата.
- Ой, ой, что ты наделала!- в ужасе запищал он.- Дай бог, чтобы кто не услышал, чтобы хану не донесли! Я-то уж, бог с тобой, и словечком не обмолвлюсь!
Бубня и чирикая себе под нос, евнух тщательно собрал черепки в подол халата и ничком бросился на ковер, завидев лужицу шурпы, не успевшую в него впитаться.
- Ой, госпожа, ты пропала...- шелестел он, языком вылизывая ковер, - ой, и я пропал вместе с тобой... Обоим нам конец... иди и ты сюда, лизни хоть разочек...- причитал он, ползая на четвереньках и как кошка вылизывая мелкие капельки жирного варева.- Ну вот, теперь никто ничего не заметит. Сама только хану не проговорись!
Но девочка не слушала его. Три дня она крошки в рот не брала, еле удерживаясь от слез. А евнух все хлопотал вокруг нее, и так и этак пытался ее утихомирить.
Ты радоваться должна, госпожа. Ведь девушку, которая первую свою ночь провела с ханом, бог на веки веков избавляет от адского огня.
Он приходил каждый день и, стрекоча, как сорока, одно и то же, вдолбил ей наконец в голову эту спасительную мысль. Девочка поверила и понемножку начала успокаиваться. Стала есть. А через неделю ее выпустили в сад погулять. И, перешагнув порог своей темницы, дохнув свежим воздухом, она снова почувствовала себя погруженной в светлый, чудесный мир. Каждый день, выходя в сад, она присаживается под каким-нибудь тенистым деревом, озирается по сторонам, чутко прислушивается к шуму, доносящемуся из дворцовых хором. Порою ей слышится, будто придворные хана визжат и воют, словно голодные щенки, а вот сегодня молчат, будто все поумирали. Не понимает она, что там происходит. Но евнух тут как тут, ходит за ней по пятам, занимает разговорами.
Удивляешься, что сегодня так тихо?- лепечет он.- Ничего удивительного. Когда хана нет, и шума не бывает.
Оттого ли, что евнух так быстро угадывает ее мысли и так охотно на них отвечает, то ли оттого, что привыкла к старику, она слушает его чириканье, но сама не говорит ни слова.
В саду ее приметила одна из пожилых невольниц, помнившая еще времена старого Елбарыс-хана, и однажды, увидев, что евнуха нет поблизости, подошла к Алмагуль. Бледное личико неопытной, видать, девчонки возбудило в ней материнскую жалость.
- Ох, бедная ты моя сестренка! - опасливо озираясь по сторонам, заговорила она.- Зря ты мучаешься. Я вот пришла сюда еще при старом хане и всего насмотрелась. Если бы бог услышал жалобы ханских жен, давно спалил бы молнией этот проклятый дворец. А ты, девочка, молодая, красивая, живи и наслаждайся, угождай хану, пока ему не надоела. Да тем временем думай хорошенько, как устроить свою судьбу. А будешь строптивой да непокорной, горю не поможешь, остынет к тебе хан, и последней радости лишишься.
Этот совет помог Алмагуль скрепя сердце примириться со своей судьбой. «Уж если попала в дом хана, так что поделаешь? Видно, сам бог так устроил твою судьбу...»- мысленно повторяла она про себя слова той женщины и постепенно успокаивалась.
Теперь, когда хан приходит к ней, она не знает, как ему угодить, чем понравиться. Упадет перед ним, как сорвавшийся с неба цветок, и сияет улыбкой, показывая зубки, белые как лепестки ромашки. И, видимо, хан доволен. «Ну, как живешь, весело тебе, Майдабике?» - говорит он, осклабившись, показывая из-под косматых черных усов огромные желтые зубы, оскаленные, будто грызет орех.
Алмагуль позабыла о своем первом разговоре с ханом, думала, что он путает ее с какой-то другой наложницей, и однажды, когда он был особенно хорошо настроен, она осмелилась сказать: «А я не Майдабике, хан наш, я Алмагуль». Хан расхохотался: «Майдабике ты и есть! Ведь сказал я тебе, что там, где живут каракалпаки, яблони не растут. Забудь это глупое имя, не срами свой народ».
Как только хан придет, развалится на пуховой постели, вытянет свои длинные, как оглобли, мохнатые ноги, Алмагуль должна их растирать, потом хан приказывает растирать все его огромное тело. Алмагуль невольница, делает что велят, но какая радость хану от ее слабеньких детских пальчиков? Он лежит перед ней неподвижно, как мертвый, и мурлычет, как кот, пока не задремлет. А проснувшись, притягивает ее к себе за коротенькие косички, не слушая ее жалобного голоска: «Помилуйте же, оставьте...»
Однако день ото дня хан все реже стал появляться в комнате Алмагуль. А она все ждет по привычке: вот-вот тихонько откроется дверь... Что же случилось?
Однажды она снова встретила в саду ту старую женщину, которая давала ей советы. Они поздоровались, расспросили друг друга о здоровье, как полагается, и девочка открыла ей свою тревогу.
- Значит, еще одну бедняжку привели, - сказала невольница.
- А что будет со мной?
- Он приходит еще хоть изредка, любит тебя? Не подарил тебе прялку?
- Приходит иногда, видимо, любит. Прялки мне не давал.
- Ну, коли так, позаботься о себе, сестренка, пока не поздно. Я-то смолоду глупа была, обманул меня Ел-барыс-хан, и этот - вылитый отец. Как он меня обманул? А вот как. Надоела я, видно, ему, и он хотел отдать меня кому-то из придворных. Здесь так делается. Отдают женщину, как объедки с ханского стола. Ну, а я заупрямилась. Я, мол, до конца дней буду его одного любить. Ладно, - хан согласился, оставил меня у себя. Да с тех пор ни разу ко мне и не пожаловал. Я уж волосы на себе рвала, на мужчин и посмотреть не смела. Видела и знала одно - прялку да хлопок.
Если случится, что хан скажет тебе: «Отдам, мол, тебя кому-нибудь», ты ему не перечь: «Ваша воля!» Чем считаться женой хана в неволе, лучше с бродягой в загоне спать.
«От души она со мной говорила или зло на меня замыслила?» Алмагуль так и не могла понять, а посоветоваться не с кем. На всякий случай решила она попытать хана и, когда пришел к ней, сказала:
- Редко я вижу вас, хан наш, скучаю. Хан рассмеялся, рыча как охрипший пес:
- Скучаешь по мужчине - отдам тебя кому-нибудь.
Алмагуль вспомнила совет старой невольницы, но ни «да», ни «нет» сказать не посмела.
Ты миленькая, нежная, как котенок в шелковой шерстке, вот я тебя и жалею. А заходить к тебе буду пока что, - и по-прежнему раздел ее, приказал:- Растирай!.. Или тебе самой хочется уйти? Тогда есть у меня для тебя один конюх. Из одного с тобой гнезда птица -каракалпак. Ему, что ли, отдать?
В сердце девушки будто сверкнула искра надежды, и она осмелела:
- Ваша воля, наш хан: то ли скажете «брысь», то ли в кладовку запрете!
Оттого ли, что не слышал от других наложниц такого дерзкого слова, то ли пожалел отдать другому эту умненькую девочку, только он уложил ее к себе в постель.
- Пока у меня побудешь.
На теплую искорку, затлевшую в сердце Алмагуль, словно холодной водой плеснули, и она тихонько заплакала.
После этого хан долго не появлялся. Прошел месяц, другой. Евнух, подумав, что девушка соскучилась, ее успокаивал:
- Не тужи, госпожа, хан уехал чужие народы покорять.
- «Покорять»? Да разве у него мало народу?
- Ой, смешная госпожа, ой, смешная!- запищал евнух и давай кувыркаться перед ней.
Он то перекатывался через голову, то, засучив шаровары, взбрыкивая, скакал по комнате, словно теленок, выпущенный на волю. Алмагуль ничего не понимала, но смеялась от всей души, в первый раз она так смеялась. С тех пор, чтобы ее развеселить, евнух не входит в комнату важно, медленным шагом, как входил прежде, а влетает, кувыркаясь, словно перекати-поле, гонимое ветром. Каждый раз придумает что-нибудь новенькое: то прыгает, будто стреноженный ишак, то скачет бочком, по-сорочьи. Но вскоре его фокусы Алмагуль надоели, и она перестала смеяться. Ее мысли теперь были заняты поисками того каракалпака, о котором говорил хан. Она спросила у старой невольницы, не слыхала ли она о таком человеке, - нет, она его не знала.
Я ведь такая же хозяйская кобылка, как и ты, кручусь вокруг своего колышка, - сказала она.
Теперь новая мука одолевала Алмагуль. Она как бы воочию видела перед собой Аманлыка и Акбидай, вспоминала каждый их вздох и каждое слово. Они снились ей ночами, и она плакала во сне, прося их взять ее к себе, а наутро вставала с опухшими от слез глазами. Иногда собственные горести заставляли ее забывать о них, но стоило хану уехать - и каждый раз, когда открывалась дверь, она мысленно видела входящего к ней брата. Но брат неизменно превращался в старого евнуха, и ей становилось тошно от его присутствия.
Сколько дней прошло, сколько зим, она потеряла счет. В саду она садилась под яблоней и, прислонившись к ее шершавому стволу, с тихой горечью напевала:
Перед домом твоим я слезами обрызгаю пыль,
Я косой своей черной порог у тебя подмету.
Приходи же за мной, коль меня не забыл, -
Брат, щитом вражьи стрелы за тебя я приму.
Птицы, гнездившиеся в саду, слетались к девушке со всех сторон и, усевшись на ветвях яблони, хором подпевали ей на своем птичьем языке: «брат, брат, брат». Соревнуясь с соловьями, свистели скворцы, щебетали ласточки. От печального их трепета осыпались цветы яблони. Вдруг прилетела откуда-то желтогрудая птичка и стала прыгать на ветке, словно желая обратить на себя внимание Алмагуль. Та с бьющимся сердцем вскочила. Такие птички появляются в Туркестане только весной. Она не раз видела желтогрудую птичку на могучем дубе Оразана за аулом ябы, тогда она так же, как сейчас, перепархивала с одной ветки на другую. Девушка удивилась: почему никогда не замечала этой птички в ханском саду? Откуда она сюда прилетела? Алмагуль хотела поймать птичку, но та взлетела на самую верхушку дерева. В сказках сказывали, будто люди в разлуке посылают друг другу письма, пристроив их под крылом птицы. И ей мнилось, будто эта птичка принесла желанную весточку из Туркестана. А та чирикает по-своему, словно и вправду что-то доброе обещает. - Не разберу, миленькая, спой поближе!
Птичка, казалось, и впрямь поняла Алмагуль, стала спускаться, перепрыгивая с ветки на ветку. Молитвенно сложив руки, девушка просила:
Передай от меня привет родному Туркестану, дорогая, брату моему единственному и снохе передай. Почтенному шейху нашему привет, большому бию Маману, опоре и заступнику брата моего...
Кто-то вспугнул птичку, она - пыр-р-р - и взлетела. Алмагуль многое еще хотелось сказать и, вглядываясь в небесную синеву, она долго ждала, не вернется ли птичка, но глаза у девушки устали, шея заныла, а летунья больше не вернулась.
Алмагуль нехотя поднялась и увидела над забором желтую, как тыква, островерхую шапку, словно поднятую на палке.
Госпожа, узнал по голосу, ты ведь каракалпачка?- раздался тихий голос из-под шапки.
Испуганно оглянувшись - кабы кто не услышал, - Алмагуль спросила:
- Вы кто такой?
- Я каракалпак.
- А как сюда попали?
- Я ханский конюх.
- Почему не показываетесь?
- Ростом я не вышел, а тебя вижу через щель в заборе. Ты молодая, красивая. Если хочешь меня увидеть, подойди к забору.
Алмагуль еще раз огляделась кругом и, крадучись, подошла к забору. Сквозь щель она смутно различила худого человека с бесцветными глазами, впалыми щеками и седеющей бородой. Но он почему-то, вместо того чтобы поговорить с ней, вдруг повернулся и пошел прочь. С недоумением она оглянулась и увидела бегущего к ней евнуха.
- Госпожа, довольно гулять, сегодня хана ожидаем.- И он быстро повел ее за руку в дом.
Алмагуль чему-то обрадовалась. Чему? Сама не понимает. Тому ли, что послала на родину привет с желтогрудой птичкой, тому ли, что наконец увидела конюха-каракалпака. А может быть, возвращение хана ее развеселило? Какая ни есть, а все-таки радость...
16
Вместе с Айгара-бием и Седет-кереем приехал в аул Мурат-шейх и еще один почтенный гость, бий из воинственного рода адай.
Два племени, кои на берегах одной реки живут, что две полы одной шубы: если полы не сходятся, шуба не греет. А холодная шуба кому нужна? Коли из одной реки воду пьете, зла друг на друга не держите. Дети одного отца из одной чашки едят.
Такие речи вели между собой именитые казахские и каракалпакские бии в бедной мазанке Аманлыка. Сваты заодно показывали Айгара-бию семью зятя. А что не было у молодых пышного убранства и богатого дастархана, приезжих не смутило. Гости уехали довольные, одобрили решение каракалпакских вожаков собрать свое войско.
- Ладно задумали, - сказал Айгара-бий.- В наше лихое время надо быть с такими кулаками, чтобы недруги тебя боялись.
И подарил, отъезжая, каракалпакам трех добрых коней. Не отстали от него и адайский бий, и Седет-ке-рей - по паре лошадей посулили.
С этого дня строго-настрого наказали старшие джигитам: помните - не всякий казах нам враг! Увидишь вблизи аула адая или керея плачущего ребенка - слезы ему утри; увидишь голодную скотину - не поленись, накорми.
По-прежнему, выезжая на двухдневное расстояние от аула, грабили каракалпакские джигиты конных и пеших. А кто по хилости своей разбойничать не смог, тот ходил с протянутой рукой, просил не ради своего только брюха, а для прокормления сородичей.
Со дня на день сила повстанцев росла. Уже отборные храбрецы под водительством Мамана ходили в набеги на чужедальние аулы верхами...
Вот, поднимая тучи пыли, веселые, едут они с добычей, ведут в поводу пару незаседланных коней, гонят полдюжины коров, везут, держа перед собой на седлах, краденых овец.
- Глядите-ка! Во-он там, вдалеке, двое едут! Добыча!- крикнул один джигит.
Маман, щурясь, глянул из-под ладони:
- Едут! Кони, видно, тяжело груженные. Не убегут. Аманлык-бий, скачи!
Аманлык с подручными рванул с места в сторону, остальные как ни в чем не бывало ехали своим путем. Эхом раскатываясь над бескрайним простором, грохнул выстрел, и один из парней Аманлыка рухнул наземь, вместе с лошадью. Маман мгновенно повернул коня:
- Налетай!
Джигиты ринулись на незнакомцев, на скаку сбрасывая с седел овец. Но на расстоянии выстрела всадники сбавляли ход и начинали обтекать пришельцев стороной, опасливо озираясь на ружейное дуло в руках старшего всадника, оно настойчиво искало грудь Мамана. А тот ведет себе людей, зовет, размахивая руками: вперед, вперед! Теперь уже оба путника взяли ружья на изготовку, и оба ствола точно нацелены в Мамана, но не стреляют: видно, хотят подпустить поближе.
- Ни с места! Еще шаг - застрелю!- зычный окрик остановил Мамана: голос знакомый, слов не разобрать, а кричит не то по-каракалпакски, не то по-русски.
- Бородин-ага?!
- Маман?!
- С коней долой, джигиты!- Маман спрыгнул наземь и сломя голову кинулся к Бородину. Чудеса, да и только! Длиннобородый русский и Маман обнимаются, колотят друг друга по спине, по плечам, смеются.
- Ишь какой стал, заматерел, чистый волк! А я уж и вправду подумал, что ты волком стал. Куда путь держишь?
- Лис гоняем, Бородин-ага!
- Гоже, тоже! Так ведь хвост-то у лисы хоть и длинный, а не просто ее поймать.- Бородин с улыбкой глянул на джигита, который, малое время полежав на земле, за тушей своего коня, теперь смело приближался, отряхивая колени от пыли.- Ну, хитер, парень! Под дождь не сунется, а разведреет - он тут как тут! Не бойся, я ведь только в лошадь твою стрельнул!
Джигиты дружно хохотали.
- А ну-ка, Маман-бий, веди нас в свой аул, да кони-то наши притомились, вели их разгрузить маленько.
Маман велел джигиту заседлать вместо павшего коня свободного, а сам бросился снимать поклажу, но не тут-то было - даже пошевелить ее не смог! Бородин засмеялся.
- Тяжеленько, говоришь? - А что это такое, ага?
Подарочек вам небольшой.
Развьючили коней, развернули кошмы. В одной были кузнечные мехи, а в других - ружья, пули, порох. Маман прикинул на глаз: сколько бы это могло стоить?
- За этот подарок поди всю жизнь не рассчитаемся?
Безвозмездно даем, дарим. Хоть и немало слез пролито из-за таких подарочков, да все же решили вам привезти. Слышно, сынок, народ ваш вконец разорился?
Не помня себя от радости, Маман ударился Бородину в ноги.
Ну-ну, - глупостей-то не делай!- Бородин силком поднял Мамана.- Не для того чтобы вы оземь челом били, мы все это везли. Распакуй-ка лучше узелок да раздай ружья джигитам.
Джигиты хоть выстрелы и слыхали, но ружья в руках никто не держал. По очереди, бережно беря в руки оружие, они прикладывались к нему лбом и, целясь в небо, - как бы не стрельнуло невзначай, - с упоением щелкали курками.
- Маман, - сказал Кузьма Бородин и кивнул в сторону стоящего с ним рядом молодого русского парня, - это Владимир, или не признал? Он теперь у нас кузнец.
- Ох, ведь и впрямь ваш сынок? Уж больно на вас похож!
Владимир широко улыбнулся во все свое румяное лицо, - под солнцем блеснули белые как кипень зубы. Он охотно протянул Маману широкую ладонь.
Маман не раз похвалялся перед джигитами своими большими жилистыми руками, но, когда почувствовал каменное пожатие гостя, понял, что бывают руки и посильнее, чем у него самого. Оба крепко обнялись, и за Маманом пошли обниматься с приезжими и все джигиты.
Чтобы зря не томить в степи уставших с дороги гостей, Маман оставил пятерых джигитов гнать добытый скот, а сам с Бородиным поскакал к аулу. Дорогой Кузьма неспешно расспрашивал его о бедствиях минувшего года.
Немногословный, Маман раскрыл перед ним душу, как перед родным отцом. С горечью говорил он о том, как поехал со светлой надеждой своего народа в город Санкт-Петербург и как в его отсутствие разбрелся народ кто куда. И о том, как коварный Абулхаир-хан обманом полонил великого бия кунграда Рыскула, как потом пошел на каракалпаков военной силой, многих перебил, а других забрал в рабство, и по сию пору никто не знает, где они и что с ними. Хотя не раз ходили каракалпаки набегами на дальние аулы, но ничего толком не разузнали.
Бородин внимательно слушал, но сам, потупясь, молчал. А дав Маману высказать сердечную боль, внимательно глянул ему в глаза и посоветовал, как отец сыну, не рассказывать всем и каждому о былом худе, а больше думать о грядущем благе. Не то люди духом падут и руки опустят. Надо, чтобы джигиты не о прошлом горевали, а о будущем заботились, - тогда они и воевать будут лучше.
Похвалил Кузьма Мамана за то, что как истинный сын народа своего до самой столицы русских добрался и приема у царицы добился. И разговор Мамана с Бестужевым весьма одобрил. А потом объяснил, почему каракалпакам помощи от царицы нет: говорят, к войне она готовится, с турками вроде бы.
Так вот, сынок, ты мою помощь и прими теперь как помощь российской державы. А о пропавших без вести братьях своих не горюй. Как прослышит Абулхаир-хан, что пришла к вам помощь от русских, да почувствует вашу силу, он сам пленников по домам отпустит. Он, сынок, такой хан, сообразительный!
Маман всегда хвалил русскую царицу перед народом, а подмоги от нее не было и не было, у него все сердце изболелось и руки уже опускались. Теперь он воспрянул духом, словно опоясал его Кузьма Бородин стальным кушаком.
И с вечера того же дня поскакали по аулам глашатаи:
«Пришла помощь от русского царя! Пришел Кузьма Бородин, кузнеца привел, наука пришла!»
Вихрем понеслась эта весть от аула к аулу по всей широкой степи. Но следом за доброй вестью пополз и поганый слушок: «Пришел тот самый Кузьма Бородин, который сидел у нас в плену, теперь обманом весь род каракалпакский изведет».
Но благодетельный вихрь перегонял ползучий слушок и рассеивал туман клеветы и страха... Оказалось, что Бородины недаром везли с собой кузнечный мех. На следующий же день по приезде вместе с Маманом и Мурат-шейхом определили они место, где быть кузне. Сразу же вызвались помощники к Владимиру из местных ребят и приступили к делу.
