Тулепберген Каипбергенов[1]

 

Дастан о каракалпаках

 

Трилогия

 

Том 1

 

Сказание о Маман-бие

 

Книга первая

 

Перевод с каракалпакского А.Пантиелева и З.Кедриной

 

Россия потеряла Петра, а простиралась она уже от окна в Европу, у хладных вод Балтики, до окна в Америку, которое прорубали посланцы Петра, мореходы и купцы, у берегов Аляски, по ту сторону Тихого океана,когда на земле моих пращуров, обнимающей Аральское море, подрос мальчик-каракалпак по имени Маман, в будущем Маман-бий, а к концу своих дней, как его называли еще при жизни, Маман-русский.

Во тьме восемнадцатого века, под низким небом позднего азиатского средневековья, жизнь Мамана была подобна зигзагу молнии. В учебниках об этом человеке одна строка, а в живой истории - страница, дымная, огненная, кровавая, безмерно жестокая, покоряюще простая.

 

 

Мы... умираем за русскую землю с твоими сынами и головы свои складываем за твою честь.

Из клятвы черных клобуков, предков каракалпаков, Юрию Долгорукому.

Ипатьевская летопись

 

Часть первая

 

1

 

Маман поклонился в ответ. С почтением взял под уздцы коней обоих всадников и повел из аула сначала шагом, потом бегом.

Ему лет двадцать. Он рослый, плечистый, но легок на ногу. Кони идут рысью, а он бежит, ведя их в поводу, нимало не задыхаясь. Лицо его смугло до черноты, из-под войлочной черной шапки блестят жгуче-черные глаза. Чекмень, из шерсти песчаного цвета, без пуговиц и тесемок, надетый поверх бязевой рубашки с открытым воротом ногайского покроя, по-орлиному раскрылился полами на ветру. И видно, что Маману хорошо, радостно бежать и что он мог бы бежать так до моря и дальше, до самой Руси.

Слева, на коне благородной серой масти,- Мурат-шейх. Он в рыжем чапане и белой чалме, пушистая борода его сияет белизной, спина кругла от старости, но на коне он не горбится.

Справа - Оразан-батыр, на коне редкой масти: конь гнедой, но белоногий. Батыр тоже белобород, однако лицо его багрово-красно, как снег в свете костра. В седло он врос, словно дерево в землю. Седло дорогое, под седлом - чепрак ковровый, шитый золотом. А оружие без украшений. К луке спереди приторочен выпуклый круглый щит, кованный из стали. На правом боку -меч в простых черных ножнах: Оразан-батыр левша. За спиной - простой черный колчан, лук со стрелами. И так все это крепко и ладно, что от всадника глаз не оторвешь; нет на свете ничего красивей старого батыра.

Маман его сын, единственный сын.

Матери своей Маман не помнил. Она погибла в страшную пору джунгарского нашествия, которая осталась в памяти людской под именем годины белых пяток, потому что беженцы, голые, босые, уходили куда глаза глядят, в пустыни, и их обожженные в песках пятки были белы от волдырей.

Джунгары растоптали землю и волю бескрайних казахских степей и всего Туркестана. А мать-Сырдарыо, кормилицу, перехватили военной пятой по самой середине, бросили, как женщину похищенную, поперек седла... И не стало единых каракалпаков, а объявились Верхние Каракалпаки и Нижние Каракалпаки. Верхние, в верховьях реки, на юге, жили под игом джунгар; Нижние, ближе к Аралу, подпали вновь под руку казахского хана Абулхаира. Было это в 1723 году, проклятом навек.

Материнской ласки Маман не знал. С детства его окружали мужчины, и среди них - двое мужей незаурядной доблести, Оразан-батыр и Мурат-шейх, его второй отец, в доме которого Маман жил семнадцать лет после того, как осиротел и осиротели тысячи и тысячи семей.

Оразан-батыра и Мурат-шейха многие почитали как родных отцов. Когда говорил Оразан-батыр, за ним стоял Мурат-шейх. Когда говорил Мурат-шейх, за ним стоял Оразан-батыр. Люди встречали их речи благодарным поклоном и словом л я б б э й, что значит - слушаюсь покорно.