Тут-то уверовал народ, что Маман и вправду ездил к русскому царю.
Объявилась у людей большая нужда в серпах и вилах, в лопатах и топорах, а пуще всего в подковах для лошадей. Владимир умел делать все, даже начал лить пули. И это убеждало джигитов, что войско Маманово - сила, шли к нему нукерами добровольцы.
Прослышав о делах Бородиных, прислал Айгара-бий своих джигитов учиться ратному делу, а наибольшим у них был брат его, удалой парень Мырзабек, прославленный своим искусством доставать врага издалека длинной плетью со свинцовым наконечником. Этому он и учил своих джигитов, понадобилось много свинцовых наконечников, и их делал Владимир умело и охотно.
Тем временем Кузьма Бородин собрался в отъезд: жена у него приболела да младшего сына Петра настала пора везти в ученики к корабелам. Прощаясь, сказал Кузьма, что оставляет вместо себя сына Владимира, а старшины аула решили породниться с русским аулом, послали вместе с Кузьмой расторопного юнца Борибая, чтобы стал он Кузьме за сына верным помощником во всех его делах. Борибай поехал с великой радостью, готовый служить доброму человеку, набираться у него ума да уменья.
Провожали Кузьму и Борибая с почетом, радостью и надеждой, как некогда Мамана в Петербург. На проводы вышли все - стар и мал, конный и пеший. Все было как тогда с посольством Мамана. И так же дул вслед отъезжающим теплый упругий весенний ветер, летели над ними птицы, светило солнце. Сам Мурат-шейх, в знак величайшей дружбы и уважения, далеко за аул вел под уздцы бородинского коня, а народ валом валил вслед.
Но Мамана и тут не покидала дума о будущих битвах. Опыт своих сородичей он хорошо усвоил: и как бить врага копьем и соилом, и как разить меткой стрелой и заманивать в засаду. Одному не могли научить его прославленные батыры - как сплотить нукеров в едином порыве, в готовности всем вместе стоять насмерть за родную землю. Это искусство ведомо было одному лишь Бородину, и Маман не хотел упустить последнюю возможность приобщиться к его тайне.
Улучив момент, он перенял от утомленного Мурат-шейха повод бородинского коня.
- Хорошо, что ты, Маман, парень дотошный и настойчивый, - сказал Кузьма, - но тайны тут никакой нет, надо внушать твоим бойцам думу о судьбе народа, веру в его счастливое будущее, да чтобы твердо запомнили: само оно не придет, его надо завоевывать в битвах. А там, сам знаешь, подушка воина - голова убитого врага, а кто оробеет, падет в бою бесславно - тот не мужчина.
- Бородин-ага, а как вы о царице Елизавете Петровне мыслите?- спросил Маман, осмелев.
- Не нам судить ее царское величество. Однако, по делам ее и приказам судя, думаю - женщина она толковая, да только истинных сынов российских не всегда светлым своим оком примечает. А жаль!
Вернувшись с проводов и часу не медля, собрал Маман своих нукеров и вместе с Мырзабеком приступил к воинскому ученью. Что там будет впереди, когда и с кем доведется схватиться, о том никто не думал. Воодушевленные невиданным дотоле оружием, увлеченные воинской хваткой Мырзабека, гордые своей силой, джигиты ходили веселые, смех и шутки вернулись в разоренный аул.
За строем пыливших по улице джигитов бежали стайки ребятишек, вслед им раздавались одобрительные возгласы старших:
- Вот это да!
- Вот что значит помощь белого царя!
17
Нет для старого человека большей беды, чем уход из жизни ровесников. С младшими поколениями обживаться приходится туго, жизнь становится все глуше, безрадостней, тяжелее. А годы нашествий унесли много испытанных друзей-собеседников Мурат-шейха. Эти люди знали ему цену, и он знал и видел их насквозь. Становился Мурат-шейх угрюмым и молчаливым. Если когда и встретит какого-нибудь уцелевшего старичка, пожалуется ему шепотом, потихоньку, чтобы не услышал кто из молодежи:
Только теперь я, братец, почуял, что до тех только пор и красна жизнь наша, широка, как неоглядная степь, пока живы сверстники наши. А уйдут они - и пусто становится в мире, душа ни к чему не лежит. Давно уж я слышу голоса ушедших, зовут меня ровесники к себе, на тот свет.- И скорбно качает дрожащей головой, увенчанной белоснежной чалмой.
Кому под силу дать совет самому мудрому шейху, утешить его в скорби! Старики почтительно слушают да молчат.
Приезд Бородина, простившего Маманову разоренному народу долгие муки своего плена и поспешившего на помощь, да еще с сыном, словно бы заново открыл мир перед Мурат-шейхом. После проводов Кузьмы уже другими глазами взглянул он на иноверцев, - в жизни старца затеплился какой-то новый огонек. Казалось, еще вчера собственная рубаха давила ему на плечи непомерной тяжестью, а нынче он распрямился, ходит бодро, как молодой.
- Милый ты мой!- твердит он каждому встречному.- Ну не истинный ли мудрец наш Маман! Сумел ведь разглядеть русского человека, доброго, скромного и могучего!
Как назвал однажды шейх Владимира: «Сынок, мастер Бектемир», так и стали его все величать в ауле «сынком, мастером Бектемиром».
А Владимир и впрямь оказался мастером, к тому же трудолюбивым и неутомимым. От зари до зари не смолкают в кузнице шипение, грохот и звон. Народ потянулся со своими нуждами в кузницу, как в свято место на поклонение. С утра до вечера не закрываются двери, люди приходят, уходят, только и слышно: «Спасибо, не уставать тебе, сынок, мастер Бектемир!», «Дай бог удачи!» А он, в зной и в стужу насквозь мокрый - некогда даже пот со лба утереть, - знай сверкает в улыбке белыми крупными зубами, словно играючи вертит и бьет тяжелую поковку.
Иной раз скажут ему: «Будь, сынок, мастер Бектемир, нашим зятем каракалпакским, любую красавицу выбирай - отдадим!»
А он в ответ: «Вот покажу, чего я в работе стою, тогда и будем невесту искать!»
Не устает повторять людям старый шейх: учитесь у русских кузнечному и воинскому делу и всякому ремеслу, а прежде всего - их упорству, выдержке, стойкости.
- А почему русский царь нам не помогает?- бойко спросит иной юнец.
- Царь, сынок, занят, - степенно отвечает шейх, - с турками сейчас русские воюют, а султан турецкий знаешь какой лютый!
У парнишки от страха бровки на лоб полезут, но детское любопытство берет верх, бежит за шейхом, не отстает от старших.
Понемножку налаживалась жизнь в аулах. Зерно, посеянное нукерами Мамана на берегу реки Куандарьи, дало богатый урожай. Стали жить посытнее.
Раны затягивались, беды забывались. Старейшины разрешили молодежи игры-веселье. Девушки и парни, встречавшиеся где-нибудь за аулом, потихоньку от старших, теперь открыто веселились у качелей, пели песни, смеялись. Как телята, спущенные с привязи, резвились на улице ребятишки.
И никто не предвидел печального конца этого веселья.
Однажды ночью разнеслась по аулам страшная весть: Владимир, с вечера приглашенный в юрту Мурат-шейха с ночевкой для приятной беседы, под утро исчез. Черной тучей нависло над народом новое горе. Маман в это время проводил воинские учения неподалеку от аула, - во все концы ринулись его всадники в степь.
К вечеру они настигли двух верховых на черных конях, которые волокли связанного Владимира. Но не успели джигиты их схватить, как они, заметив погоню, попрыгали наземь и навалились на пленника. Джигиты набросились на злодеев, скрутили их вместе одним поводом, но Владимир был уже мертв. Всмотревшись в лица убийц, джигиты узнали в них конокрадов, которые три года назад угнали скот из аула жалаиров, но нарвались в степи на Мамана, он объезжал округу по поручению своего отца Оразан-батыра. Пришлось им бежать, а добычу бросить.
Траурным шествием въехали джигиты в аул, везя на конях тело Владимира и волоча в пыли связанных головорезов.
Обезумевшая от горя и гнева толпа ринулась на убийц, и никто не мешал ей над ними расправляться: рвали уши, выкалывали глаза, резали ножами по живому телу, дробили суставы - они терпели все молча, пока в них не угасла жизнь, ни единым звуком не выдали тех, кто послал их на злодейство.
Горестно стонал, колотил себя кулаком в лоб, бился головой оземь Мурат-шейх, не знавший и мгновения покоя с того часа, как исчез его дорогой гость, теперь лежавший перед ним немо и недвижимо.
И как льдины во время весеннего паводка, громоздились вокруг него подозрения, они нарастали, сталкиваясь и крутясь, буйствуя, подобно вырвавшемуся из загона быку, и, казалось, готовы были ринуться и раздавить почтенного старца.
И с ранним весенним ветерком разнеслась наутро новая страшная весть: Мурат-шейх сам выколол себе глаза!
Ужас охватил людей. Почему он это сделал? Ни одна живая душа не знала. Даже родному сыну Хелуету, даже Маману не сказал об этом старик ни слова.
Маман-бий стиснул зубы в великом гневе на шейха, на Абулхаир-хана, на всех, - все на словах сулят добро, а приносят только зло, зло, зло! Не помня себя кликнул он клич джигитам, поднимая их в поход на Абулхаира.
Но, ощупывая посохом землю перед собой, прошел мимо Мамана бледный, как бы прозрачный, Мурат-шейх, будто бия тут и не было вовсе. Он обратился прямо к джигитам, и все услышали его слабый голос:
- Не осушив еще своих слез, хотите заставить других проливать слезы? Милые мои, разве это по-человечески? Чем вы оправдаете свое нападение на хана? Нет сегодня никакой трещины между нами и казахами, нет причины Малому жузу нападать на нас, а нам - на них. Со словом дружбы выходит к людям душа человека. Мы русским сказали: мы - вам друзья, и они - мы вам друзья - ответили. А с казахами ведь и вовсе из одной реки воду пьем. Исток у нас один и русло общее, - и начало, и конец наш едины. Если подумать хорошенько, то выйдет, что мы с казахами и верно две полы одной шубы, которую Абулхаир-хан носит. Вот и потерпите еще, не отступайтесь от дружбы: коли уж кто не вытерпит - в драку полезет, - пусть не мы в том будем повинны.
Джигиты дрогнули, смешались, воинственный пыл их остывал, и Маман призадумался над мудрым словом старого шейха.
«Судьба народа подобна своенравному течению Сырдарьи, - думал Маман.- И на железо она похожа, что корчится на наковальне под кувалдой могучего кузнеца: то плавится оно в огне, то шипит в холодной воде, то, не выдержав тяжких ударов молота, рассыпается искрами». Мир, еще вчера распахнутый перед Маманом настежь, сегодня словно бы замкнулся, непонятный в своем непостоянстве: жар смешался в нем с холодом, холод с жаром, - глаз не откроешь!
Маман посуровел, строже стал проверять охрану в аулах.
А время шло к лету, степь зацветала, горе стало смягчаться, по капле просачивалась в народ радость. Пошел слух, будто люди, без вести пропавшие в недавней войне, живы, сидят в плену у Абулхаира. А потом и сами они начали возвращаться, и лето стало летом, на небе сверкало нежданное солнце свободы, - живые шли по домам. Вернулся и Рыскул-бий, иссохший и желтый, словно осенний лист. Щеки у него обвисли, как дырявый мешок, из которого высыпалось просо, но характер остался прежний, духом не пал.
- Один ханский прихвостень сказал нам однажды: «За то, что вы сдружились с русскими, великий хан смилостивился, дарует вам свободу». Ну, какой дурак этому поверит?- толковал Рыскул-бий сородичам.- А по-моему, Абулхаир отпустил нас не из-за благоволения к нам - просто чего-то испугался.- И, услышав о приезде Бородина с оружием, заключил:- Ну да, боится стать подушкой для наших нукеров. Слыхал поди, что каракалпак в бою без вражьей головы вместо подушки умирать не ляжет.
Прежде немногословный, теперь бий стал разговорчивым. Без конца рассказывал о саблях, мечах, косе смерти, которые постоянно висели у него над головой, то и дело касаясь горла. Поведал Рыскул-бий и о печальной участи Юсуп-бия. Дюжие руки затолкали его в мешок и приволокли в ханскую ставку. А там настали для него такие черные дни, что никакими словами не выразить! Сажали его в мешок вместе с кошкой и били по мешку палками. Не раз падал он наземь под несчетными ударами плетей... Хан требовал от бия, чтобы шел он в набег на племя ябы, грабил, истреблял кенегесов, а Есенгельды поставил бы бием над родом ктай...
- Какая от этого выгода хану, спросите вы, - разъяснял Рыскул-бий.- А как же? Выгода большая! Хотел хан стравить нас между собой, чтобы мы били и разоряли друг друга, а когда мы выдохнемся, он делал бы с людьми что захочет. Я там многое понял. Недаром говорят: «В стане врага найди себе хоть одного друга». Служил у хана один джигит из рода табын. В ту ночь, как меня туда притащили, его поставили караулить, а он потихоньку шепнул мне о злых умыслах хана.
Повествуя историю своего плена, старик хвалил казахских парней, добрых, честных и милосердных. Когда Рыскул-бия по ханскому приказу морили голодом, караульные приносили ему вареное мясо в карманах («благослови их, господи!»). Джигит-табын однажды даже подготовил бию побег, но он представил себе, что из этого выйдет, и отказался.
- Зачем?- возбужденно галдели слушатели.- Надо было бежать!
- Смех одному - слезы другому, - пояснил Рыскул-бий.- Радуясь своей свободе, не хотел я оставить хорошего парня в слезах.
Биев, вернувшихся из плена, старейшины ставили на прежние места. Пришлось и Аманлыку уступить свою должность Алий-бию, а самому остаться простым нукером. Узнав, что в его отсутствие назначили бием его сына Турекула, Рыскул-бий было обрадовался: «У кого есть наследник, у того и дела идут в гору», но, поразмыслив об умственных способностях сынка, прикусил тонкие губы в досаде: «Несчастный, кроткий народ мой, поставь над тобой правителем бревно - ты и бревну подчинишься?» Однако до поры до времени промолчал: сколько веревочке ни виться, конец ей все равно будет. Но среди скорбных вестей, грузом согнувших его спину, самым тяжелым оказался странный поступок Мурат-шейха. Рыскул-бий глубоко задумался: «Вожак, не дрогнувший в жесточайших сраженьях, человек, который был знаменем всего народа, всегда шел впереди, и вдруг такое малодушие - сам себя ослепил! Зачем ему это понадобилось? Из ума выжил? Задумал измену в помрачении ума? Хитростью заманив кузнеца в гости и совершив злое дело, боится, что его выведут на чистую воду? Может быть, собственному греху ужаснулся? Или, опасаясь народного гнева, сам себя наказал? Возможно, что и так! Зазорно ведь было бы, если народ, разбушевавшись, сам в неистовой ярости выбил бы своему шейху глаза! Смирный народ наш чужих тронуть не смеет, а своих карать горазд, и нет человека, лучше знающего нрав каракалпака, чем шейх. Да, так это и было, именно так...»
Рыскул-бий утвердился в своем предположении, даже поздороваться с Мурат-шейхом не пошел. Но однажды, выйдя из дома, увидел шейха, осторожно сходящего с коня. Никто не сопровождал его, кроме верного аткосшы Сейдуллы Большого, никто, как это бывало раньше, не встречал громогласными приветствиями. Обычно ходивший позади хозяина, теперь Сейдулла Большой шел впереди старика, державшегося за кончик его плетки. Прежде белоснежная, всегда красиво закрученная чалма шейха теперь загрязнилась и сбилась набок. Раньше первым почтительно приветствовавший его, старый бий молчал. Чтобы дать понять хозяину, кто стоит перед ним, Сейдулла Большой громко поздоровался с Рыскул-бием, и только тогда тот обменялся рукопожатием с гостем. Мурат-шейх, растроганный встречей после долгой разлуки, прослезился, Рыскул-бий оставался холодным. По тону, каким произнес он положенное -«входите, добро пожаловать», - нетрудно было угадать его отношение к нежданному посетителю. Но шейх не хотел ничего замечать. Он сел на колени на расстеленную в сторонке белую кошму и по порядку расспросил хозяина о делах и здоровье. Рыскул-бий окончательно замкнулся в себе, отвечал коротко и сухо. Хотя глаза шейха были слепы, внутренним взором он увидел тощий лик сегодняшнего гостеприимства. Но принял его с кротостью и только под конец не выдержал.
- Милый Рыскул-бий, - сказал шейх, тщетно нашаривая перед собой пиалу с чаем, - а ты изменился. Я тоже изменился. Вот никак не найду свою пиалу.
- Себя не пожалели вы, шейх наш.
- Рад, что ты живым вернулся, мой милый. Не то так и унес бы я с собой заветное свое слово. Дай скажу его тебе. Стезя моей жизни тебе ясна. Все силы свои отдал я народу, чтобы он стал равным с другими, достойно носил черную шапку скорби, называемую «каракалпак». Но этот мир предстал передо мною гнилым мешком с протухшим молоком. Только одну дыру залатаешь - ан рвется мешок с другой стороны. Не добрым оком, косо смотрел на меня этот мир. А под конец жизни из собственного дома моего похищен был милый гость мой, а сам я оказался перед народом на позорище. Страшное подозрение пало на меня. А я-то ведь был и остался честным. Что делать? Понял я, что мир полон зла и человек в нем волк человеку. Вот тогда отрешился я от этого гнусного мира, сказал себе: да не увижу я мерзости его более - и выколол себе глаза. Говорю перед вами открыто, Сайдулла надежный, верный мне человек, да и на тебя, лев мой с разбитой пастью, смело могу я положиться. Если зрелые люди скажут: «Мурат-шейх, такой-сякой, сам решил уйти из этого мира, туда, мол, ему и дорога», то молодежь может ведь и соблазниться: поверят мне и кто-нибудь, убоявшись трудностей, не дай бог, тоже откажется от жизни. Так пускай молодые сами испытают и счастье и муку, пусть каждый смотрит на мир своими глазами. А правда моя останется, милые, с вами.
Кляня себя за обиду, причиненную ни в чем не повинному шейху, Рыскул-бий яростно кусал губы, но зубы его раскрошились в плену, и следы только двух зубов на расстоянии двух пальцев один от другого остались на нижней губе старика.
Мурат-шейх, как это случалось и прежде, переночевал у Рыскул-бия, а чуть свет ушел, даже пошутил, как в былые времена. И часу не прошло, как в дом бия пришла черная весть: шейх бросился в колодец и утонул. - О ты, обманчивый, призрачный мир!- горестно воскликнул Рыскул-бий.- Носим мы по земле свое доброе имя, а умереть по-доброму нам, оказывается, не дано!
* * *
Не решаясь признаться Акбидай, что лишился бийства, Аманлык сидел насупившись, чуть не задыхаясь от незаслуженной обиды.
Акбидай, приметив, что муж не в духе, засуетилась, но он не обращал на нее внимания, и тогда снова нахлынули на нее страшные воспоминания о плене: может, вспомнилась ему невольная ее измена, когда попала она в руки врагов?
Акбидай молча вышла из дому, выломала крепкий хлыст джингила, положила его перед мужем и рывком обнажила спину.
Бей, бек мой, сорви свою злость, облегчи мой грех!
Аманлык поднял хлыст, со свистом рассек им воздух, словно приноравливаясь, как лучше ударить, и, с хрустом переломив его о колено, бросил в огонь.
- Солнце этого дома - ты!- сказала она.- Позволишь туче закрыть свой лик - ив доме твоем стемнеет.
В ответ Амынлык лишь тяжко вздохнул, молча повалился на бок и по старой сиротской привычке остался лежать, подсунув руки под щеку, даже не спросив у жены подушку. Только назавтра узнала Акбидай от досужих аульных старушек, чем был так расстроен ее муж, но теперь в ее руках было средство его утешить.
- Не вздыхай тяжело, бек мой, вспомни слова отца нашего - бия: «Если хочешь сегодня оценить, на каких стременах стоишь, вспомни тот день, когда их у тебя вовсе не было». С божьего соизволения, бек мой, скоро у тебя родится наследник.
Не находя слов от восторга, Аманлык прижал жену к груди, целовал ее глаза, лоб и щеки...
Перед зарей кто-то крикнул им в окошко: «Мурат-шейх погиб, бросился в колодец!» Оба вскочили с постели как ужаленные, и, еще не переступив порога, Акбидай пронзительно заголосила, Аманлык зарыдал, - крича и плача бежали они к дому шейха. Не осталось в ауле живого человека, кто не оплакивал бы смерть старика. С шумом, воплями скорби текли людские потоки к жилищу Мурат-шейха, как ручьи, устремленные к озеру.
На супе, возвышении перед дверью, опустив голову на руки, сидел Маман, плечи его сотрясали рыдания. Растроганные этим редким зрелищем, Аманлык и Акбидай запричитали с новой силой. Их голоса потонули в скорбном хоре сородичей.
18
Чуть затеплившаяся было радость Алмагуль потускнела в одно мгновенье. Увидев входящего хана, она как бы в смятении, словно ягненок от волка, спряталась за спину евнуха. Хан оглушительно расхохотался, евнух тихонько захихикал.
- Ох уж это твое притворство! Только ты и умеешь так мило притворяться, есть в тебе что-то привлекательное, есть...
Хан протянул свою огромную, как грабли, лапу и, схватив Алмагуль, щелкнул евнуха по лбу. До пояса голый, скопец забавно перекувыркнулся и, до упаду насмешив своего господина, исчез.
То ли хан пришел утомленный, то ли, хохоча, растерял свою силу, - весь в холодном поту, он рухнул на постель, как мертвец.
- Ну-ка, погладь мне руки и ноги. Алмагуль села, распрямив плечи.
- Сильнее три, сильнее, все тело мне растирай. Повелитель удалился в свои покои поздним утром,
когда солнце стояло уже высоко. Всю ночь не смыкавшая глаз, Алмагуль только было собралась подремать, но не успела коснуться подушки, как в дверях появился евнух с новенькой прялкой в одной руке и охапкой хлопка - в другой.
- Вот, ханум, для тебя сделана, по особому заказу. Будешь прясть.
Екнуло сердце Алмагуль: «Вот и моя участь отныне: хлопок да прялка...» Так оно и было. Хан теперь приходил к ней редко, неделями не с кем было и словом перемолвиться. Кроме старого евнуха, никто, даже ветер, не смел открыть ее дверь. Затаившись в четырех глухих стенах, она день-деньской пряла, сучила бесконечную нить, плача, охая и стеная...
Нелегко давалась ей жизнь. Словно едким дымом заволокло глаза, нечем было дышать, некуда деться. Перед глазами настойчиво встают дорогие лица, полузабытые картины: родной аул, брат, сноха, сироты... Изредка, с разрешения евнуха, девушка выходит в сад. Пробирается, осторожно озираясь, поближе к дувалу, ищет блестящими от волнения глазами огромную как тыква, желтую шапку конюха. Но он, будто солнце на закате, исчез, словно его никогда и не было. Даже щель в дувале, через которую они переговаривались, тщательно замазана. По дувалу туда и сюда носятся кошки, на дувал присаживаются щебечущие стайки воробьев. С завистью смотрит Алмагуль, как кормят они своих растолстевших птенцов. А вот и птичка совсем такая же, как та, с какой посылала она привет на родину. А может быть, и в самом деле та? Нет, лучше уж не видеть, не слышать, не гореть сердцем! И Алмагуль перестала выходить в сад.
Прислонившись к своей прялке, сидит Алмагуль в глубоком раздумье, глаза затуманены, руки бессильно лежат на коленях. Ее пробуждает оклик скопца: «Май-дабике!» И она торопливо принимается за дело.
- Вставай, Майдабике! Сегодня, аллах милостив, выйдешь на свободу.
Не веря ушам своим, упала она к ногам старика:
- Повторите еще разочек, ата!
- Выйдешь, говорю, на свободу
Продал? Или отдал другому объедки с ханского стола?
- Не знаю, посмотрим. А ну-ка, встань, иди за мной!
Гуськом - евнух впереди, она за ним - прошли они через сад и вступили в памятную ей палату, куда привели ее четыре года назад. Опустив на лицо белый платок, прикрыв ладонью рот, Алмагуль исподлобья разглядывала трех стоявших перед ней мужчин. Один из них был тот самый, разряженный, как кукла, визирь, который купил ее за тазик золотых монет. Он совсем не изменился за прошедшие годы: такое же смазливое лицо, такой же сверкающий золотом парчовый халат. Второй, видимо, русский - рыжебородый и светлолицый пожилой человек, с синими, как море, глазами, он и одет был скромно, не по-нашему. Третий одет так же просто, как русский, чернявый, смуглый юноша лет семнадцати, - что-то знакомое Алмагуль было в его лице. А он был тем самым мальчиком, которого некогда взял с собой Кузьма Бородин и который теперь стал переводчиком у другого русского купца. Способный и любознательный, Борибай в семье Бородина быстро научился говорить и писать по-русски, и, когда израненные, больные ноги не позволили Бородину заниматься торговыми делами, он пристроил своего воспитанника в переводчики к знакомому купцу, который снаряжал караван в восточные страны. Памятуя о превратностях судьбы, что подстерегают торговых людей в долгом пути по чужим землям, они дали Борибаю фамилию Каракалпаков, чтобы всегда помнил, из какого народа вышел, и в случае чего мог бы к нему прибиться.
При расставанье, заметив в глазах юноши тревогу, которую тот не смел высказать старшим, Кузьма Бородин по-отцовски понял его.
- Сынок, - ласково сказал он, - мы, русские люди, так полагаем: человек должен расти с мыслью о своем народе, как бы пользу ему принести. А для этого надо видеть чужие страны, перенимать все полезное, сравнивать, выяснять, чего на родной земле недостает. Тогда-то и увидишь собственным оком: на светлой вершине или в ямине глубокой живет твой народ. Повидаешь и ты многие страны - Индостан, Афганистан, - станешь полезным человеком, добрым помощником мудрому бию вашему - Маману.
Будто выросли крылья за спиной Борибая, и он пошел за незнакомым купцом, исполненный радостных надежд.
Хоть Алмагуль пристально вглядывалась в лица незнакомцев, стараясь припомнить, где она видела юношу, от взгляда которого теплело ее сердце, она так и не разгадала, кто они такие; одно казалось ей ясным: сама она - жалкий отброс хана - не стоила внимания этих людей, разве что возьмут ее в служанки.
Поговорив о чем-то с русским на незнакомом ей языке, Борибай обратился к девушке:
- Как тебя зовут?
Четыре года не слышала она своего настоящего имени, шепнула: «Майдабике» - и тихонько заплакала.
- Не плачь, не плачь, милая, хочешь домой?
- Хочу, хоть сейчас уйду! - Голос ее окреп. - Вы кто? Как увели меня из родного аула, словечка одного не слыхала по-каракалпакски. Говорят, есть при ханских конюшнях конюх-каракалпак. Видела я его мельком, но что за человек - не знаю.
Борибай тщательно перевел слова девушки русскому караванбаши. Русский слушал, кивал головой: молодец девица, шустрая, живая!
- Вот, Майдабике, русский хозяин тебя хвалит: шустрая, живая, говорит, девушка. Он тебя освободит.
Борибай стал рассказывать о себе, о том, что творится на родине. Упомянул он и Кузьму Бородина, и тогда дрогнул у Алмагуль подбородок, полными слез глазами глянула она прямо на парня.
- Чего удивляешься? Знаешь его, что ли?
Их беседа явно не нравилась визирю. Пошарив беспокойным взглядом по лицам юноши и русского купца, он сердито покосился на девушку:
- Надо быть поскромнее, ханум. С посторонними мужчинами порядочные женщины не болтают.
У Алмагуль язык прилип к гортани, обильные слезы застыли на помертвевших щеках, вся она точно одеревенела. Только «да» и «нет» еле слышно отвечала она теперь, крепко прикусив зубами уголок белого платка.
- С кем же она домой вернется? - спросил русский у Борибая.
- А что, если позвать сейчас того конюха, о котором она толковала?
Караванбаши попросил визиря привести конюха, и, верный ханскому наказу, визирь немедленно послал за ним нарочного, но тут же сказал, что ханум не следовало бы присутствовать при дальнейших переговорах.
- Ну вот, дочка, теперь ты пойдешь домой, - сказал русский и погладил Алмагуль по голове.- Славная ты девушка, бойкая. У меня у самого такая же дочка есть, как ты. Зовут ее Марья, и ты для меня будешь Марьей. Борибай, скажи Марье, что свободу ей дают русский царь и главный бий каракалпакский Маман. Пусть передаст ему наш поклон. Хотя сам русский царь и не прибыл к каракалпакам, но воля государя - закон для каждого русского человека, где бы он ни находился. Пусть объяснит своему народу, когда вернется домой.
Услышав имя Мамана, Алмагуль и обрадовалась, и насторожилась: уж не почудилось ли ей, что речь идет о Мамане! А когда Борибай перевел Алмагуль слова караванбаши, она как подкошенная упала к его ногам.
- И на том и на этом свете буду я преданной вашей дочкой, Урус-ата. Борибай, скажите, значит, Маман-бий вернулся от русского царя живой-невредимый? А брата моего Аманлыка вы тоже знаете?
Торопливо озираясь на хмурого визиря, Борибай сказал, что уже три года как Маман благополучно вернулся домой.
Не понимая, о чем идет разговор, русский купец ласково поднял ее на ноги.
- Иди, дочка, иди!
Губы Алмагуль разомкнулись в счастливой улыбке, прикушенный зубами платок упал к ее ногам, прекрасное лицо ее открылось, - казалось, темная палата озарилась светом четырнадцатидневной луны. Визирь уставился на нее жадными глазами и в волнении сглотнул слюну, будто в первый раз увидел красавицу.
Опасаясь, что все это не приведет к добру, Борибай заторопил девушку:
- Не беспокойся ни о чем, иди себе, иди! Сейчас мы все поручим тому конюху. Мы-то идем в Индостан. На обратном пути за тобой вернемся.
Человек в огромной рыжей шапке, один только раз показавшийся Алмагуль возле дувала, и был Кудияр-конюх. Но почетного звания конюха он удостоился только при ханской конюшне, а прежде все его знали попросту Кудияром-табунщиком.
Он доводился родным братом отцу Алмагуль, Данияру. Братья были погодки, к тому же походили друг на друга, как близнецы. И если сейчас поставили бы рядом с Кудияром Аманлыка, то каждый бы признал в них отца и сына. Кудияр такой же чернявый, невысокий и худой, как Аманлык, только бороду его побила седина, и она напоминала грязную козлиную шерсть. Длинная тонкая шея Кудияра сморщилась, как сухой курай, а на костлявых руках взбухли синие жилы. Всю жизнь Кудияр-конюх прожил бобылем. Братья долгие годы пасли на берегу Сырдарьи несметные косяки коней жадного бая из племени мангыт. Вдвоем они еле-еле заработали на калым для старшего, Данияра, и, с грехом пополам вымолив у хозяина свое кровное - заработанное, справили свадьбу старшего с дочерью такого же, как и сами они, бедняка. Но не долго длилось это счастье, - началось джунгарское нашествие, печальной памяти година белых пяток.
И Кудияр вместе с табуном своего хозяина тронулся в далекий путь, на юг, к Хорезму, а брат его Данияр не имел тягла для далекой откочевки, пристал к захудалому РОДУ жены, стал бродить вместе с ним по низовью Сырдарьи. Так и расстались братья на всю жизнь, знать не зная, где искать друг друга: то ли у джунгар, то ли у ктайцев, то ли в Бухарском ханстве. Был бы кто из них знаменит ратными подвигами либо богатством или хотя бы жил оседло со своим домом и скарбом, - тогда другое дело. А так: ищи песчинку в пустыне - всей жизни не хватит. Потеряв надежду увидеться на этом свете, братья молили бога хотя бы о посмертном свидании в раю.
Только-только мангытцы, с которыми ушел Кудияр-табунщик, осели на Амударье, поближе к морю, только-только оправился аул, начал вставать на ноги, стали жить люди посытнее, налетел Елбарыс-хан со своим войском. Тех, кто попробовал защищаться, вырезали поголовно, тем, кто хоть голос осмеливался поднять против хана, вязали руки, ноги одним арканом и топили в реке. Главу рода мангытцев Шердали-бия принародно обезглавили, скот и коней, пасшихся на морском берегу, забрали в ханскую казну. Кудияра-табунщика вместе с его конями силой пригнали в Хиву, ханские чиновники, опасаясь, чтобы не угнал лошадей обратно, поставили его помощником конюха при ханском дворе. Бежать он теперь не мог, а честно трудиться не разучился и, дальше - больше, стал человеком нужным. Кони его были сыты и ухожены, а один карий «бедуинец» туркменской породы с белой звездочкой на лбу, во славу хивинского хана, выиграл даже первую награду на большой байге. Тут-то хан Елбарыс призвал Кудияра пред свои светлые очи и милостиво обещал подарить ему одну из своих наложниц: «Станешь ты у меня женатым человеком!»
А нажитого при ханском дворе добра не хватало конюху даже на свое собственное пропитание, - он уж и думать-то о жене перестал. Теперь милостивое слово хана высекло искорку надежды в сердце бедняги, и он осторожненько осведомился у старожилов: может ли так случиться, бывает ли?
Бывает!- заверили конюха.- Хан больше двух-трех лет наложниц в гареме не держит. Как ему девушка надоест, отдает ее тому, кто ему приглянулся, вроде угощения с ханского стола. Видно, хан правым глазом тебя приметил, да еще на язык ему ты попался, счастливчик ты, Кудияр!
Но Елбарыс-хан вскоре помер, пошли во дворце перемены - все наоборот! Только конюхи по-прежнему оставались при конюшнях, - ими никто не интересовался. Наследник, видать, не спешил выполнить посулы усопшего родителя, и искорка в сердце Кудияра навсегда угасла.
Только когда услышал, что во дворец привезли каракалпачку, Кудияр разволновался: поговорить бы с ней, услышать родное слово, узнать, что там сейчас с народом творится! Нахлобучив на голову свою огромную, как тыква, желтую меховую шапку, он крадучись бродил вдоль дувала, вокруг ханского сада, искал трещинку, щелку, чтобы хоть одним глазком взглянуть на пленницу. Наконец-то увидел, даже словом с ней перекинулся. Но дорога в сад была ему заказана, щель залатали, - увидеть девушку Кудияру больше не удалось, и вести никакой от нее не было.
И вдруг его неожиданно вызывает визирь. Кудияр испугался, - этот понапрасну не позовет: либо казнит, либо наградит, не иначе! Награды вроде бы ждать не приходилось, кудияровские кони на скачках больше не отличались. Скорее всего нашли у конюха какую-то промашку либо оклеветал его недобрый человек. А вдруг милостивый хан вспомнил обещание покойного отца - возьмет да жену Кудияру подарит! Конечно, такому бобылю, как он, это было бы нелишне, вот, например, ту каракалпачку! Ведь хан ее уже четыре года у себя продержал, - может, ее и подарит? Да ведь она же юная, как весенняя травка. Если и скажет визирь: «Бери ее себе», придется поблагодарить за доброту и отказаться, мол, стар я уж для женитьбы...
Перед дверью приемной визиря и впрямь, озаренные ярким солнцем, неподвижно сидели старый евнух и Алмагуль, но Кудияр быстро прошел мимо них - будто не заметил. А переступив порог, упал, как положено, на колени и пополз к ногам вельможи, стукая лбом об пол в поклонах. Увидел это Борибай, и вся душа у него заныла от унижения; с надеждой вперил он умоляющий взгляд в лицо русского купца, - может, скажет он Кудияру «вставай»? Но, привычный к обычаям ханских дворов, тот не обратил на все это никакого внимания. Конюх дополз до места, с которого дозволено челобитчику обращаться к господину, и замер ничком, прижавшись лбом к полу.
- А ну-ка, Кудияр-конюх, подними голову!- молвил визирь, поглаживая холеной рукой бороду, пламенеющую от хны.- Вот господин пожаловал к нам из русской земли и желает, чтобы мы вернули тебя на родину. Мы ему сказали, что ты не хочешь туда возвращаться. А теперь послушаем, что ты сам скажешь. Бо-рибай-толмач, объясни своему хозяину, о чем речь.
А русский купец согласно кивал головой: «Правильно, мол, уместно!»
Кудияр давно мечтал возвратиться домой. Красные подслеповатые глаза его, полные слез, расширились. Как сказать? Что делать? Может, затем его и спрашивают, чтобы испытать преданность хану? Ответишь: «уйду»- обвинят в измене, голову долой снимут!..
- Говори же!- торопил визирь.
- Нет у меня на родине ни кола ни двора, и родни у меня там не осталось...
Визирь высокомерно ухмыльнулся. Борибай не выдержал.
- Кабан ты с обломанными клыками...- с презрением выдавил он.
Не тяжесть оскорбления, а чистая каракалпакская речь, как жало, вонзилась в сердце Кудияра, и он вдруг понял, что за всем этим что-то кроется важное для него, но вылетевшее из уст слово обратно не загонишь ...
- Ладно, оставайтесь пока тут, раз уж приросли к этой земле, - сказал Борибай, остывая.- Но здесь, во дворце, живет девушка-каракалпачка. Наш русский господин выкупил ее и поручает вашему попечению. Смотрите не толкайте ее на свой путь. Храните как зеницу ока, пока мы за ней не вернемся. А купец добавил:
- Наш путь далекий и тяжелый, неизвестно еще, как мы его одолеем. Если до осени не вернемся, пусть старик с девушкой нас не дожидаются, сами домой идут.
Вот эти слова хозяина Борибай растолковывал поподробнее, внушительно поглядывая на визиря, а под конец от имени русского господина попросил помощи несчастным, коли задумают они отправиться домой. Визирь промолчал, но кивнул головой утвердительно: ладно, мол, поможем.
Когда, не помня себя от волнения, Кудияр-конюх очутился на улице, Алмагуль и скопец все так же неподвижно сидели на том же месте. Завидев Кудияра, евнух вскочил и, потянув за собой девушку, всунул ее ручку в ладонь Кудияра.
- Ну что, госпожа, довольна?- захихикал он.- Прекрасная чета, один другого стоит. Совет да любовь!- И он все хихикал, кривляясь.
Кудияр-конюх и Алмагуль идут, держась за руки, невесомые, как во сне. Тело у Алмагуль легкое, она летит, ускоряет шаги. И только переступила за ворота ханского дворца, распахнулся перед ней необъятный простор света, вздохнула - и чистый воздух хлынул потоком, распирая ей грудь:
- Ох!
С этим вздохом пала каменная тяжесть, давившая сердце, - за воротами осталось сжигавшее ее огненное дыхание неволи. Ни разу не оглянувшись, шла она за Кудияром.
19
Когда над аулами Малого жуза дождь моросит, над черными юртами каракалпаков льет как из ведра. Но беспечных мирных дней и у тех, и у других не бывает. Вечный страх перед набегом, насилием, грабежом, вечная угроза гибели! А виной всему Абулхаир-хан. Нетерпеливый, неугомонный, как жадная птичка алатога-нак, без устали перепархивающая с ветки на ветку в поисках гусениц, он никогда не сидит спокойно, рвется в высоту, и, хоть не раз приходилось скатываться вниз, бесстыжему все неймется. Подозрительный, алчный, озабоченный только величием своей персоны да незыблемостью власти, он особенно опасается происков со стороны своего единокровного Среднего жуза.
Потому и заигрывал Абулхаир с Россией, слал богатые дары белому царю и даже отдал в заложники родного сына Кожахмета, чтобы получить неограниченную власть над всеми казахскими жузами. Но Иван Неплюев не пошел на поводу у спесивого хана, не задержал султанов Среднего жуза Батыра и Барака в Оренбурге, не выдал их Абулхаиру. Не внял он и его просьбе обменять отданного в заложники Кожахмета на младшего его брата Чингиса. И, разгневанный на Неплюева, Абулхаир переметнулся от России к иранскому Надир-шаху. Все, что он выиграл, была лишь недолгая власть его самого над Хорезмом, а сына Нуралы - над Хивой. Абулхаир не побрезговал даже отдать родную дочь за своего кровного врага и обидчика джунгарского хана. Словом, как раненый волк, готов был сунуть морду в любую щель.
Вообразив, что теперь обеспечил себе поддержку со всех сторон, хан начал задирать соседей. Посылал своих нукеров грабить и разорять их аулы, угонять скот. Однако от этого и достоинство хана страдало, и ханство слабело. Средний жуз поднимался на него войной, а новые «друзья» не помогали, - сила-то была не на их стороне. И тогда Абулхаир вновь обратил ищущий взгляд в сторону прежних своих покровителей.
В 1748 году прибыл в город Оренбург царский посланец и, пойдя на кое-какие уступки Абулхаиру, с грехом пополам замирил его с Неплюевым. Тогда султаны Барак и Батыр подняли многочисленное воинство Среднего жуза - на Малый. Над ханством Абулхаира нависла смертельная угроза. Знатные бии Малого жуза тайно съехались на совет в Жанакенте. Позвали и Рыскул-бия с Маманом-бием. Маман был на полевых учениях со своими джигитами, а Рыскул-бий, ослабевший в ханском плену, и думать не мог о выезде - послал нарочного за Маманом:
- Съезди, сынок, за нас обоих в Жанакент.
Маман-бий, по завету предков - старшему в роде мудрецу не перечить, в тот же день поскакал в город. А вернувшись и часа не медля, вместе с сыном покойного Мурат-шейха Хелует-тарханом явился в дом главного бия, в надежде всем вместе найти достойный выход из трудного положения. Согнутый в три погибели старик, лежа в постели с подсунутой под бок подушкой, внимательно слушал Мамана.