Но отец был человеком из разлуки, ибо правду говорят, что сын воина и при жизни отца сирота. С детских лет запали в память прежде всего встречи и расставанья, потому что Оразан-батыр не сходил с коня всю жизнь, до своего последнего вздоха.

Близ аула уцелел на дороге войны одинокий древний дуб. Он стоял здесь, быть может, уже несколько веков и простоит еще несколько веков, подпирая небо могучими дланями. У этого дуба по обыкновению они прощались.

Маман придержал коней. Оразан-батыр, привстав в стременах, с тоской огляделся.

С севера и запада над аулом нависала невысокая горная гряда. Горы старые, дряхлые. В утреннем свете они казались батыру серо-желтой стеной, обрушенной и искрошенной землетрясением, а селенье - каменными обломками и осколками. Нищее, пустынное жилье.

Где мать-река, думал батыр, пышнотелая, полногрудая, с мутными водами, целебными, как молоко верблюдицы? Где драгоценная паутина животворных каналов, созданных знатоками, искусниками мастерами многих поколений? Где благодатная земля, выкупанная в теплой сладкой водяной колыбели, готовая рожать часто и много, как кабаниха в приречных камышах? и где люди, которые так любили и ласкали эту землю и которым земля воздавала сторицей? Все растоптано, разорено дотла, предано огню, мечу и сраму, обращено в пыль и прах лихими пришельцами со стороны Китая.

И еще спрашивал он себя с болью в сердце: за минувшие семнадцать лет не забылось ли, каковы были черные шапки на Сырдарье, какие строили плотины, какие выращивали урожаи? Кто же, если не он, батыр, убережет и сохранит в памяти людской доброе имя, честную славу каракалпаков?.. Вот и не сходил старый воин с коня. Шесть лет подряд воевал с джунгарами и так и не вернулся к домашнему очагу, так и не смог воскресить семью, несмотря на сиротство сына.

Звучно крякнув, он свесился с седла, снял шапку с головы Мамана и прижался твердыми губами к прилипшей ко лбу сына, блестящей от пота пряди волос.

- Оставайся с богом, сынок. Бог один, и слово его едино... Ступай, служи, где тебе назначено, с усердием. Служба твоя важная. Набирайся ума. Познай лицо родной земли, душу народа. Вот моя заповедь. Слушайся старшего духовного отца своего. Будь ему предан всегда, как сын. Ну, а теперь, мой шейх, поеду я...

Мурат-шейх сказал:

- Не тревожься. Рос он в послушании. Сейчас -линяет, руки у него чешутся, зуд от ребяческого своеволия. С годами это пройдет. Езжай с богом.- И одновременно с Оразан-батыром он поднял нагайку, погоняя коня.

Маман торопливо склонился и поцеловал стремя на ноге отца. И так, будто сложенный пополам, он остался стоять. Стоял, пока мимо не проехали Мурат-шейх и другие всадники, провожая батыра, и пока они не скрылись с глаз. Оразан-батыр держал путь на юг. в Хорезм, такой близкий, родной и такой чужой и враждебный, где селились сородичи, братья в длинной тени джунгар...

Затей Маман пустился бегом в горы. Он спешил на свою службу и думал на бегу, посмеиваясь исподтишка, что нет, не бывать тому, что обещал мудрый шейх, не пройдет с годами эта хворь своеволия, а скорей окрепнет.

Аул между тем был не столь пустынен, как казалось Оразан-батыру. Вышел проводить его простой люд. Иные забирались на плоские крыши зимовок, чтобы дольше видеть, как батыр едет по дороге на юг.

Двое чернобородых сидели высоко, па землисто-желтой скале, подобно джиннам. Маман бежал мимо скалы. Остановился, услышав голоса сверху.

- Хочешь знать, за что его любят?- говорил один.- Без него мы стадо без пастуха. Сильней его духом нет среди нас... Ты помнишь моего отца? Строптивый был человек. В годину белых пяток не стал творить намаз ни пятикратно, ни однократно. Обиделся на аллаха. «Что проку?-говорит.-Сколько я молил: накорми досыта. Так и не расщедрился!» А один раз выбежал старик из дома, задрал бороду к небу, поднял кулаки да так его обругал... повторить нельзя. В прошлом году собрался отец помирать и перед смертью оробел. Пришел проведать его шейх, а он заплакал, бедняга: что-то будет со мной, грешным? И знаешь ли, что сказал шейх? Против бед сего мира я бессилен. Но на том свете - верой своей ручаюсь - жить душам каракалпаков в райском саду». Утешил старика. Отошел отец с верой. Поверил... И мы поверили. Все верим!