...Абулхаир-то сегодня оказался не тот, спеси у него поубавилось: рассылая по далеким аулам гонцов, смиренно просил он о помощи. Не решаясь собрать съезд у себя в ханской ставке, он пригласил влиятельных биев в Жанакент. Один-единственный вопрос поставлен был перед собравшимися:
- Нужно ли сохранить ханство Малого жуза? И бии в один голос ответили:
- Нужно!
Тогда помогите хану в войне против Барака и Батыра.- И тут все дружно засомневались, зачесали затылки. Однако сомнениями врага не отразишь: ведь, коли оставить Малый жуз на произвол судьбы, Барак и Батыр весь народ по миру пустят. И мудрые казахские бии решили без долгих рассуждений подниматься на бой.
А как поступят каракалпаки, с которыми и скот на одних урочищах пасли, и воду из одной реки пили, и сладкое, и горькое вместе хлебали?
И бии с надеждой обратили взоры на Мамана.
Не зная, на что решиться, насупился хмурый Айгара-бий. Если возьмет верх Средний жуз, таких старейшин, как Айгара, первыми растерзают, и он с тревогой глядел на Мамана.
Что делать, если бог заставил два глаза на одном лице смотреть в разные стороны?- покашливая, с натугой вымолвил Маман.- Что делать, коли только-только обопрешься на одного казаха, а он уже тебя забыл - режет другого? Если и дальше так дело у вас пойдет, захиреете и вы, разбредетесь в разные стороны...- И словно бы поперхнулся, замолк.
Казахские бии смекнули, почему Маман уклоняется от ответа. Не успел его народ опомниться от Абулхаирова нападения, как зовут ему же и помогать. Добром за зло платить не всякому под силу. Для этого надо большое сердце иметь!
- Маман, сынок, понимаем: дело это нелегкое, с ответом не торопись, езжай поговори со своими джигитами, с Рыскул-бием совет держи, - молвил Айгара-бий.
Рассказывая об этом старцу, Маман не утаил, что обещал в меру сил помочь казахам.
- Что делать, бий-отец! Наши друзья на краю гибели, а главное - люди Малого жуза, как и мы, тоже с русскими дружат. Разве не должны мы согнать ядовитую муху с лица друга наших друзей! Я взвесил все! Ох, нелегко нам! Еще не зажили кровавые раны, нанесенные Абулхаиром, и джигиты злы на него. Но коли будем без конца твердить одно и то же: что вот, мол, ограбил он нас вчера, будет это Среднему жузу большой подмогой. А ведь недаром говорится: кто ищет друга в стане врага, найдет врага у друзей. Я это, на Абулхаир-хана глядя, понял: то к белому царю метнется, то к иранскому шаху и ни к тому, ни к другому пристать не может, и тут и там врагов себе нажил. Что он с нами сотворил - забудем, протянем руку помощи Малому жузу, бий-отец!
Рыскул-бий лежал недвижимо, подперев щеку исхудалой рукой со вздувшимися синими жилами, думал, молчал. Маман не торопил его с ответом, пил чай, тихонько дуя в пиалу, и Хелует-тархан не подавал голоса.
- Можно бы, конечно, помочь Малому жузу, сынок, - заговорил наконец Рыскул-бий, - если бы русские о том попросили. Тогда и отказать хану было бы невозможно, а так...
- Когда сильный попросит, то и слабый поможет... Виноватого пусть бог покарает, а я так думаю, что корыстная дружба ненадежная, как хребет без спинного мозга, враз поломается.
Хелует-тархан сидел ошеломленный. Маман умышленно не сказал ему, о чем пойдет речь, и Хелует дивился его смелости. Конечно, русская царица дала Хелуету почетный титул тархана, но платить за это помощью Абулхаиру, как другу русской царицы!.. Нет, это было тархану не по душе.
- Почему это мы обязаны помогать Абулхаиру, Маман-бий?- буркнул он недовольно.- Нет у нас никаких долгов перед ханом!
- Человек у человека до самой смерти в долгу, великий тархан...- упрямо возразил Маман.- Если кто способен понимать, конечно.
Казалось, глубоко ушедший в старческие свои думы, Рыскул-бий внезапно приподнял белую как снег голову от подушки.
- Быть по-твоему, сынок. Кто оплошает, того аллах покарает. Лишь бы джигиты тебе не перечили, сможешь - так веди их за собой!
И Хелует-тархан молча кивнул: быть по сему!
* * *
Военные ученья в степи не прекращались. Сам Маман взял дело в свои твердые руки: ученья проводил еще чаще, спрашивал строже. Воины подолгу жили в шатрах у подножия холмов Кызылкума. Чуть свет, разбив джигитов на два отряда, Маман затевал конские ристалища, учил нукеров бегать пешими, бороться, метать копья в чучела, связанные из снопов камыша, драться на саблях в конном строю, биться плетьми со свинчаткой. Ко всем был он требователен неумолимо, никому не давал потачки. Нерадивых да неумех держал впроголодь, а то как сажал ослушника в седло задом наперед да привязанного возил по аулам, чтобы люди его срамили. Поначалу иные парни поднимали шум, роптали, а потом воинская строгость вошла в привычку, - как будто так и надо. Кормились воины сами, провиантом никто их не снабжал.
Отъезжая в Жанакент, Маман оставил за себя при войске Шамурат-бия.
Родной брат прославленного старейшины Сагындыка, Шамурат был на добрый десяток лет старше Мамана, а нрав имел коварный. Еще при жизни брата ходил он в недовольных, считая себя обделенным в отцовом наследстве. Даже когда после смерти брата в его руки кроме всякого братнего добра перешла вся власть над родом, он в глубине души почитал себя обойденным, жаждал занять место главного бия всего племени кунград. Хитрец быстро прибрал к рукам недалекого сынка Рыскул-бия Турекула, сумел заставить его плясать под свою дудку. Возвращение старого бия из ханского плена было сокрушительным ударом по замыслам тщеславного Шамурата. С любимым народом мудрым и сильным Маманом Шамурат пока что тягаться не отваживался, однако неотвязная мысль о том, чтобы свалить ненавистного соперника, его не покидала. Отъезд Мамана в Жанакент развязал Шамурату руки, точно гора с плеч свалилась, и он вздохнул полной грудью. Едва рассеялось облачко пыли из-под копыт Маманова коня, Шамурат, ухмыляясь, повернулся к джигитам: сказал, что у Турекула есть к ним секретный разговор. Отдельно от товарищей развели они костер. Жарили мясо. Пошел в ход Турекулов козел. Наученный Шамуратом, Турекул твердил как попугай, что кунградцам надо сорваться с привязи ябинцев, самим взять власть в свои руки. Парни, разленившиеся в отсутствие Мамана, развесили уши, чая услышать, что такая вольная жизнь ожидает их и впредь. Слушая сбивчивую речь Турекула, Шамурат-бий усмехнулся: перед его мысленным взором словно бы наяву разгорался огонь межродовой вражды, запаленный некогда отцами и дедами. Назавтра слушать Турекула собралось уже человек двадцать. Призваны были и сироты Кейлимжай да Бек-мурат с Бектемиром, которым объяснили, что они происходят из рода кунград, хотя сами до сей поры и не знали об этом.
- А не будет ли это изменой Маману?- спросил Бекмурат.
Джигиты дрогнули, будто кто окатил их холодной водой, и словно спросонья, недоуменно переглядывались. Турекул растерялся, а Шамурат, и глазом не моргнув, продолжал объяснять, что вот Кейлимжай и Бек-темир поняли теперь, что они - кунградцы, честь им и хвала! А Бекмурата от имени Турекула приказал бить плетью за то, что посмел марать честь кунграда.
- Бей!- взвизгнул Турекул, распаляясь.
Никто не двинулся с места, и сгоряча он сам бросился хлестать парня. Свист плети нарушил тягостное молчание.
- Клянемся, - молвил Шамурат, - что отрежем язык каждому, кто посмеет болтать о нашей тайне.
Турекул послушно повторил клятву Шамурата, за ним - кто добром, кто силком - поклялись и все остальные.
Маман-бий с Аманлыком вернулись через неделю. Маман сразу же заметил, что в войске его разброд. Кунградские парни на зов вожака собрались неохотно, медленно рассаживались в круг. Не подавая виду, что подозревает что-то неладное, Маман рассказал, зачем ездил в Жанакент и с какими намерениями оттуда вернулся. Но не успел он договорить свое слово, как Шамурат-бий съязвил:
- Вот еще напасть на наши головы - врагу помогать! Пускай казахи режут друг друга, нам-то что?!
Маман-бий укоризненно покачал головой. Джигиты оживленно задвигались.
Что нам, жить, что ли, надоело - Малый жуз пойдем защищать!- со злостью выкрикнул Кейлимжай.
Не ожидавший от сироты такой прыти, Шамурат подтолкнул в бок сидящего рядом Турекула, - пора брать почин в свои руки!
- Не пойдем, Маман, за казахов воевать, сам иди! - заорал Турекул, вскочив на ноги.- Эй, джигиты кунграда, вставайте!
Все притихли, никто не шелохнулся. Тогда решительно встал Шамурат-бий, за ним, то тут, то там, поодиночке начали неохотно подниматься кунградцы.
- А ты что, ты что сидишь?- вопил Турекул, поочередно тыкая пальцем в сидящих.- Ты не кунградец, что ли?- И парни один за другим вставали.
- Вот, Маман-бий, были вы зорким вожаком, а теперь, видно, угас факел вашего духа!- злорадно молвил Шамурат-бий.- Трудненько вам будет внушать людям, будто белое стало черным, а черное - белым!
Бунтовщики осмелели.
- Вы изменник, Маман, предатель!- выкрикнул чей-то звонкий голос, и Мамана охватило тяжкое подозрение: недаром, видно, молвил Рыскул-бий: «Лишь бы джигиты тебе не перечили...»- знал все наперед...
- Эх, одряхлел старый наш тигр!- вырвалось у него с отчаянием. Тот, кто понял, кого упрекает Маман, промолчал, кто не понял, тому и дела ни до чего не было.
- А ну, Турекул, скажи: ты-то любишь свой народ?- молвил Маман, вставая.
- Я свой народ люблю, а не твоих ябинцев!
- Вот ты и есть предатель народа!
Ты за него не цепляйся! Не оправдаешься, - спесиво вступился Шамурат-бий.- Уйди прочь с дороги!
- Джигиты! Вы забыли верное слово русского друга Бородина: тот, кто истинно любит свой народ, полюбит и все народы!
- Руса своего Бородина веди к себе домой! Нам его и даром не надо!- снова подал голос Турекул.
Не ожидавшие, что Турекул так разойдется, джигиты молча слушали спор; только Шамурат, стоя рядом, шепотом поддерживал своего выученика: «Правильно говоришь, верно». А Маман и не думал оправдываться.
- А ну, довольно разговоров! Пора за дело браться! Турекул, джигиты, прекратить пререкания! Проверьте оружие: дула ружей, сабли, концы плеток!- скомандовал Маман.
Привычный приказ вожака отрезвил парней, и они приступили к делу: заглядывали в дула ружей, запыленные стволы протирали полами халатов. Вслед за всеми и Турекул провел раз-другой рукавом по стволу ружья.
Беспрекословное выполнение приказа вселило в Мамана надежду, что все еще обойдется, и он весело спросил:
- Ну, что вы на своих ружьях заметили?
- Ничего!- отрезал Турекул.
- Плохо, значит, смотрели. Еще раз поглядите -увидите на них сильную руку Кузьмы Бородина!
Одни поняли его и молчали, другие - в недоумении пожимали плечами.
- А теперь скажите, - продолжал Маман, - почему мы не хотим защищать друзей нашего друга?
- Эй, Маман-бий, не мути народ!- злобно выкрикнул Турекул и, вскинув ружье на плечо, попятился, не спуская глаз с Мамана.- Ну, кунградские джигиты, по коням! Кончилось мое терпенье! Сорвемся с привязи рода ябы!- И, видя, что парни по одному выходят из строя, еще пуще распалился: - А ты, Маман-бий, коли ты герой, выходи на бой! Потягаемся, кому быть главным: кунграду или ябы?
Сев на коней, джигиты разъезжались на две стороны. Надежда Мамана на прекращение родовой вражды рухнула. Джигиты, оставшиеся с ним, стояли растерянные.
- Эй, бий наш, если хочешь честь сохранить, отвечай Турекулу!- крикнул кто-то из толпы.
Кровь бросилась в голову Маману, он с места прянул в седло:
- Стой, Турекул!
- Остановись, стой на своем, тигренок кунграда! - сказал Шамурат-бий.
Турекул, рванув повод, круто повернул коня и, вскинув ружье, прицелился в голову Мамана. В тот же миг, спасаясь от неминуемой гибели, Маман метнул копье, чтобы сбить прицел. Выстрел грянул в небо, а Турекул навзничь рухнул наземь и остался лежать недвижимо. Маман до крови прикусил губы, спрыгнул с коня и только хотел схватиться за древко, чтобы выдернуть копье, Турекул, пригвожденный к земле, пронзительно завыл, судорожно извиваясь.
- А ну все назад!- тихо молвил Маман, и, напуганные неистовым гневом бия, джигиты попятились, тесня и толкая друг друга. Шамурат-бий, дрожа от страха, затаился за спинами парней. Маман, как борец на арене, засучил рукава:- Кто еще за Турекула? Выходи!
Никто не вышел из круга. Нагнувшись над Туреку-лом, бьющимся как рыба на песке, Маман заглянул ему в лицо. Растрескавшиеся губы павшего помертвели -жизнь покидала его. Тогда Маман, ухватившись обеими руками за древко, с силой дернул копье. Потоком хлынула кровь. Турекул вздрогнул и затих. Струйки холодного пота заливали лицо Мамана. Он поднял тело Турекула с земли и на руках, как ребенка, понес к своему коню.
- Подавай!- крикнул он, завидя Аманлыка. Посадив мертвеца в седло и накрепко прикрутив арканом, Маман сам сел позади и, свободно отпустив поводья, тронул коня вперед.
- Не отставайте!- приказал он, обернувшись к тихо едущим следом джигитам.- Едем к Рыскул-бию.
В ожидании новой беды спутники Мамана лишь молча переглядывались, не смея подать голос. Парни кунграда, скучившись, ехали чуть позади. Когда завиднелись юрты аула, Маман остановил шествие, спустился наземь, приказал сесть на свое место Аманлыку, а сам, на его коне, выехал вперед.
Рыскул-бий вышел из юрты погреться на солнышке, он сидел на расстеленной перед дверью кошме и, взбалтывая, ел айран из большой деревянной чашки. Завидев вдалеке отряд конников, пыливших по дороге, старик бросил ложку и, щурясь, поглядел на них из-под ладони. Лошади были ему знакомы, и он снова принялся за еду. Маман, далеко опередив джигитов, приблизился к юрте и, осадив коня, почтительно приветствовал старца. Почуяв тревогу в голосе Мамана, старик с болезненно бьющимся сердцем прижался спиной к дверце кибитки.
- Сын мой, голос у тебя дрожит. Ребята, что ли, не слушаются тебя?
- Отец, я приехал спросить у вас совета.
- Спрашивай.
- Чтобы сохранить масло от порчи, есть соль. А если портится соль, то чем ее уберечь?
В этот самый миг кунградские джигиты с негодующим ропотом ринулись вперед. Рыскул-бий не видел их, не замечал, - он смотрел в землю, думал. Поднял на Мамана блеклые старческие глаза.
- Если портится соль какой-либо земли, значит, солнце этой земли померкло, - тихо молвил старик.
- Пришел я к вам с повинной головой. Чтобы не померкло солнце нашей земли, убил я единственного сына вашего, отец.
- А-а-а!!!
Отчаянный вопль старого бия заставил всех замереть на месте. Воцарилась такая тишина, будто жизнь на земле прекратилась: не дул ветер степной, травы не шелестели, не летали птицы в поднебесье, не ржали кони, не слышно было даже дыхания человека, стоящего рядом.
Вокруг бия, мертвенно застывшего, будто переломили ему хребет, замерли джигиты, готовые по первому слову старца поднять Мамана на копья... Кровь... слезы... пожары... мертвые матери и осиротевшие дети... И по-новому встает перед ним мощная фигура Мамана, безоглядно жертвующего собой во имя разоренного своего народа. Давно уже приметил и оценил его Рыскул-бий. «Ум, который пришел ко мне в шестьдесят, открылся в нем в двадцать лет».
С великим трудом старик поднатужился, встал, отер рукавом слезящиеся глаза.
- Подойдите ближе, джигиты, слушайте мое отцовское слово. Вождь - слуга своего народа. Если, желая послужить хозяину, оступится он - поддержите; если ошибется - простите. Так нам деды наши завещали. Да не затмится солнце земли нашей. Прощаю! Собирайтесь в поход на врагов Малого жуза.
Прощать смерть сына ох как нелегко! Рыскул-бий произносил каждое слово с передышкой, покачиваясь, ноги его плохо держали.
Слезы брызнули из глаз Мамана. Упав с коня, приник он к ногам Рыскул-бия.
- Спасибо, отец, должник я ваш до конца жизни, отец!
Четыре дюжих молодца подняли тело Турекула и внесли в дом.
Джигитов распустили по домам до утра.
* * *
У Аманлыка родился сын. Молодой отец спросил у Мамана, как назвать первенца. И, радуясь вместе с другом, Маман нарек имя мальчику Жаксылык, что значит доброта. И стал он Жаксылыком. Молодые родители без конца твердили: Аманлык-Жаксылык -складно получалось.
Когда ходила на сносях, Акбидай в душе надеялась, что вот родится у нее ребенок и она очистится от своего невольного греха, от того страшного, что пережила в плену. Мысль об этой безвинной вине терзала ее даже во сне, и она просыпалась с криком. Она худела, пряталась от людей - никакие уговоры мужа не помогали.
И вот долгожданное счастье пришло, на руках у нее первенец - Жаксылык. Но схлынула первая радость, и страдания Акбидай возобновились с новой силой. Теперь ей кажется, что она виновна и перед сыном, не смеет поднять глаза на него, что Жаксылык однажды бросит ей прямо в лицо: «Мать, ты грешница!» Совесть мучает ее, но, где бы она ни была, чем бы ни занималась, Акбидай не оставляет ребенка, носит привязанным у себя за спиной.
Сегодня, отпущенный домой на одну только ночь, Аманлык уже с порога радостно закричал:
- Акбидай! Жаксылык! Где вы, милые мои? - В бедной хижине глинобитный пол будто языком вылизан, на пылающем очаге бурлит вода в черном кумгане.- Откуда узнала, голубка моя, что я сегодня приеду?
- Разве обязательно знать, бек мой? Очаг в доме всегда должен гореть в ожидании хозяина.
Аманлык осторожно взял из рук Акбидай спящего Жаксылыка. Ребенок во сне чмокал губами, посапывал, его легкое дыхание касалось отцовской щеки. Аманлык с наслаждением разглядывал сына, словно видел в зеркале самого себя: большие уши, длинная шея, подрастет - тоже станет смуглый, как отец. Бережно расправив своей большой долгопалой рукой пальчики ребенка, сжатые в кулачок, Аманлык восхищался: даже рукой весь в меня, как вылитый. Его утомленное лицо осветилось веселой ухмылкой. Акбидай, растроганная, следила за каждым движением мужа, и у нее теплело на сердце. Она уже знала от людей, куда он отправляется с нукерами Мамана, а его жадный, долгий взгляд, каким он смотрел на сына, без слов говорил, что слухи были верны.
- Все ли спокойно в мире, мой бек?- робко спросила она.
Аманлык потемнел:
- Знай меси свое тесто!
Слезы капают в тесто, мысли ее в смятении, но она настороженно молчит.
И ночью Аманлык ничего толком ей не сказал. Утром заседлал коня. Взял на руки Жаксылыка, жадно прильнул к его личику и, с трудом оторвавшись от сына, вернул его матери. Никогда раньше отец так горячо не ласкал ребенка. Акбидай подумала: так прощается с близкими тот, кто знает, что назад не вернется. И она осмелилась заговорить сама:
- Бек мой, разве Абулхаир-хан не лютый наш враг? Чем обернется для нас помощь кровопийце? Не кладете ли вы сами свою голову на плаху?
- К чему ты это все говоришь?
- К тому, что ты идешь на войну, - боюсь за тебя, любимый!
- Замолчи!- И, недавая ей возразить, Аманлык тронул коня.
- Счастливого пути, бек мой! Дай бог свидеться вам с Жаксылыком!
- Уйди с дороги!
Аманлык хлестнул коня плеткой, поднимая его с места в карьер. Кончик плетки невзначай задел лоб Акбидай, прижавшейся головой к стремени мужа, - на лбу вспухла багровая полоса, тоненькой ниточкой засочилась кровь, смешиваясь со слезами на заплаканном лице. Но она ничего не замечала, застыла неподвижно, провожая взглядом джигитов, дружно скачущих вслед за Мамаиом.
Так и стояла она с омытым слезами и кровью лицом, прижимая к груди ребенка, и кисточки ее большого белого платка трепетали на студеном ветру.
Будто почувствовав, кого он только что лишился, ребенок громко заплакал.
- Не плачь, сынок, - шепнула она, давая мальчику грудь, - не ляжем камнем на дороге отца, даст бог -вернется нам на радость!- И, суеверно поплевав себе за ворот платья, Акбидай снова устремила взор вслед скрывшимся воинам.
20
Развалины с четырьмя прокопченными стенами -подарок хана за победу туркменского коня - вот и все добро, нажитое Кудияром-конюхом при ханском дворе. В пустом проеме окна свободно гуляет ветер, - зимой зияющий провал затыкают охапкой сена. Сквозь дыру в потолке в ясные дни выходит дым от очага, в сырую погоду или в мороз, когда хозяин закрывает отверстие, дым оседает внутри. Балки под потолком еле виднеются из-под толстого слоя копоти. Когда-то ласточки вили там гнезда, теперь они словно заштукатурены. Глаза у конюха красные, постоянно слезятся.
Есть в доме и кое-какая утварь: большой деревянный сундук, за ветхостью выброшенный из дворца. В сундуке хранится посуда: кувшин, котелок, с тюбетейку величиной, две глиняные пиалушки. На крышке сундука сложены черная кошма, рваное стеганое одеяло, тощая подушка, стоптанные сапоги да дырявый халат хозяина.
Привыкшая за четыре года к палатам ханского дворца, Алмагуль опасливо глянула вверх: казалось, что оттуда ей на голову вот-вот посыплется сажа. Не снимая с ног старых кожаных калош, она робко присела на уголок черной кошмы, расстеленной перед ней Кудияром.
Кудияр-конюх разжег очаг, поставил кумган на огонь и в нем же заварил чай, - чайника у него не было.
- Не робей, доченька, пей!- сказал он, протягивая ей пиалушку.
При слове «доченька», которое так жаждала услышать Алмагуль, ее поблекшее лицо затворницы расцвело и засияло, как цветок, будто пролился с потолка поток солнечных лучей, озаривших прокопченные стены.
- Дайте-ка я сама налью вам, отец, - молвила она и, скинув калоши, уселась поудобнее.
У старого конюха тряслись руки, когда он ставил перед девушкой свой черный кумган. Ведь за всю свою жизнь он ни разу не получил пиалы чая из рук женщины (разве что от матери в детстве).
Оба - и старик и девушка - долго пили чай молча. А когда разомлели, пот прошиб от горячего, стали рассказывать друг другу о себе: кто они такие да откуда. Сначала Алмагуль рассказала, что ей довелось пережить. Она добавила еще, что слышала от Амаплыка, будто есть у них где-то дядя, тоже по имени Кудияр, младший брат их отца Данияра. Конюх вздрогнул, побледнел, дыхание у него перехватило, бесцветные глаза побелели, хотел что-то сказать, но язык не повиновался, и он зарыдал.
- Благодарю тебя, господи... боже мой...- залепетал он наконец, обливаясь слезами...- Господи... Да ты же моя... миленькая, единственная родня моя, доченька... господи...
- Не плачьте, дядюшка Кудияр, - уговаривала Алмагуль, сама едва сдерживая слезы.- Если уж вы плачете, то мне-то что же остается делать? Детям утирают слезы родители... А наши слезы... не плачьте. Поблагодарим судьбу, что свидеться довелось!
- Сейчас, сейчас, милая, перестану... Ну уж, коли так, есть у меня в городе один-единственный друг -пусть и он порадуется с нами.
Матьякуб-дворник был соседом Кудияра, таким же бедняком, как и он сам. У него даже рубахи нательной не было, и летом он ходил до пояса голым. В таком виде он и явился на зов приятеля. Увидев, что навстречу ему, почтительно приветствуя гостя, вскочила красивая, богато одетая девушка, Матьякуб смутился и, бормоча: «Дай бог здоровья, дай бог здоровья!»- опустился на кошму.
И пошла у них оживленная беседа. Жадно слушали друзья рассказы Алмагуль о бедствиях разоренных каракалпаков, о шейхе Мурате, Оразан-батыре, о молодом бии Мамане. И хотя новостям этим было уже более четырех лет, оба сидели затаив дыхание, боясь пропустить хоть словечко.
Услышав о том, как легко удалось Алмагуль вырваться на свободу, как «подобрел» ни с того ни с сего разряженный истукан визирь, прозванный «мешочком ханского ума», Матьякуб даже языком прищелкнул.
- Потому-то он так просто на все согласился, что у него самого лед под ногами трещит!- весело сказал он. Подметая базарную площадь, прислуживая базарным завсегдатаям, Матьякуб был наслышан о готовящихся в ханстве переменах.
И - будто в воду глядел: через несколько дней поднялась во дворце суматоха. Абулгазы Мухаммеда скинули с трона. По улицам ездили глашатаи, во всеуслышание объявляя Гаипа - сына султана Среднего жуза Батыра - властительным ханом Хивы.
В городе установились новые порядки, въезд и выезд запрещены, во дворце орудуют иные люди. Но новшеств хватило ненадолго - жизнь вскоре повернула на старую колею. Гаип-хан оказался таким же тщеславным, как и его предшественник. Через малое время объявил он большой той. Конюха Кудияра разыскали, призвали пред светлые очи нового владыки и приказали к весне готовить скакунов на байгу. На пир пригласили гостей от казахов, туркмен, из священной Бухары. Они приведут с собой прославленных скакунов, и, если конь хивинского хана их не победит, конюх бывшего властителя будет казнен как враг нового.
Эти вести растревожили Алмагуль. Она мысленно представила себе возвращение Мамана от русской царицы, большой той на каракалпакской земле и с жаром расписывала Кудияру воображаемый праздник.
- Да, да, дядюшка Кудияр, так оно и было, конечно. Вы же помните, сколь милостив был ко мне тот русский человек. Не будь Маман-бий в силе, зачем бы ему так обо мне заботиться?- твердила она.
Терпеливо ждали они осени. Но осень прошла, наступила зима, а от Борибая не было ни слуху ни духу. Весной решили они посоветоваться с Матьякубом о побеге.
- Ну что ж, - рассудительно молвил он, - птица летит к своему гнезду, конь бежит к косяку, человек стремится на родину. Езжайте, друзья, а я вам помогу, чем сумею. Говорят, в низовье Амударьи кочуют люди кунграда. Найдете их - считайте, что вы уже дома.
А как уехать? Что, коли погонятся за ними лиходеи, чтобы выслужиться перед новым ханом? Думали-думали и решили бежать тайком на знаменитом скакуне туркменской породы. За ночь они уедут так далеко, что никакая погоня за ними не поспеет.
На том и решили. Матьякуб приготовил им торбочку толченого проса в дорогу. Темной весенней ночью Кудияр тихонько вывел скакуна из конюшни, крепко обнявшись с другом на прощанье, вскочил на коня, усадил у себя за спиной Алмагуль. В последний раз оглянулся он на свой ветхий дом, десять лет служивший ему убежищем: «Прощай, разнесчастная Хива, прощай, мой сирый кров. Дай нам бог счастливой дороги!» И он плеткой огрел коня, - скакун взял с места наметом, даже и не почуяв, что несет на себе двух седоков.
К ночи лужицы затянуло ледком. Стук копыт по затвердевшей земле разносился по городу. И старый конюх и девушка про себя молят бога о свободе. Кудияр нет-нет да обернется - нет ли за ними погони? Алмагуль крепко-накрепко ухватилась за его пояс. Она сидит без стремян, и калоши еле держатся у нее на ногах. Торопясь миновать городские улицы, Кудияр подхлестнул коня под брюхо, конь рванулся вперед, и одна калоша упала на землю, но девушка и словечка не молвила, сняла вторую и сунула себе за пазуху. Конюх спешит - время за полночь, - нахлестывает коня, нет-нет да и заденет плеткой по ногам Алмагуль, а та и виду не подает, что больно, жарко молится о счастливом пути на родину.
До берега Амударьи было еще далеко, когда на востоке забрезжил рассвет. Только когда впереди блеснула вода, они подумали о том, как же им переправиться через реку: на пароме или вплавь, держась за гриву и хвост коня. Но парома поблизости не видно, а вода подернулась тонким ледком.
- Если поскачем берегом вниз по теченью, там у Ходжейли река будет поуже, - буркнул Кудияр, - а может, и на переправу наткнемся.
Повеяло прохладным ветерком, - рассвет уже пылает в полнеба. Взошло солнце.
- Дядюшка, пыль клубится позади!- внезапно подала голос Алмагуль.
Будто кто кольнул Кудияра в сердце, он чуть придержал коня и оглянулся: и в самом деле, похоже -погоня! И он пуще прежнего гонит коня, круто повернув его к прибрежному лесу. Утомленный конь рванул из последних сил, колючий кустарник хлещет всадников по ногам, ветви до крови царапают руки и лица, конь начинает сдавать, но беглецы не теряют надежды.
- Крепче, крепче держись, милая!- только и приговаривает конюх, и вот, видно, близок уже Ходжейли, - густой лес начинает редеть, и внезапно конь выносит их на опушку. Перед ними расстилается зеленеющий росный луг. Там их уже поджидают двое верховых.
- Миленькая, пропали!- в отчаянии зашептал конюх.- Останешься в живых - поклон родной земле, наступит день твоего счастья - справь поминки, благослови мой прах... заблудишься - держи путь по солнцу...- И не договорил.
Усатый всадник в кольчуге мощным ударом всадил копье в грудь Кудияра.
Только и успел старик охнуть: «Доченька!»- всадник в кольчуге стряхнул его в реку, как малую рыбешку с остроги, и тотчас на забурлившей воде всплыли пятна крови. Огромную, как тыква, желтую шапку уносило вниз по течению. Алмагуль без сознания скатилась на землю. Второй всадник не стал колоть ее острием копья, а, будто змею, с силой ударил древком. Девушка подскочила, как рыба, выброшенная из воды, и перевернулась лицом вниз, ртом ловя воздух. Кровь окрасила пыльную землю.
Усатый воин в кольчуге тупо смотрел на воду, будто ожидая, что старик вынырнет из реки, а потом, повернув коня назад, поднял копье на девушку, но спутник придержал его за руку:
- Не тронь, сама сдохнет! Видишь, она себе язык откусила, вон черный клочок на земле валяется. За того старика заработали мы благодарность от рыб, а эту оставим воронам. Поехали!
Парень в кольчуге повел в поводу туркменского скакуна, и, как только убийцы скрылись, над Алмагуль повисла стая черных ворон.
21
Над Малым жузом разразилась гроза. С первых же дней войны султан Барак пошел в наступление. Не давая передышки, тревожит набегами аулы Малого жуза: режут, жгут, угоняют скот. Женщины, дети, старики, только завидев конников вдалеке, бегут врассыпную. Недаром говорится: «У кого бог отвагу отберет, того враг за горло возьмет». Но бой идет непрестанный, жестокий, и силы обеих сторон на пределе.
Стоя в рост на двугорбом белом верблюде, хан наблюдает за решающей битвой. Приближенные, коим запрещено садиться на верблюдов, дабы, увидев, что творится на поле битвы, по малодушию своему в панику не ударились, толкутся внизу, угодничая перед повелителем, криком и гвалтом поднимают дух воинства. Воины Абулхаира, измотанные боями, шаг за шагом пятятся назад, прижимаются к шатрам ханской ставки. Однако... держатся пока... Нет... Дрогнули! Бегут!
- Стойте, соколы мои, я с вами, остановитесь! Ни шагу назад! Бейте Барака, колите, рубите!
Зычный голос хана покрыл шум битвы, крики, стоны людей, звон железа и топот копыт, и отступавшие повернули коней вспять, бросились на наседающего врага. Сеча вспыхнула с новой силой. Тех, кто успел догнать бегущих, рубили саблями, кололи копьями, выбивая из рук щиты.
Но воины Среднего жуза кишели, как муравьи. Сколь их ни били, а сила врага умножалась. Бойцы с хрустом пронзали друг друга копьями, с криком «алла!» выбивали из седла. Кони без седоков мечутся среди всеобщей свалки, ржут, волоча по земле всадников, зацепившихся за стремена.
Неистовствует хан Абулхаир, провозглашая победные кличи, угодливо повторяют его слова, путаясь под ногами белого верблюда, бии-подхалимы. Но хотя победные вопли и льются из уст Абулхаира, хотя сулит он награду своим джигитам - по голове скота за голову убитого врага, - никто уже не верит в победу. И сам хан нетерпеливо поглядывает в небо, то ли надеясь, что гонимые ветром тучи прольются градом на головы сражающихся, то ли ожидая, что солнечный луч сверкнет из-под плотного облака прямо в глаза врагу.
В бессильной ярости сжимает хан кулаки, непристойная брань не сходит с его языка.
И все же, видя, что огромный белый верблюд неподвижно высится над толпой, воины бьются из последних сил.
И тут-то справа от ханского шатра, как из-под земли, вырос новый отряд конников. Волосы встали дыбом на голове Абулхаира: «Окружили!» Пристально вглядевшись, хан различил впереди надвигающегося войска знакомые лица: Айгара-бий, Седет-керей, глянул еще: третий всадник - Маман-бий. Хана затрясло как в лихорадке: идут кровопийцы! Когда враг хватает за ворот - собака - за ноги.
- Бии, кто это там? Поглядите!- заорал Абулхаир не помня себя.
- Подмога! Подмога пришла, хан наш!- загалдели бии.
- Простите нас, повелитель, осмелились мы именем вашим призвать каракалпаков на помощь, - робко молвил один, потолковее.
- А что станешь делать, коли помощь твоя обернется против нас же, глупец?!
- Не сомневайтесь, великий хан. Испросили мы совета у сына вашего Нуралы.
Айгара-бий, отделившись от конников, подъехал к угрюмо молчавшему хану.
- Хоть и разорили вы его землю, хан мой, Маман-бий с дружеским сердцем пришел на подмогу. Просит дозволения выступить на врага.
Ошеломленный нежданной радостью, хан рухнул с верблюда и, если бы не руки услужливых биев, наверняка сломал бы себе шею. Кто-то пригоршней плеснул ему воду в лицо, и он, быстро очнувшись, проворно полез на свою вышку.
- Айгара-бий, свет мой, скажи каракалпакским биям: прощенья, мол, просит хан ваш!- заикаясь, заговорил Абулхаир.
- Сказано, - угрюмо буркнул Айгара.
- Скажи: грамота, что привез Маман-бий от русской царицы, у меня цела. Придет с победой - с благодарностью ему верну!
Ханские посулы, данные перед лицом смерти, никто не принял на веру.
- Не думай, хан, что бросил кость собаке!- крикнул задорный голос из толпы. Воины захохотали. Маман-бий отвернулся, нахмурясь.
- Джигиты мои, прольем кровь за дружбу! Вперед!- И первым ринулся на врага.
Воины Среднего жуза, привыкшие уже к победам, ослабили было натиск, но, завидев свежее подкрепление, подтянулись, сомкнули ряды. И снова разгорелась битва. Загремели ружья, застучали копыта - люди все чаще валились наземь. Уже одиночки вырывались из строя и, спасая свою голову, вихрем скакали в степь. Воины Барака отступали. И вот уже джигиты Айгара-бия и Седет-керея, смешавшись с воинами Мамана, гонят врага.
- А ну, бии, поднимайтесь на своих верблюдов! - крикнул Абулхаир.- Глядите, что творится!
Бии, суетясь и толкаясь, полезли на верблюдов, облепили их горбы, с радостными воплями любовались бегущим врагом.
- Вот говорят: все народы одинаковые!- раздумчиво молвил бии, чей верблюд стоял обок с ханским, - ан нет: ведь не пожалели же каракалпакские бии своих голов, приняли на себя стрелы, нам предназначенные. Конечно, своих-то биев, Айгару да Седет-керея, мы сами наградим достойно. Однако уместно было бы и вам, хан наш, земно им поклониться за то, что сумели вытащить занозу из сердца обиженных .каракалпаков.
Хан будто и не слышал этих дерзких речей, стоял, спесиво задрав голову, заслонив глаза от солнца ладонью, и неотрывно глядел вперед, а бий тоже цедил свои колкие слова, не оглядываясь на повелителя. Так и любовались они победой, пока не заслышали конского топота у себя за спиной. Сзади тучей надвигалось свежее конное войско.
- А это еще кто такие?- растерянно забормотали бии.
Иные, проворно прыгая с верблюдов, поодиночке отползали в сторонку, стремясь затаиться в зарослях тамариска, будто воробьи от ястреба. Абулхаир обернулся, и сердце у него упало, - его и биев, оставшихся на верблюдах, стремительно окружали воины Барака. Но, не желая выдавать свою слабость, Абулхаир выхватил у знаменосца знамя Малого жуза и высоко поднял его над толпой.
- Абулхаир, опусти знамя! Абулхаир молчал.
Приказ повторился. Абулхаир молчал.
- В последний раз говорю, - раздался в наступившей тишине тот же скрежещущий голос.- Абулхаир, немедленно брось знамя!
- Знамя хана - голова хана - не опускается!- твердо произнес Абулхаир.
- Джигиты, в копья!
Вмиг хан, все еще крепко сжимавший в руках древко, повис на острие тридцати копий.
- Джигиты! Знамя наше высоко!- крикнул он и испустил дух.
Воины бросили его бездыханное тело под ноги султана Барака. Султан медленно сошел со своего боевого коня, оттянул за волосы голову мертвеца, отсек ее от туловища ударом короткого меча и приторочил к своему седлу.
Тем временем джигиты расправлялись с верными Абулхаиру придворными. Один за другим, болтая руками и ногами, неистово вопя, те повисали на копьях, их быстро стряхивали в яму, как стряхивает рыбак в плетеную корзину битую рыбу с остроги. Яма заполнялась еще трепещущими телами.
Жанибек-тархан! Скачи в погоню за теми... воришками!- приказал Барак, и пять сотен конников ринулись вслед далеко откатившейся и уже затихавшей битве.
Жанибек-тархан и Маман-бий лишь на третий день столкнулись лицом к лицу в глубоком овраге, на расстоянии одного дня пути от аула хана. Завидев движущихся навстречу вооруженных всадников, оба, Жанибек и Маман, приказали своим воинам остановиться. Ни тот, ни другой не хотели показать врагу численность войска.
Жанибек выбрал двух джигитов на белых конях, вручил им белое полотнище и распорядился поднять на копье.
- Скачите к каракалпакам, - приказал он.- Скажите им: пусть не надеются на свои силы, немедленно бросают оружие, а не то пожалеют, что родились на свет каракалпаками. Если они на Абулхаира рассчитывают, то голова его в торбе приторочена к седлу султана Барака, скажите.
Айгара-бий, Седет-керей и Маман-бий съехались вместе и, поглядывая в сторону врага, держали совет: как и откуда лучше ударить, не дав разглядеть, как мало их самих осталось. Увидев всадников с белым флагом, бии решили подождать.
- Поговорим, если что доброе скажут, может, и договоримся, - молвил Айгара-бий.
Не доезжая десяти шагов до противника, парламентеры остановились, и старший, Отетлеу-тархан, слово в слово повторил наказ Жанибека.
«Пожалеете, что родились каракалпаками»?! - Колючие эти слова огнем обожгли сердце Маман-бия.- Пусть не кичится числом, а покажет доблесть воина!
- Жанибек ваш, тархан, занедужил, видно, бредит!- сказал Айгара-бий, тихонько придерживая Мамана.
- Безумный бред – душе вред!- Седет-керей вспылил.- Пускай укажет место для битвы!
- А вы что, души свои Малому жузу продали? - заносчиво крикнул Отетлеу-тархан.- Вам-то до казахов какое дело? Они плачут - и ваши дети плачут, они помирают - и каракалпакам смерть? Да весь народ казахский будет смеяться над вами, бесстыжими, ослушниками воли великого султана нашего Барака!
- Это над вами, насильниками бесчеловечными, казахский народ смеется, - вмешался Айгара-бий.- Грабить своих же, казахов Малого жуза, угонять их скот, детей по миру пускать - разве это дружба казаха с казахом?!
И тут из-за холма вылетел новый всадник на широкогрудом темногривом жеребце - обеспокоенный задержкой парламентеров сам Жанибек-тархан. Не доезжая двадцати шагов, он подозвал к себе гонцов и, вынув из торбы присланную с нарочным голову Абулхаира, медленно поднял ее вверх на копье.
- Ну как, красиво? Полюбуйтесь!- молвил он хвастливо.
- Не спеши на тот свет, Жанибек-тархан! И собственной твоей голове в торбу попасть недолго!- отрезал Маман.
- Маман-бий за всех за нас троих ответил, - отрезал Айгара-бий, и Седет-керей подтвердил:
- Истинно так!
- Не будь я сын своего отца, если всем вам головы не сниму!- в бешенстве крикнул Жанибек и круто повернул коня вспять, за ним поскакали и его нукеры.