- Теперь ты послушай о батыре, - сказал второй.- Да буду я жертвой ради него... Если и есть у него какой изъян, так это крутой норов. Говорят, ох как не нравится хану Абулхаиру, что не оседлать ему нашего батыра. На первый взгляд тем, кто его не знает, может он и не показаться, Скажу: сумасброд... А силища в нем - как в земле, как в реке. Не все знают, как он сказал однажды шейху, послушай, как сказал: «Мы народ малый. У малых слаб голос, не слышен в мире. Но наш голос услышат! Бывает, что голос самых малых, самых сирых - не самый громкий, да самый слышный...» Почему он так сказал? Это слово жжет, как слово божье. С этим словом он поехал на юг. Рассеяны мы повсюду, как просо Из худого мешка, а он верит, что соберет потерянных, растраченных по зернышку. И мы верим. Вот во что верим!

- Спору нет, разные они, эти две головы, разные...

- А как дружат! Как сыновья одного отца. В чем тут секрет?

- Секрет простой: два ствола из одного корня, оба - из рода ябы.

- Нет, не говори так. Разно они смотрят на тот и на этот свет. И разное бремя несут на своем горбу. Стало быть, поделили полюбовно: один взял на себя нашу долю загробную, другой - земную. Это их и связывает, как день и ночь.

Маман медленно отошел от скалы. Задумался Маман. Подобные речи он мог бы слушать и слушать, они были ему всего интересней.

Быть головой народа - значит быть па виду, на уме и на языке у людей. И хоть ты семи пядей во лбу, хоть семи вершков в плечах, будь осмотрительней, если ты избранник, если вожак. На слове не запнись, в деле не споткнись. Покажи, чем ты силен, чем хорош.

Давно уже у Мамана было на уме свое. И он собирался с духом, готовый броситься в обрыв со скалы, как бросается птенец беркута, впервые становясь на крыло. Взвешивал мысленно то, чему учили его отцы, как будто поочередно надевал на свою голову то шапку Мурат-шейха, то Оразан-батыра.

И еще он примерял шапку своего третьего тайного учителя, а в глубине души, быть может, и названого отца. Был тот третий человеком из-за моря, с того края света, из жизнью творимой сказки. Был тот третий иноверцем - русским.

 

* * *

 

В полдень они остановились под турангилем, высоченным раскидистым кустом из породы тугаев. Оразан-батыр показал кивком - пора. Надобно шейху поспеть вернуться в аул к вечерней заре, а конь его притомился. Что касается самого батыра и его коня -в пути своя доля; чему быть, того не миновать. Мурат-шейх так же кивком согласился. Не слезая с копой, они крепко обнялись.

- Прости мне все, мой шейх, прощай,- сказал Оралан-батыр; голос его дрогнул.

Сколько раз пускался батыр в дальнюю дорогу! В какие небывалые уходил походы! Но никогда не прощался так с Мурат-шейхом, как сегодня, и никогда не было так тяжело прощанье. Защемило сердце, запершило в горле у старца. Слезы, однако, не обронил.

Повернул назад коня, уводя за собой спутников, скромную свою свиту. И словно вдогонку, побежали рысью, топоча, как кони, беспокойные мысли.

С чего он сегодня расчувствовался? Уж не старость ли это заползает в душу, подобно холодному ужу? Похоже. Переступили они оба незримый порог шестидесяти, и шейх, и батыр. Немощь обнимает тело, холод - душу. Истекает по капле сила, а с ней страсть и воля жить. Видится уже невдалеке неумолимая Косая, и хочется не здороваться - прощаться. Не пора ли сказать людям жгучими словами батыра: прости мне все, мой народ, прощай?

Бедный, несчастный народ... Рушились и рушились на его голову лавины бедствий, секли в самое темя молнии судьбы. Был ли день, когда бы черные шапки вздохнули свободно?