Через малое время тархан вернулся с несметной воинской силой, грозовой тучей обложила она защитников Малого жуза. Но и разоренные Бараком жители казахских аулов, потерявшие все, кроме чести, ощетинились против врага: от мала до велика вышли на поле боя. Жестокая битва вспыхнула вновь. В сече враги не щадили друг друга, бились и днем и ночью. То те, то другие брали верх, - и те, и другие несли великий урон.
И даже когда многочисленные крепкие отряды султана Барака начинали теснить противника, люди гибли, но не сдавались. Хотя и потерявший половину своих земель, Малый жуз продолжал держаться, и воины подняли на белой кошме сына Абулхаира Нуралы. Над захваченными же Средним жузом аулами Барак поставил своего хана - Ералы из рода шекти. Война прекратилась. В Малом жузе возникло два ханства.
Едва выйдя из последней битвы, не успев снять боевых доспехов, Айгара-бий, Седет-керей и Маман прибыли в ханскую ставку поздравить с избранием нового хана Нуралы, и Маман-бий напомнил молодому правителю обещание его отца Абулхаира вернуть каракалпакам «бумагу великой надежды».
- Каждый хан властвует в свое время, - спесиво процедил Нуралы.- Мое начинается только теперь. Я никому еще ничего не обещал.
Маман-бий в гневе закусил собственный палец, выплюнул ноготь вместе с кровью и сам того не заметил. Один Аманлык понял, что творилось в душе друга. «Бедный Маман, только сейчас понял ты, как жестоко ошибся, доверившись Абулхаиру: один ты остался в ответе за напрасно загубленные жизни. Придешь к народу с пустыми руками, без «бумаги великой надежды», за которую джигиты твои полегли... Ох, тяжко тебе будет, тяжко!»
И вправду, - только вернулись они после ханского приема к своим джигитам, вспыхнул раздор. Посыпались упреки, иные показывали спину Маману. Грозились уйти. А Маман просил, уговаривал, бранился.
Что же мы - черви слепые, точить печенку человеку, крови своей для нас не пожалевшему! Ну, послушаем давайте, что старшие скажут, потерпим еще малость!- крикнул Аманлык.
Айгара-бий и Седет-керей низко кланялись нукерам.
- Наша вина, простите, джигиты. Не знали мы, что заднее колесо пойдет по следу переднего. За вашу службу Малому жузу аллах воздаст вам сторицей. Коли умрем - общая у нас с вами будет могила, живы будем - общий кров и достаток. Не сумели мы вернуть вам «бумагу великой надежды», но головы свои готовы за вас положить. На том прощения просим!- сказал Айгара.
Слова почтенного бия тронули сердца джигитов, и, переглянувшись, перебросившись словом между собой, дружно сказали они:
- Прощаем.
- Никогда народ наш не забудет, что благодаря помощи вашей половина Малого жуза цела осталась. Еще поднимемся мы, встанем рядом, будем опорой друг другу, - добавил Айгара-бий.
Доброе слово - душе отрада. Парни повеселели, гордые тем, что ратный труд их удостоен благодарности знаменитого бия.
Маман, замотав белым платком укушенный палец, молча слушал старших, - теперь он выступил вперед.
- Что там ни говори, отец мой, а время сейчас лихое, оружие складывать рано!- сказал он упрямо.
- Да кто же теперь-то нам угрожает? По чьей вине без конца воюем?- не вытерпел Седет-керей.
- По божьей воле, - прервал его Айгара-бий, не всем поровну раздал он благодать милосердия и доброты.
- А куда же бог смотрел? Это ведь несправедливо!- задорно выкрикнул какой-то джигит из толпы.
- А туда же и смотрел - ведь он бог, - отрезал Кейлимжай.- Был бы он справедливый - не был бы богом!
- Хорошо, джигиты, какой прок от долгих споров? Разойдемся, - прервал Айгара-бий.- А если хан Нура-лы по стопам отца своего пойдет, обманывать нас будет, мы терпеть не станем, покажем, что и мы люди!
- Да еще как покажем!- поддержал его Седет-керей.
На том и расстались. Айгара-бий с Седет-кереем, с джигитами отъехали к своим аулам. Маман-бий хотя и был в великой досаде на хана Нуралы, но глаза его светились нескрываемой радостью: его джигиты, малым числом, выстояли перед сильным врагом.
- Джигиты мои, вы сделали великое дело: утерли мы с вами нос Жанибек-тархану, век будет помнить! А теперь перед нами цель потруднее: разбить легко, а собрать трудно. Должны мы с вами собрать воедино каракалпаков, что разбрелись неведомо куда.
Джигиты дружно поддержали Мамана. Даже угрюмый замкнутый Шамурат-бий пробормотал: «Ладно».
* * *
Тщеславие - враг человека. Ради него Абулхаир-хан да Барак-султан сколько людей загубили! Барак сколько крови пролил, а и сам остался гол, как ощипанная курица. Пока-то он перьями обрастет да за прежнее возьмется, много воды утечет. Теперь долго будет ему не до драки. А еще и весна на носу - надо сеять!
Собрав старших и младших биев, всех, кто остался еще в живых, привел их Маман-бий в дом старика Рыскула. Тут же вспыхнули было обычные шумные, бестолковые споры, но они тут же и угасли. Люди пот нимали, что речь пойдет о завтрашнем дне народа.
Маман сразу заговорил о главном: собрать воедино все разбросанные бедствиями каракалпакские аулы. Выслушали мнение каждого бия, никто ему в том не перечил. Если иной из них и затаил про себя недовольство, но высказать его вслух не решился. Тут же выделили конные отряды, во главе которых встали именитые бии. Съездить к каракалпакам Хорезма взял на себя Рыскул-бий, а в помощь себе попросил молодого Гаипа - сына знаменитого Алифа Куланбая, по прозвищу Карабогатырь. В Бухару решили отправить людей во главе с бием Есимом, к Верхним Каракалпакам, во владения джунгар, вызвался поехать Хелует-тархан. А главным бием поставили Мамана.
В лихое это время должен стоять у власти непреклонный, сильный человек, - сказал Рыскул-бий.- Пора сеять. Надо вести канал от Куандарьи. А наипаче всего от раненых волков, что по нашей степи рыщут, обороняться: немало их тут и из абулхаировских недобитков, и из Барановых...
И тут разгорелся-таки долгий спор о войске. Одни говорили, что нужно всех воинов по домам распустить, другие - ни в коем случае: опасно. Третьи - отпустить на хозяйство только семейных. Но кто бы что ни говорил, все оглядывались на Мамана. Даже Рыскул-бий не решался высказаться определенно, но видно было, что он готов поддержать главного бия, и Маман это почувствовал.
- Все вы по-своему правы, господа мои!- сказал он, вставая. Голос его окреп, рот прикрывали густые черные усы, и он разгладил их в стороны.- Народ говорит: «Муха следит за ртом ротозея». А влетит муха в рот - человеку не поздоровится. Поэтому оставим в охране полсотни джигитов, а остальных распустим по домам. Никто не должен оказаться в стороне от надежды года.
На том и разошлись.
Назавтра всех семейных воинов распустили по домам. Те, кто пришел в нукеры из сирот, составили отряд землекопов. Их дело было рыть канавы, готовить землю для сева. Им выделили полоски и для собственного хозяйства. Пятьдесят отборных воинов, проявивших отвагу в бою (будь они из байских сынов или из сирот), оставили в охране. Местопребыванием их определили город Жанакент.
* * *
Тоскуя по Аманлыку, Акбидай совсем извелась, - война!- бог весть, суждено ли ему вернуться? Но, только переступив с этой мыслью порог, она увидела обросшего бородой, веселого всадника на статном вороном коне и птицей метнулась ему навстречу.
- Соскучилась я, бек мой, соскучилась! Аманлык сцрыгнул с коня. Обнимая большими жилистыми руками жену, исхудалую, легкую, он с болью ощущал хрупкие косточки у нее на спине и ласково терся колючим подбородком о впалую щеку.
- Мир, бек мой, теперь будет мир?
- Ну, сколько падать лягушке с неба? Конечно, мир, голубка моя! А что, Жаксылык уже умеет смеяться?- И, глянув ей прямо в лицо, увидел шрам у нее на лбу.- Ой, что это такое?- Видимо, он и не заметил тогда, отъезжая на войну, что задел ее концом плетки.
Акбидай поторопилась его успокоить:
- Споткнулась о корень джингиля, мой бек!
- Вот проклятые корни! Надо обрубить их, напомни!
Он уже спешил, обгоняя жену, к своей лачуге.
- Жаксылык где?
Только-только заснул, а я вышла дров наколоть. Смотрю: ты, ты! На своем вороном!- Обычно тихая, молчаливая, Акбидай говорила без умолку, кружась вокруг мужа.
«Есть и у меня верный человек, жена, любую тяжесть вместе поднимем!»- подумал Аманлык и только теперь почувствовал, как мир и спокойствие входит в его дом, прочно стоящий на родной каракалпакской земле. Словно почуяв рядом отца, ребенок вдруг завозился, захныкал. Склонившись над первенцем с двух сторон, родители приникли губами к его пухленькому тельцу.
Целуя ребенка, Акбидай заплакала от счастья, а Аманлык, который обычно сердито покрикивал на плачущую жену, сейчас будто и не замечал ее слез. Но она, глянув в лицо мужа, уже угадывала его тайные мысли. Алмагуль! Если бы все они собрались вместе у семейного очага! «Радость, видно, не приходит в этот мир одна, всегда пополам с горем», - подумала Акбидай, и острая жалость к любимому теснила ее сердце. Чуть свет тесно сплетенных объятием спящих супругов разбудил голос Мамана:
- Люди, вставайте! Солнце взошло!
Каждый день об этом оповещал аульчан глашатай, напоминая ленивцам, что тот, кто поднимется после восхода солнца, опоздает к ежедневной раздаче благодеяний, совершаемой на рассвете самим господом богом.
Супруги вскочили с постели. Аманлык, наскоро поцеловав сонного младенца, взлетел на коня и, подсунув под колено лопату вместо привычного соила, поспешил на рытье канала. Пока Акбидай хлопотала по хозяйству, солнце взошло на длину аркана. Привязав к спине спеленатого ребенка, она пошла рыхлить землю под посев. Остро отточенный, начищенный до блеска кетмень сверкал у нее на плече.
22
Алмагуль, невольно унесшая с собой половину радости Аманлыка и Акбидай, лежала в это время недвижимо на куче сухих листьев у берега Амударьи. Два дня пролежав без сознания, на третий она открыла заплывшие глаза. Но, увидев вокруг себя множество галдящих черных птиц, их жадные клювы, хватающие что-то у самого ее лица, она снова впала в беспамятство. Неизвестно на который день очнулась она окончательно, пошевелилась, и, шумя крылами, черная туча, казалось ей, скрывавшая солнце, поднялась над ее головой и с карканьем рассеялась в теплом воздухе. Тогда Алмагуль с трудом поднялась на четвереньки, а потом, опираясь о землю руками, встала в рост. Осмотрелась.
Широкий луг, за ним чернеет опушка леса, справа блестит вода. Река. По ней плывет что-то длинное, черное с хвостом, - в ужасе она снова закрыла глаза, - но это плыло по течению выдранное с корнем дерево турангиля. И вдруг она вспомнила все. «Миленькая, пропали... останешься живой, заблудишься... не забывай, держи путь по солнцу». Шатаясь на непослушных ногах, словно ребенок, только-только начинающий ходить, она шагнула, подняв лицо к небу. Путаясь в траве, запинаясь о пни, натыкаясь на стволы деревьев, брела она за солнцем.
Утром на восток, днем - на юг, вечером - на запад идет она и идет. Как фазан с перебитым крылом, не найдя щелки, куда спрятать голову, тащится, тащится, тащится...
23
Если не считать мелкого воровства да мошенничества, то до самого 1750 года и слыхом не слыхали каракалпаки ни о каких набегах или грабежах. И этот год проходил спокойно. Канал, берущий начало от Куан-дарьи, был многоводным, после осенней страды люди худо-бедно запаслись продовольствием на зиму.
Маман пересел со своего видавшего виды старого рыжего жеребца на белого коня-трехлетку из породы, выведенной в косяках Мурат-шейха. День-деньской кочует Маман-бий на этом коне по аулам. Его видят и на поле у хлеборобов, и в степи - среди табунщиков и чабанов. Но только выпадет свободная минутка, неотступно встает перед ним тревожная мысль о «бумаге великой надежды». Обхватив голову руками, он думает, думает о том, что надо бы ему опять поехать в Санкт-Петербург, и тут же останавливает себя: «Нельзя, Маман, народ оставлять, опять разорят его лиходеи. Не со стороны, так родовые распри изнутри его доконают...»
Но особенно опасается он коварства Жанибек-тархана. Чтобы не опустились натруженные руки людей, никому не говорит о своих опасениях, только все чаще и чаще навещает свой гарнизон в Жанакенте, беседует с воинами, чтобы не ослабляли бдительности, повсечасно думали о защите Родины.
«Что наипаче для страны опасно?»- спрашивал нукеров Маман. «В первое время разорения голод опасен», - отвечали. Теперь стали говорить: «Враг, исподтишка нападающий». Не почел возможным Маман и дальше таить про себя тревожные свои думы.
- Слыхали, джигиты, слово Жанибек-тархана: мол, не буду я сыном своего родного отца, если головы с вас не поснимаю? Ждет упрямый султан своего часа и нападет на нас непременно.
Во главе нукеров по-прежнему стоял Шамурат-бий. В душе ненавидевший Мамана, открыто, однако, выступить против него или вредить потихоньку он не решался. Не верил своим подчиненным. Особенно сомневался он в Бектемире и Кейлимжае: «Эти - голь перекатная - ив бога не верят, на Мамана своего молятся!». Тая свои замыслы про себя, он старательно повторял слова Мамана, первым отвечал на его вопросы.
Держа путь на учения в окрестности Жанакента, встретили они посольство Рыскул-бия, от усталости едва держащегося на своем изнуренном коне. Увидя парней, один за другим сходящих с лошадей, старик приосанился в седле и подал руку Маману, почтительно подошедшему к нему с протянутыми ладонями.
- Привет вам, джигиты, от каракалпаков Хорезма, - важно молвил он.
А сын Кара-батыра Гаип, преодолевая усталость дальнего пути, спешился и поочередно обнимался со всеми нукерами.
Все толпой повели гостей в Жанакент. Нукеры, остававшиеся в городе, расстелили гостям дастархан в тени увитой виноградом беседки, принесли чай, лепешки, мясо - все, что было у них лучшего...
Рыскул-бий и Гаип-батыр объездили большую часть каракалпакских племен, расселившихся по берегам Сырдарьи и Жанадарьи во владениях хивинского хана. Есенгельды-бий, который еще в 1743 году увел за собой половину кунградцев, наладил, оказывается, добрососедские отношения с родом покойного Шердали. Места у них для жизни удобные: с трех сторон вода - море и реки - и только одна граница проходит по суше. Если держать там крепкую воинскую заставу, враг не пройдет (разве что зимой!). Понравилось Рыскул-бию, как обжились там люди, только настроение Есенгельды и других биев старику не понравилось. Одеваться они стали щегольски, по-хорезмски. Вместо традиционной черной шапки многие водрузили на головы высокую меховую - шегирме. В произношении появилась у них слащавость, в движениях - манерность. На уговоры Рыскул-бия вернуться обратно, селиться снова на Сырдарье, блюсти единство рода кунград Есенгельды отрезал решительно:
- Не пойдем, Рыскул-отец. Достаточно плевали мы против ветра, все лицо себе перемазали. Пойду к хану в Хиву, возьму у него ярлык на власть над всеми каракалпаками здешними.
- А если хан захочет на тебя плюнуть, ты ему сам лицо свое подставишь?- скорбя вопрошал старик.
- Человек, давший себе слово не плевать против ветра, волен идти, куда захочет.
Рыскул-бий не раз еще приступал к уговорам. Просил если не переселяться, то хоть воинскую помощь в случае нападения врагов оказать. Но с Есенгельды кашу не сваришь, так и отъехали от него ни с чем.
На обратном пути долго гостили в ауле Убайдулла-бия, расселившего свой род по берегам Жанадарьи. Этот род, видимо, обжился здесь прочно. Даже городок свой построили для единственного сына Убайдуллы Орын-бая. Принесенные Рыскул-бием вести о бесславной гибели Гаип-хана и Абулхаира истинно обрадовали Убайдулла-бия. От души заверил он, что ничего не пожалеет для помощи родным каракалпакам, где бы она ни понадобилась. Обещал собрать весь аул Шердали и всех остальных биев мангытских, а если послушается, то и Есенгельды, когда понадобится Нижним Каракалпакам воинская помощь.
Рассказывая о своем посольстве, Рыскул-бий умалчивал о недостойных словах Есенгельды, больше говорил о добрых посулах хорезмских биев. А Гаип-батыр, желая поднять дух сородичей, тоже кое-что утаил, преувеличивая готовность хорезмских каракалпаков прийти на помощь в нужде. Но под конец своей речи почему-то ляпнул:
- Земля их очень была бы удобна и для таких нищих каракалпаков, как мы.
- Не болтай, дурень!- Рыскул-бий рассердился.- Бежать за людьми, покинувшими землю отцов, - все, равно что заживо умереть. Разуваться, воды не видя, падать с коня, врага не видя, - бабское это дело!
Все умолкли, будто воды в рот набрали. А Шамурат-бий оглянулся на Гаип-батыра, подмигнул: мол, после поговорим.
Рыскул-бий немало размышлял о том, как принесет и передаст своим людям доброе слово надежды, но скрывать от старейшин истинное положение вещей считал неуместным. Вечером вызвал Рыскул-бий к себе Мамана и Шамурата и сказал им доверительно:
- А Есенгельды-то от нас отрекся. Не хочет плевать против ветра. От него помощи не ждите.
Маман в гневе раздул ноздри, желваки заиграли у него на щеках, сидел, разглаживая усы, покачивался.
- Невдомек ему, что вверх плевать все равно что плевать против ветра, - сквозь зубы процедил он.
- А с другой стороны, Есенгельды прав, - спокойно молвил Шамурат-бий.
Рыскул-бий в ярости повернулся к Шамурату. Маман-бий обжег его охненным взглядом. Шамурат оставался безмятежным. Лицо его не выражало ровно ничего.
Будто договорились между собой посланцы каракалпаков, - назавтра появился и Есим-бий. Бухарские каракалпаки заверяли, что помощи братьям своим не пожалеют, а назад возвращаться не хотят.
И снова начались споры между родами. Шамурат-бий осмелел, горой вставал за честь Есенгельды перед джигитами, до небес превознося его «истинную заботу» о славном роде кунград. Вы, дескать, Мамана не слушайте, - ему вашей крови не жалко!
На бахче невезучего и дыня получается пестрой. Не успели люди посудачить о новых разногласиях между собой, как у ворот Жанакента объявился враг. На рассвете Жанибек-тархан со всех сторон обложил город. Опять настали черные дни. Пока бии поспешно готовили войско к отпору, Шамурат-бий тихонько выбрался из Жанакента и принялся снаряжать свой аул к откочевке. Рыскул-бий не стерпел такого позора. Призвал к себе Гаип-батыра, приказал ему поймать Шамурата, руки-ноги связать и до конца боя выставить изменника на позор перед городскими воротами.
Сам Маман-бий накрепко прикрутил предателя к воротам осажденного Жанакента. Весь народ поднялся на врага, Рыскул-бий, под развернутым знаменем, сам встал во главе войска и вывел его из города навстречу врагу.
- Эй, Жанибек-тархан!- кричал старик со своего огромного боевого коня.- Не будь трусом, выезжай, поговорим!
Враг безмолвствовал. Неподвижно стоящий впереди войска на своем широкогрудом жеребце Жанибек-тархан не ответил ни слова. Готовясь к поединку, старец давал последние наставления Маману:
- Если проиграешь битву, сын мой Маман, не сочти за унижение спрятаться в кусты, веди народ в Хорезм по следу Есенгельды. Другого выхода нет. Надо почки сохранять, а листья потом развернутся. Когда объединишь весь народ каракалпакский, присоединяйся к русским. Мы от русских худа не видали. Русское ружье вывело нас из ханского плена. Помни: тот чабан мудр и хорош, кто умеет защитить овец от волка. В наше время мудрым быть тяжело, будь хоть хорошим. Сколько бы бед ни свалилось на твою голову, не разрывай союз живых, соединяй народ свой с русским.
А я... иной раз мертвый приносит больше пользы, чем живой. Родные и близкие мои уронили себя в глазах кунграда, а может быть, и моя цена уже не велика. Одно знаю: если умру, многие обо мне пожалеют и весь кунград пойдет за гробом. Коли паду в битве, пошли Гаип-батыра с вестью: «Умер Рыскул-бий!»- сам увидишь...
С этими словами он послал своего старого гнедого вперед, а Жанибек-тархан, стоящий рядом с Отетлеу-тарханом, во главе своего тысячного войска, глумливо крикнул:
- Эй, старый баран! Если сам отрежешь и принесешь нам голову своего Мамана, мы тебя, так и быть, помилуем
Рыскул-бий вздрогнул от оскорбления и, не сбавляя хода гнедого, метнул боевое копье. Прицел был точным, один из двух всадников упал, но это был Отетлеу-тар-хан. Жанибек с гиком бросился вперед и на скаку своего тяжелого темногривого коня снял Рыскул-бия с седла.
Бой закипел...
Маман-бий уже давно отправил Аманлыка поднимать аулы ктай, кенегес, жалаир. Маман крикнул Гаип-батыру:
- Скачи к кунградцам!
Вихрем мелькнуло круглое темное лицо Гаипа, морда его коня с прижатыми острыми ушами.
На третий день поднялись все черные шапки. Приехала Шарипа во главе ктайцев... Как и сказал Рыскул-бий, весь кунград - будто теперь только познал цену своему великому бию - от мала до велика вышел на кровавую тризну по нем. У кого соил, у кого топор, у кого лопата... каждый куст колол глаза врагу.
Не выдержав и недели, Жанибек снял осаду и отступил. Тогда только спустили с привязи презренного Шамурата...
* * *
Есть два рода победы: победа случая и победа силы. Маман-бий считал свою - победой случая. Он твердо усвоил, что малая сила над большой надолго верх не берет, в любое время Жанибек-тархан может опять поднять голову. Маман-бий предчувствовал и предвидел новое, невиданно жестокое кровопролитие. Он не знал, когда оно будет и с чего начнется, но знал, чем кончится и во что обойдется народу. Молчаливый и угрюмый, он всем существом своим ощутил смысл мудрого слова Кузьмы Бородина, что у каракалпаков нет горы за спиной, не на что ему опереться, понимал, что судьба народа висит на волоске. Единственный выход - Санкт-Петербург. Эта неотвязная мысль снова и снова не давала ему покоя. Ведь у великой царицы и заботы велики, где там сохранится у нее в памяти обещание, данное каракалпакам! Да еще, может, узнала она, что не смогли они удержать в руках дарованную ею «бумагу великой надежды». Глядишь, подумает, что не знают они цены дружбы с Россией, и лишит народ каракалпакский милостивого своего внимания.
- Нет! Ехать-ехать!.. А что, если он уедет, а враги тут же и нападут? Нет, нельзя уезжать, невозможно!
Пока Маман ходил погруженный в свои бесконечные путаные, липкие, как паутина, мысли, вернулось посольство Хелует-тархана. Джунгарские каракалпаки просят их не тревожить и разговоров о воссоединении больше не заводить. Они живут под джунгарами уже тридцать лет, привыкли, и нравы их и обычаи переменились, многое восприняли они от джунгар, даже языки у них перемешались. А потому просили старейшины: забудьте нас и оставьте в покое.
Это была убийственная весть, и Маману осталось только скрепя сердце примириться с обидой, - не дай бог, и хивинские да бухарские каракалпаки пойдут по той же дорожке. Надо всеми силами дружбу с ними крепить. Хотя и отделяли их от сородичей немереные версты пустыни, стали чаще посылать к ним людей, и оттуда начали приходить конные отряды, помогать бороться с обидчиками. Даже с берегов Жанадарьи приезжали джигиты и грудью вставали на защиту собратьев.
Казахские роды Айгара-бия, Седет-керея, все адаи и алим не жалели ни крови, ни скота, когда надо было помочь ослабевшим соседям.
Но это не успокаивало Маман-бия. Шумная, пестрая в своем однообразии жизнь истощала его душевные силы. Он не мог спокойно ждать вражеского налета в надежде на помощь русской царицы и не смел никуда отъехать в опасении, что не только оставшаяся часть народа разбредется по белу свету, но и самое слово «каракалпак» забудется, навсегда исчезнет. И все же он продолжал верить в помощь царицы, с волнением искал встречи с любым русским торговым человеком или беглецом, которые идут с караванами на восток через каракалпакские земли. И однажды проезжий русский купец обронил слово о том, что где-то на Западе идет война между Пруссией и Россией.
Эта весть с одной стороны даже обрадовала Мамана: значит, правильны были его мысли, что обещанная помощь каракалпакам не приходит только из-за великой царской заботы о защите всей земли русской от чужеземного врага. А о короле Фридрихе Втором был он наслышан как о самом сильном полководце в Европе. С другой стороны, слово купца обожгло Мамана мгновенной догадкой: война есть война, когда и как кончится - неизвестно, значит, и помощи каракалпакам от России ждать пока не приходится.
И хотя Маман свято верил, что великая русская держава в конце концов победит, он не мог больше оставаться в неведении и послал Аманлыка, чтобы проведать обо всем, в Оренбург.
Аманлык отсутствовал полтора месяца, а вернулся с худой вестью: канцлер Алексей Петрович Бестужев, который вел переговоры с Маманом, изгнан из дворца и отправлен в ссылку. Эта весть так ошеломила Мамана, что он с гневом набросился на Аманлыка, будто тот был виновен в падении Бестужева:
Что ты врешь?! Быть того не может!
- Весть издалека не приходит без потери или без добавления, - рассудительно молвил Аманлык.- Может, что-то здесь и преувеличено, ясно одно: Бестужев в немилости.
- А узнал ты, как началась русско-прусская война? В чем тут вина Бестужева?- все еще сердито спросил Маман-бий.
Аманлык хотя и приметил необычную возбужденность Мамана, но сам сохранял хладнокровие.
- Оренбуржцы рассказывают, будто причиной всему царица Австрии по имени Мария-Тереза: захотела она вернуть себе отвоеванные у нее Пруссией земли. Ее поддержала русская царица, - у ней с прусским царем Фридрихом свои счеты. А Фридрих тот узнал о сговоре двух цариц - да первым и напал на Россию.
У Мамана перехватило дыхание, капельки пота выступили на лбу, и он с сожалением покачал головой.
- Я еще тогда в Петербурге слышал, что прусская армия самая сильная в Европе.
- Оренбуржцы говорят: на Пруссию ополчились многие страны - все вместе!
Ополчились-то они вместе, а желания-то у них врозь, у каждого свои. Не дай бог, затянется эта война!
- Ну, об этом в Оренбурге никто ничего не знает. Только все считают: правильно погнали Бестужева из дворца. Говорят, по наущению английского посла по имени Уильяме предал он интересы России, сбил с пути главнокомандующего русских, имя которому Апраксин, помешал ему сражаться с Пруссией.
Маман сдвинул густые брови, нахмурился.
- Да... видно, верно сказал тогда о царице Елизавете Петровне Кузьма Бородин. Может, и впрямь не сумела она постигнуть сердца истинных сынов своего отечества... Если все это правда, то это и есть самое грязное предательство!- Он глубоко вздохнул.- Теперь-то я понял, почему нет нам помощи от царицы!
Он в раздумье глянул вдаль.
- Все-таки не верится мне, что Бестужев предатель. По-моему, в самом царском дворце завелась измена. Может, тот англичанин по имени Уильяме - шпион царя Фридриха Второго?
Аманлык молчал.
С этого дня Маман окончательно потерял покой. Дни и ночи думал о том, как найти выход из положения. Одно время пришла ему в голову шальная мысль: пойти со своими джигитами на помощь царице, воевать против Пруссии. Но по зрелом размышлении ему самому эта мысль показалась нелепой. Поехать на великую войну с маленькой горсткой джигитов - все равно что стать бабочкой: летит она на свет, а попадает в огонь. Теперь, отказавшись от мысли покинуть родную землю, Маман стал страстным ревнителем русского воинства. Все мысли Мамана о Петербурге, главная забота - новости с русско-прусской войны.
Новости приходят в каракалпакскую степь приукрашенными, а то и вовсе неправдоподобными, но Маман всем сердцем радуется, если услышит о победе русских, а если кто скажет, что где-то они отступили, вся душа его плавится в огне. Временами жизнь предстает перед ним какой-то жестокой бессмысленной суетой. Кто виноват, что она такая? Маман то во всем обвиняет себя, то неуемных и злобных врагов.
Так, в напрасных хлопотах и волнениях, шли дни, месяцы, годы, а война, видно, все продолжалась, не слышно было, чтоб она кончилась.
В конце 1761 года пришла к Маману скорбная весть: умерла царица Елизавета Петровна, на трон воссел царь Петр Третий.
«Большое несчастье для нас», - мысленно сказал себе Маман.
Не успел Маман примириться с одною вестью, как пришла другая: царь Петр Третий заключил с Фридрихом прусским перемирие. В досаде Маман рубанул воздух:
- Да как же это он мог?! Ведь Фридрих прусский не одной России враг. Недаром поднялась на него вся Европа!
Но это были только слова каракалпакского бия Мамана, произнесенные в глухой, бескрайней степи. Никто их не слышал, никто не возражал, и никто не поддерживал.
Маман долго ходил в одиночестве, обдумывая и взвешивая все обстоятельства, и наконец решил, что все ж таки непременно нужно ему ехать в Петербург, представиться новому царю, напомнить о своем народе, рассказать во дворце о своих мыслях и сомнениях. Последнюю ночь перед отъездом он решил провести в Жанакенте.
В полночь его разбудили неистовые вопли, шум, треск, топот копыт. В окно полыхнула преждевременная заря. Черно-багровое пламя внезапно охватило город. Студеный осенний ветер раздувал пожар, красные языки огня стремительно перебрасывались от одного дома к другому. Клубящиеся тучи дыма заволокли небо. Люди стремительно выскакивали из горящих юрт и домов, а иные, задыхаясь в дыму, погибали под рушащейся кровлей.
Бедствие застало людей врасплох, кого в огненной постели, кого в дороге, кого на пастбище в степи. Никто не успел и не мог прийти на помощь горожанам. Аулы горели, люди гибли под копытами конницы султана Среднего жуза Аблая.
Маман-бий, стремясь поднять народ на врага, как опаленная бабочка метался среди огня и дыма от аула к аулу на своем грязном от копоти белом коне. Его догнал и задержал гонец Айгара-бия. Едва откашлявшись от дыма, он торопливо заговорил:
- Маман-бий, устоять перед этой силой невозможно. Вчера они убили нашего Айгара-бия. Меня к вам послал бий Мырзабек. По возможности, говорит, пусть Маман найдет укрытие своим людям; надо, говорит, отсюда откочевывать. И нас он переселяет. Все аулы Седет-керея и род адай и часть рода алим уже тронулись в путь. Все люди Малого жуза и я тоже... с семьей... до свиданья, Маман-бий, простите...- И он ускакал.
Маман-бий застыл ошеломленный. Снится все это ему, что ли? Собравшись с мыслями, он стегнул плеткой своего белого коня, крича во весь голос:
- Друзья мои, родичи, переселяйтесь! Идите на побережье Арала, в Хорезм кочуйте, по старому руслу идите, только все вместе, вместе, рука об руку...
Громовый голос Мамана заглушал вой урагана, но его слышали во всех аулах. Люди разбирали и вьючили юрты, валили дома, разоряли лачуги, гнали скот. Но вражьи нукеры настигали беглецов, поваленные дома горели, собранные жителями стада гнали к урочищам Среднего жуза. Люди, успевшие выгнать скот на край селения, оставались ни с чем. Топот копыт, блеяние отар, плач детей, потерявших родителей, крики родителей, ищущих своих детей, причитания женщин, рыдания, вздохи, горестные слова прощания - все слилось в скорбную песню горя. Далеко разносил ее ветер.
- Будь счастлив, милый! Прощай, несчастный мой кров!
- Прощай, черная доля моя!
Сквозь чад и дым пожарищ мелькает то здесь, то там неистовый Маман-бий на своем белом коне.
Стонали степи. Горы грохотали обвалами, погребая под снегом кочующие караваны; снег без конца сыпался с неба, заметал дороги, закрывал перевалы; растерявшие листья деревья гнулись под ветром, кланялись людям, будто хотели сказать: «Вот и вы остались голыми, как и мы, и, как мы, снова оденетесь весною», свистели, шипели и с хрустом ломались, не выстояв под напором вьюги.
Старое небо плакало, не отрывая глаз от адского этого зрелища, и вместо слез сыпались и сыпались на землю белые его ресницы.
Опять, как в дни 1743 года, запела, без конца повторяясь повсюду - от берегов Сырдарьи до рукавов Аму, - скорбь народного сердца:
Где мой дед был джигитом, а бабка - девицей...
Ты прости и прощай, добрый мой Туркестан!
Пролилась наша кровь, как живая водица...
Ты прости и прощай, злой ты мой Туркестан!
Вторили этой печальной песне степи, пески и холмы, даже сухие травы, хрустящие под ногами тяжело груженных ослов и взваливших на спину жалкие свои пожитки людей. Все говорило: «Прощай, прощай!» Под этот напев падали на дорогу беглецы, умирающие от голода, старости и болезней... Все плачут и поют о родной земле, об отчем крове. Тоске и слезам не видно конца. В разоренных аулах, оставленных хозяевами-каракалпаками, уже устраивались на житье люди султана Аблая. Маман-бий нигде не останавливался, не сходил со своего белого коня. Проскакав по зимнему стойбищу, где уже хозяйничали домовитые баи Среднего жуза, он искал своих сородичей, - может быть, нуждаются люди в его помощи. Но их уже давно согнали с теплых, обжитых мест. В обгоревших шалашах и лачугах ютились лишь ветхие старики и старухи, многодетные семьи да калеки, у которых не было ни сил, ни средств для кочевки.
- Маман, а сколько тебе от роду лет, сынок? Очнувшись от горького раздумья, Маман осадил коня. Перед ним, опираясь на посох, уткнувшись в него подбородком, стоял сгорбленный, немощный старец. Впалая грудь едва дышит, стоит он, словно лук, переломленный посередине, смотрит белесыми выцветшими глазами, - кажется, вот-вот упадет. Маман в недоумении глядел на старика, снова узнавал и не узнавал его: неужели он тот самый чернобородый Сейдулла Большой, великан, аткосшы Мурат-шейха, который пожелал Маману долгой жизни в тот памятный скорбный час, когда он остался один в степи после казни Аллаяра. Не он ли сказал тогда: живи подольше... с благословением людским, а не с проклятием...
Уразумел ты, сынок, на что я тогда намекал?.. Напрасно я пожелал тебе тогда долгой жизни. В этом непостоянном, жестоком мире не нужно жить долго, как я, до семидесяти лет...
- А где же сыновья ваши?
Ушли. Старший хотел взвалить меня себе на спину. Вместо себя я внуков своих на плечи ему посадил... А ты знаешь, почему Мурат-шейх выколол себе глаза, в колодец бросился? Он, праведник, не хотел видеть этот лживый мир, не хотел жить в этом несчастном черном мире. Тогда я его осуждал. Теперь понял: я был не прав. Ну, Маман, не мешкай, езжай. После все сам поймешь...
С этими словами Сейдулла Большой повернулся и скрылся в своей полуразрушенной, завалившейся набок лачуге.
Маман поскакал дальше...
24
Прицепилась к Акбидай какая-то долгая хворь. Иссохшая, бледная, Акбидай кашляет все ночи напролет, мучается, не смыкая глаз. По счастью, сын ее Жаксы-лык подрос - четырнадцать лет ему минуло, - на него легли все заботы по дому.
Оставив Жаксылыка хозяйничать - колоть дрова, таскать воду, толочь в ступе зерно, - Аманлык поехал в Жанакент на базар. Беспокоясь о больной жене, он редко оставался в городе ночевать. А вот в ту огненную ночь набега остался. Чудом он выбрался из горящего дома, случайно, полузадушенный дымом, наткнулся на дверь. Во дворе кашлял, плевал черными сгустками копоти Бектемир. Думали - вот-вот выскочит и Кейлимжай, но с треском рухнул потолок, погребая под собой Кейлимжая.
- Воля бога, отнявшего у нас смех!- вздохнул Аманлык, ни с кем не прощаясь, взлетел в седло и помчался домой.
В дороге услышал призывный голос Мамана, а подъехав к дверям новой юрты, поставленной в прошлом году тестем, увидел четырех незнакомых вооруженных парней, расположившихся на сложенной Жаксылыком поленнице дров. Мурашки побежали по спине Аманлыка, когда двое из них взяли под уздцы его лошадь, но он не торопясь спешился и виду не подал, что испугался. Двое других с поднятыми копьями вошли вслед за ним в юрту.
- Ну-ка, дочь казаха! Приехал твой муж-каракалпак. Довольно мы тут с тобой возились, освобождай дом!- Один из парней подтолкнул Аманлыка.- Бери еды на дорогу и отваливай! Чего медлишь? Нашу сестру себе не оставим, забирай ее, нам она не нужна. Это тебе подарок от нас - пользуйся!
- Чего ждете?- раздался голос парня, оставшегося с конем во дворе.- Не идут, что ли?
Аманлык сначала было понадеялся, что на шум прибегут соседи, но, увидев, как деловито и спокойно рылись грабители в его вещах, понял, что с аулом покончено и эти вороны попросту забирают свою долю добычи. Один концом копья ворошил убранную постель, другой снял со стены торбочку с жареным просом, повесил ее на шею Акбидай:
- Вот вам на дорогу! И выходите из юрты!
- Сами выходите!- выкрикнул взбешенный Аман-лык. Жилы у него на висках вздулись, борода ощетинилась.
Акбидай поняла, что дело кончится плохо, упала к ногам мужа, не обращая внимания на то, что драгоценное просо сыпалось из мешочка, повешенного ей на шею.
- Не противься им, бек мой! Не оставь сына нашего сиротой! Жаксылык, возьми меня за руку, сынок. Братья, не гневайтесь на зятя вашего! Мы сейчас уйдем! Мы уйдем - все вам оставим!
Грабители не дали им опомниться. Отец с сыном едва успели захватить кое-какие пожитки и взвалить их на спину, как их вытолкали за порог. Ведя под руку больную Акбидай, вышли они на дорогу, по которой нескончаемым потоком двигался разоренный, изгнанный из родных аулов народ. С неба густо валил снег.
Если бы не болезнь Акбидай, им было бы не так трудно. Люди они молодые, ни малых детей, ни дряхлых стариков с ними нет, вещички у них не тяжелые. Акбидай и то старалась кое-что сама тащить, не все же на мужа да сына взваливать. На первых порах они даже перегоняли многих беженцев, что еле брели, с трудом вытягивая ноги из глубокого, по колено, снега. Уже далеко позади оставались родные места, все больше становилось обессилевших путников, сидящих на обочинах дороги. Потом увидели они и мертвых, закоченевших на снегу, - вьюжный ветер трепал их лохмотья, снег набивался в глазницы. Их становилось все больше: дети, взрослые, старики. Вот лежит замерзший ребенок, приник окаменевшим личиком к груди мертвой матери; вот старик - широко раскинул руки, уставился невидящим оком в беспощадное белое небо. С криком бегут наперегонки по снегу посиневшие от стужи босоногие ребятишки, клянчат кусочки у еле плетущихся взрослых.
Первые дни пути Акбидай совала в тощие, как птичьи лапы, ладошки попрошаек то горсточку проса, то кусочек хлеба, но вскоре запасы семьи истощились, и все трое безучастно проходили мимо живых и мертвых, уставившись вперед, в неоглядное снежное пространство, которому не было ни конца ни края.
Глаза у них ввалились, ноги отяжелели, вдобавок пурга сыплет и вьет, залепляет лица снегом. Силы их покидали, шаги замедлялись, словно во сне они перебирали ногами, но, казалось, не двигались с места, время остановилось. Внезапно в этой немыслимой белой глуши стали появляться какие-то наскоро сооруженные навесы, шалаши, даже завиднелась в безлюдном пространстве крытая войлоком юрта. Перед юртой горит костерок, под навесом теснится скот, лежат верблюды. Хитрые баи заблаговременно успели, оказывается, ноги унести, подумал Аманлык.
Внезапно Акбидай, которая давно уже отказывала себе в пище ради сына, запнулась, упала, и ее тут же вырвало кровью. Аманлык поднял ее и, обняв обеими руками, упрямо повел дальше.
Все трое прошли мимо байской кочевки, продолжая двигаться вперед и вперед, хотя знали, что могут внезапно остановиться, как перекати-поле, застрявшее в сухом бурьяне.
Чуть в стороне от дороги Акбидай увидела трех сидящих, скрестив ноги, мужчин. Они ели хлеб. Сглотнув слюну, она тихонько шепнула мужу:
- Остановись, мой бек... Отдохни!
Аманлык сел. И Жаксылык сел рядом с матерью. Они старались не глядеть на этих людей, которые медленно жевали. Увидев, что, глотнув снега вместо воды, мужчины выходят на дорогу, Акбидай протянула руку мужу:
- И мы давай встанем, бек мой! Вместе с ними.
- Нам за ними не угнаться, голубка!..
- Ну... а вдруг... вдруг кто-нибудь из них обронит кусочек...
Руки опустились у Аманлыка. Соленая слеза выкатилась из глаза и застыла на щеке... Едва пересиливая себя, он, увязая в снегу, бросился к песчаному холмику, маячившему в степи, руками разгреб сугроб у его подножия. Вместе с Жаксылыком они нарвали охапку сухого камыша, расстелили в затишке и уложили Акбидай. Потом наломали веток джангиля и связали над нею шалаш. Они даже развели маленький костерок внутри и поставили на огонь закопченный котелок, набитый снегом. Почувствовав слабое веяние тепла, ослабевшая и замерзшая Акбидай слегка шевельнула губами: «Суп...»
- Где суп?
Аманлык, еле волоча ноги, вылез из укрытия и увидел в нескольких шагах от себя - руку протянуть -беленького зайчика, который смотрел на него, приподняв длинное ухо. Но не успел Аманлык подумать: «Вот бы тебя...», как заяц вскочил и затерялся в снежной белизне... Аманлык махнул рукой и зашагал по дороге назад, к байскому стойбищу, мимо которого они проходили утром. К ночи он вернулся с куском мяса величиной с кулак.
Акбидай спала, Жаксылык поддерживал огонек. Аманлык положил мясо в котелок и присел у изголовья Акбидай, потихоньку гладя ее шелковые волосы, в которых теперь все гуще проступала седина.
Утром он вывел сына на дорогу и, подтолкнув к беспрерывно текущему по ней людскому потоку, шепнул:
- Проси!
Потом вернулся в шалаш и разогрел для Акбидай оставшийся суп.
- Любимый мой, не задерживайтесь здесь с сыном из-за меня...- с трудом простонала Акбидай.- Мне уже не встать, нет... Идите, идите с сыном, а то и вы поляжете в этих песках.
- Ну что ты, голубка моя! Поправишься, мы и пойдем! Теперь уже недалеко...
- Теперь уже недалеко...- тихонько пробормотала Акбидай в забытьи. Аманлык вышел на дорогу.
Потеплело. Мимо прошел человек, ведя на веревке корову. Аманлыку было приятно глядеть, как она шла, неся тяжелое вымя, полное молока. «Будет у народа -и нам в рот попадет».
Среди попрошаек он увидел и Жаксылыка. Сын показался ему крупнее, сильнее, сообразительней других. Но он не лез вперед, не толкался. Вспомнилась Аман-лыку его нищая юность, и снова слезы навернулись на глаза.
- Ой, аллах, когда же смилостивишься ты над рабами своими?!
Вдали показались путники на двух верблюдах. Между горбов сидят женщины и дети. Хозяин едет на осле, держит верблюда в поводу, позади кочевки идет около десятка коров. Мальчишки оживились:
- Эй, куда лезешь! Стой! Ишь проныра!
Они кричали, оттаскивая друг друга назад, толкались, совали кулаки, сквернословили.
- Не драться, тихо!- крикнул Аманлык.
- А ты не суйся!- отрезал чумазый босой парнишка с посиневшими от холода ногами.- Сам хочешь все захапать?!
Аманлык ничего не ответил, молча придержал за плечи сына и встал вместе с ним позади нищих.
- Счастливого пути, господин!- загомонили ребята, кидаясь к человеку на осле.- Живите долго! Пусть вашим деткам не придется по миру ходить, как мы ходим!
Байский сынок, качаясь на верблюде, грыз огромную баранью кость. Балуясь, он вдруг кинул ее в самую гущу бегущих за верблюдом мальчишек. Голодные ринулись за ней, как грызущиеся собаки, лезли друг на друга и вскоре слились в барахтающийся грязный ком.
- Эй, старик! А ты почему не спускаешь свою собачонку?- глумливо крикнул бай со своего ишака.- Не видишь, что ли, что твой щенок другим не чета, захочет - у всех отнимет! Пускай! Чего там? Жизнь-то дороже совести!
Первый раз услышал Аманлык слово «старик», обращенное к нему самому. Но ему теперь было все равно, как его ни назови.
- Если вы-то сами совестливый человек, помогите! Жена моя с голоду помирает!
Бай приостановил осла.
- А сына продашь?
Аманлык молча смотрел на него, не понимая.
- Да ты пойми, чудак! Денек-другой - и сын твой ноги протянет. Ведь я потому и хочу купить мальчишку, что вы оба не бросились за костью. Значит, думаю, доброй породы щенок.- И бай, продолжая говорить, тронулся в путь, кочевка, не спеша, удалялась, Аманлык с сыном, растерянные, смотрели вслед.
- Ты знаешь их, отец?- быстро спросил Жаксылык.
Аманлык молча покачал головой: нет.
- Ну, так продайте меня им. Пусть дадут еды маме, пусть она живет!- Аманлык, подавленный, молчал, рыдания подступили к горлу. Жаксылык сорвал с головы шапчонку и что есть мочи закричал вслед баю: - Благодетель! Остановитесь!
Бай остановился. Остановились и верблюды.
- Отец, бегите скорей за ним! Упустите случай - мама с голоду пропадет!- твердил Жаксылык. Аман-лык, обливаясь слезами, пустился за баем.
- Ну вот, взялся за ум, - хохотнул тот.- Жена поправится, а ребенок - дело наживное, другого родите. Ты-то ведь молодой еще, оказывается! Сколько просишь за сына?- Аманлык молчал.- Не пробовал продавать детей? Ну, так вон того бугая, - бай качнул жирным подбородком в сторону долговязого юнца, который гнал хозяйских коров, - того бугая купил я за баранью ногу да полмеры проса. А твой парень, видать, ему не чета - умный, терпеливый, за него полбарана да меру проса дам.
За все сокровища мира не отдал бы Аманлык сына. Но если начать сейчас раздумывать, торговаться, бай возьмет да уедет: ведь любой из сирот бегом побежит за ним, лишь бы остаться в живых. А будут они все трое сидеть в шалаше вместе, все и погибнут. Пусть хоть зеница ока родителей - Жаксылык - остается в живых. Поправится мать, - догонят...
- Согласен, - заикаясь, молвил Аманлык.- Дайте, что обещали. Только скажите, пожалуйста, как вас звать?
- Не-ет, - протянул бай.- Имени своего я тебе не скажу. И условие мое такое: продал парня - и все, и больше он тебе не сын, и искать его ты не будешь... А не хочешь, как хочешь...
Уклоняясь от ответа, Аманлык поманил рукой сына, скромно стоявшего поодаль. Но Жаксылык все слышал, все понял и бегом бросился к шалашу попрощаться с матерью. Он вскоре вернулся, и как будто даже веселый.
«Неужели рад, что уходит от голодных родителей?»- с болью подумал Аманлык. И, будто угадывая его мысли, Жаксылык быстро зашептал в ухо отца:
- Маме лучше. Я не сказал, что совсем ухожу. Сказал, что иду на дорогу просить. Что выпрошу - ей принесу. Она даже засмеялась, поцеловала меня. «Ненаглядный мой, сказала, кормилец!» Она наверняка скоро поправится, отец. Тогда вы меня найдете.
Аманлык молча кивал головой.
- На, мальчик, поешь!- крикнула байбише с верблюда и кинула Жаксылыку краюшку просяного хлеба.
Жаксылык поймал ее на лету и сунул за пазуху отцу: отнеси маме.
Бай заставил второго верблюда опуститься на колени, развязал тюки. Чего там только не было! И мясо мороженое, и мясо соленое, и хлеб, и просо, и масло. Отдав Аманлыку пол-бараньей туши и мешочек с просом, бай снова поднял верблюда, а повод отдал Жаксылыку:
- Веди!
Жаксылык пошел впереди верблюда, Аманлык торопился рядом, на ходу целовал сына в лоб, в щеку, и слезы их смешивались на лице мальчика.
Не смотри, сынок, назад, не оглядывайся. Пусть аллах ведет тебя... ведет...
Не в силах сдержать рыдания, Аманлык повернул назад. А мальчик, верный наказу отца, не сбавляя шаг, глядя прямо перед собой широко открытыми глазами, крикнул только:
- Отец, маму жалей, - она, даст бог, выздоровеет! Аманлык не оборачивался, бежал к шалашу, пряча свою добычу под полами халата.
Акбидай лежала лицом к двери. Увидев мужа, она слабо улыбнулась:
- Пришел, бек мой!
- Лучше тебе стало, голубка?
- Лучше... Наш Жаксылык вырос, теперь он позаботится о нас...
- Вот что он тебе прислал!- сказал Аманлык, вынимая из-за пазухи хлеб!.
Акбидай благоговейно приняла краюшку, приложила ко лбу, благодаря бога за великую его милость, и положила хлеб себе на грудь.
- Ешь, - сказал Аманлык.
- Он холодный. Отогрею его своим телом и мальчику нашему отдам.
- Он уже наелся... там... кушай.
Акбидай отломила маленький кусочек и протянула краюшку мужу:
- Кушай ты, мой бек!
Аманлык тоже отломил маленький кусочек и стал медленно жевать. Мать снова прижала краюшку к груди, глаза ее закрылись, она задремала. Аманлык отрезал хороший кусок мяса и положил его в котелок.
Вскоре суп был готов. Но Акбидай спала. После полуночи она начала бредить: «Жаксылык... мой Жаксылык...» Аманлык тихонько потормошил ее. Она не просыпалась. Тогда он набрал в рот супа и по капле стал вливать жидкость из своего рта в ее полуоткрытые губы. Но она не глотала, суп стекал на щеки, на подбородок. Вдруг она шевельнула губами, широко открыла глаза, вопросительно глядя на мужа. Глаза ее стали закатываться. Не зная, что делать, Аманлык трясущимися руками приподнял ее плечи, положил голову жены себе на колено. Тело ее, которое только что пылало огнем, начало холодеть.
В отчаянии звал он жену. Она была недвижима. Вне себя он обрушил сжатые кулаки на свой собственный лоб и замертво свалился наземь. Уже брезжил рассвет, когда Аманлык очнулся, вспомнил все и опрометью кинулся на волю. Вскарабкавшись на бархан, он заорал в пространство:
- Жаксылык! Эй, Жаксылы-ы-ык!
Его крик разбудил эхо, пошел по горам, по камням, по бескрайней степи: «Жаксылык! Жаксылык!»
Толпа обессилевших от голода оборванцев, сидящая у дороги, зашевелилась. Опираясь о землю, вставали люди на корточки и смотрели на странного человека, который стоял на вершине песчаного холма, держа в руках куски бараньей туши, и, не умолкая, вопил: «Жаксылык! Жаксылык!»
- Ловите - он сумасшедший!- крикнул кто-то, и они всей гурьбой кинулись на Аманлыка.
Вмиг грабители вырвали у него из рук куски смерзшегося мяса и тут же набросились на него. Они, рыча, раздирая мясо руками, пожирали его сырым. Аманлык, не переставая звать сына, пустился бежать по дороге. Отвалившись от сырого мяса, один босоногий бродяга, прихрамывая, кинулся за Аманлыком:
Ге-е-ей! Вернись, безумный, вернись! Разве ты не знаешь, что Жаксылык, доброта, на том свете живет?!
Спутникам его понравилась «шутка». С хохотом они загалдели хором:
«Доброта - на том свете! Доброта - на том свете!»
Аманлык остановился и ринулся мимо беснующейся толпы обратно к шалашу.
- Акбидай!- кричал он. Оборванцы захохотали пуще.
- Он, видно, и впрямь спятил! - молвил тощий, как скелет, человек с непокрытой, косматой седой головой.- Кругом зернышка проса не сыщешь, а он о белой пшенице толкует!
Увидев, что Аманлык нырнул в свой шалаш, оборванцы полезли за ним: видно, еще что-то прячет! И замерли на месте. Безумец, сотрясаясь от рыданий, сидел над мертвой женщиной. Услышав за спиной возню и сопение, Аманлык встал, вытирая слезы. Хлеб, присланный Жаксылыком, выпал из-под одежды матери. Никто из голодных не коснулся этого хлеба. Аманлык поднял его и снова положил на грудь жены.
Сквозь безмолвную толпу грабителей протолкался тощий седой бродяга и, вглядевшись подслеповатыми глазами в лицо Аманлыка, снова застывшего над женой, с воплем пал на труп женщины. Это был Бектемир, вожак голодных сирот, захиревший после того, как наглотался едкого дыма в Жанакенте. Он долго не мог вымолвить слова, только трясся всем телом, сопел и наконец зачастил хриплым шепотом:
- Аманлык! Аманлык! Да ты ли это?! Встань, родной! Снова... прибился ты к нашей стае... Веди нас, веди... по-прежнему... Как бывало... помнишь?.. Вместе поклонимся слепому оку аллаха!
Аманлык хмуро вглядывался в темное, выдубленное морозом лицо оборванца и пятился от него... Вдруг, словно какая-то посторонняя сила толкнула его, Аманлык, расшвыряв бродяг, ринулся в людской поток, непрерывно текущий по дороге. Оборванцы потянулись за ним. Но немного спустя он остановился, взгляд его прояснился. Круто повернувшись, Аманлык пошел назад, к своему укрытию. Он повалил шалаш и, яростно обрушивая на него груды песка из бархана, похоронил Акбидай на том месте, где она лежала.
К полудню Аманлык закончил погребение и снова вышел на дорогу, зашагал, держа путь на Хорезм. Сироты, цепляясь друг за друга трясущимися руками, тянулись за ним разорванной цепочкой. Они спотыкались, падали, но не отставали.
...Головные отряды тысячеверстного кочевья беженцев, как истомленное жаждой стадо, рвавшееся к воде, докатились к низовью Амударьи и вышли к морю. Люди, побросав свои тощие пожитки, уже ловили рыбу из-подо льда. А хвост небывалого этого кочевья еще только отползал от берегов Сырдарьи.
Маман-бий, почерневший и обросший, без устали гонял на своем истомленном коне по аулам, не желая оставлять во власти врага ни единой семьи. Он нестерпимо страдал, видя, как новые хозяева вселяются в дома изгнанников. Так бы и схватил насильника, потащил за своим конем на аркане. Да ничего не поделаешь! Нельзя.
Кругом плач, ругань, споры, доходит дело до палок и кулаков, никто ведь не может спокойно покинуть гнездо, обжитое отцами и дедами. Только дряхлые старухи и старики, вроде Сейдуллы Большого, калеки с многодетными семьями упорно остаются в своих аулах. Стронуть их с места в такой трескучий мороз все равно что поднять мертвеца из могилы, надеясь на его душу живую.
Маман понял, что здесь он уже никому не нужен. Его место там, в голове кочевья. Он должен выбрать удобные места для жилья, помочь народу расселиться. И он тронулся в дальний путь. Но, еще не добравшись до Куандарьи, понял истинные размеры бедствия. При виде бесконечно скорбного шествия народа, который, покорно стеная и плача, устилая мертвыми путь, тащился по дороге, Маманом овладело отчаяние. Вот они - старики, матери, дети, больные, разутые и раздетые - тщетно протягивают руки, моля о помощи. Каждому готов он помочь, отдать последний кусок, посадить на свою лошадь, душу свою вынуть. Но кого, кого из них выбрать? Из сотен и тысяч одного... Сердце его обливается кровью, и он, стиснув зубы, едет, едет мимо живых, умирающих и мертвых туда, вперед, чтобы там хотя бы приготовить приют для тех, кто доползет живым, в обетованную землю мира.
Уже подъезжая к берегу Куандарьи, Маман увидел спокойно рассевшихся посреди дороги семерых оборванных, но дюжих мужчин. В сторонке у временного укрытия из веток джангиля стоял привязанный осел. Хотя вид сидящих людей не сулил ничего доброго, Маман остановил коня. Чернобородый оборванный мужчина с обмотанными обрывками одеяла босыми ногами быстро ухватил коня под уздцы. Другой бродяга, оставаясь сидеть, искоса вглядывался в Мамана красными гноящимися глазами.
- А-а! Маман-бий! Вот тебя-то нам и нужно! - злобно крикнул чернобородый.- Вот он, кровопийца народа! А ну, слезай с коня! Слезай, покуда жив!
Только теперь Маман узнал в нем старшего сына Сейдуллы Большого - Бегдуллу. Вид у него угрожающий, дрожит дремучая борода, голодные глаза горят. Ускакать, вырвавшись из его сильных рук, истомленному коню не под силу. Маман-бий, нарочито мешкая, медленно спешился.
- Сюда иди!- приказал Бегдулла, указывая на джангилевый шалаш, и пнул грязной ногой в бедро Мамана.
Маман резко обернулся, но бородач надвигался на него, тяжело дыша, и он молча вошел в укрытие. Посреди шалаша горел костер. Шесть женщин и десяток лохматых детей валялись лицом к огню. Только легкое движение ресниц говорило о том, что они еще живы. Маман-бий не выдержал этого зрелища, вышел вон. Его верного белого коня успели уже зарезать и освежевать. Зная, что, коли Маман начинает хмуриться, быть грозе, бородач первым подошел к нему, неся сбрую белого коня.
- Держи хвост трубой!- глумливо крикнул Бегдулла.- Ты же наш вожак, - значит, раб своего народа. А мы вот и есть народ, твой хозяин. А хозяин волен делать со своим рабом все что хочет. Вот взнуздаем тебя, заседлаем и будем ездить на тебе верхом... А ты что молчишь? Почему ничего не отвечаешь? Даже удрать не торопишься!.. Надеешься на нашу хозяйскую милость?- И внезапно заорал:- Эй вы, там! Чего копаетесь?
Его люди тем временем отвязали осла и подвели к Маману.
- Садись, Маман, на осла. Да не так, задом наперед садись! Ну, живо!
Что рабу делать, коли хозяин велит!- сказал Маман смиренно и сел на осла лицом к хвосту, как и было приказано.
Бегдулла мгновенно прикрутил его веревкой к седлу. Бродяга с гноящимися глазами притащил кровоточащий кусок конского мяса и приторочил его к седлу, а Бегдулла обмазал разросшиеся усы Мамана лошадиной кровью и, гикнув, стукнул осла кулаком, повернув его мордой к Хорезму.
- Пошел! Пропади ты пропадом! Помни наше хозяйское милосердие! Благодари, что помиловали, что ноги твои на четыре пальца от земли болтаются. На глаза нам смотри не показывайся! Молчи, сгинь! Сгинь!
Маман слова не вымолвил, ехал на осле, не глядя по сторонам, а осел шел за людьми по дороге. Но если бы оглянулся Маман, то увидел бы, смеются над ним люди, пальцами указывают: «Глядите-ка... Маман... Бий наш полоумный... Ишь сидит на осле лицом к хвосту!.. Умора!..» Маман-бий едет. Молчит. Думает. Народ - хозяин. Что со мной сделает, как накажет - быть по сему.
Главный бий, лишенный бийства, едет, едет на сером осле задом наперед и плачет в душе кровавыми слезами. Никак не поймет: чем он провинился перед народом, за что ему такая казнь? Ведь если оступится осел, упадет, некому даже его поднять. Если не сжалится никто, не освободит Мамана, так ему и пропасть... Нет, не жалеют, смеются, - значит, он виноват... А как же эту свою вину искупить?.. Осел идет без узды, по своей воле, сходит с дороги попастись, поискать травки. Связанный качается в седле. Обоим дышится тяжело.
Поздним утром следующего дня осел пристал к большой кочевке, во главе которой едет женщина. Это - кочевка вдовы Давлетбай-бия, властной байбише Шарипы. Шарипа сразу признала Маман-бия, слезла с коня. Приказала мужчинам:
- Развяжите бия нашего Мамана!
- Не трогайте меня, я потерплю, ничего...- коснеющим языком, еле слышно молвил Маман.- Хозяин мой так меня наказал, - значит, судьба моя такая.
Сметливая Шарипа сразу поняла, кого он называет хозяином.
- Мудрый бий, поймите, что если один ваш хозяин велел вас связать, то другой ваш хозяин и развязать вас вправе. Счастливого вам пути, лев наш!
То ли оттого, что весеннее солнышко уже пригревало землю, то ли от пролитых народом кровавых слез, дороги превратились в сплошное, дрожащее как студень болото. Маман-бий ехал на осле. Осел усердно месил копытами глину...
Быть может, еще какой-нибудь удрученный горем человек-«хозяин» Мамана - поймает их, отберет осла, а самого Мамана погонит дальше пешим... Он готов на все. Ветер, развевая его длинные, непомерно разросшиеся усы, скрывает от посторонних глаз исхудалое лицо путника. Маман-бий едет вперед, только вперед, к голове кочующего бедствия, искать новое место жительства для своего народа-изгнанника.
[1] Тулепберген Каипбергенов – Народный писатель Каракалпакстана и Узбекистана. Герой Узбекистана. Лауреат Государственных премий СССР, Узбекистана, Каракалпакстана. Лауреат Международных премий имени Махмуда Кашкарий, Михаила Шолохова, а также премий ВЦСПС и Союза писателей СССР. Победитель конкурсов газеы «Правда» и журнала «Крестьянка». Хаджи.
[2] Далее перевод 3.Кедриной.
[3] Герои народного эпоса.