Так же, как Оразан-батыр, с великой болью думал Мурат-шейх об опустошенной отчей земле. Кто ее воскресит? Это чудо могли бы сотворить люди, с благово-лснья божия. Но кто воскресит погубленных людей, убитых, искалеченных, рассеянных, пропавших без вести, гибнущих в неволе, на чужбине, от близкой Бухары до чуждого Китая? В куче - только Нижние Каракалпаки, в малой куче. Шестьдесят тысяч кибиток уцелело в низовьях Сырдарьи, десятая часть того, что было. Вдесятеро больше их было до нашествия джунгар, несчетно больше.

Семнадцать лет назад Оразан-батыр водил джигитов-каракалпаков против джуигарских полчищ, и бились джигиты бесстрашно, беззаветно, плечом к плечу с казахами Малого жуза, в войске хана Абулхаира. Эта война сдружила казахов и каракалпаков, скрепила дружбу кровью. И до, и после войны судьба была черным шапкам - жить под властью хана Абулхаира; хан их недолюбливал, не уважал, а в делах с русскими - ревновал и остерегался. Но у хана своя забота, у народа своя печаль. Казахи многих соседних родов почитали каракалпаков за родных.

Не забудется вовек, думал Мурат-шейх, как пришли степняки, кочевые люди, к сиротам, пришли не с пустыми руками, с хлебом, со скотом, с одеждой. Айгара-бий, глава семи родов большого казахского племени табын, всех опередил - пригнал по сто голов каждого вида скота, лошадей, коров и овец, и отдал из рук в руки Мурат-шейху. Бесценный это был дар. Многих спас от голодной смерти, поставил па ноги, обнадежил, как обнадеживает семенное зерно. А уж за Айгара-бием потянулись другие. Тоже помогли памятно.

Тогда-то и начал Оразан-батыр свой страдный путь, длиной в семнадцать лет. Где он только не бывал! И на юге и далеко на востоке, в самом чреве джунгар. Тайно, хитро и терпеливо добирался до измученных сердец и смятенных умов. Вливал в них свою неисчерпаемую бодрость и волю. Годами говаривал - переселяться вниз, соединяться сызнова, воедино. С ним соглашались, его благодарили и оставались на месте. Шутка сказать - на виду у недругов и лютых врагов подняться да уйти из темницы на волю! Где взять такую силу? Как ни удивительна была мощь Оразаи-батыра, но на это ее недоставало...

В Хорезме жило мангытское племя каракалпаков. Когда пронесся зловещий слух, что глава мангытов Шердали-бий подло убит хивинским ханом Ильбарсом, Оразан-батыр не мешкая отправился туда - укрепить духом людей, оставшихся без вождя. И сам по общему признанию стал их вождем. За ним не знали интриг и не опасались его коварства. Он был прямодушен и бескорыстен, как истинный солдат.

Вернувшись, он едва передохнул дома. И вот сегодня - опять туда же. На этот раз он собирался пред светлые очи самого злодея - хивинского хана. Прийти к нему и сказать: «Унижаете каракалпаков? А они не одиноки!» Сказать, какая у них теперь опора - отныне и навеки: русский царь (вернее - царица), о чем имеется грамота. И еще сказать хану, что черные шапки - народ не из пугливых. Пусть знает хан, что есть у них даже пленные русские!

Да, как ни странно, это была правда: и царская грамота, и русские пленные...

Еще при царе Петре, за год до злосчастной годины белых пяток, пошла от берегов Арала в далекую русскую столицу первая грамота, и в той грамоте писано было: «Которое было наше зло между нами, надобно простить, а впредь бы нам с вами быть в совете». Так писал Ишим Мухаммед Батыр, хан каракалпакский, Петру, царю русскому.

А еще годом раньше отпустил Ишим Мухаммед Батыр на волю и проводил на родину всех русских пленных.

Дорожка в Россию была уже торная. В том же году, что и грамота, пошел в русские города караван купцов в черных шапках, и было в том караване ни много ни мало - тысяча верблюдов!

Вот как было. До царя Петра доходили каракалпаки. А караван в тысячу верблюдов - разве не могущество? Вот как оно было.

Год спустя все под корень порушило и свело на нет джунгарское нашествие. Но то, что задумывал и затевал Ишим Мухаммед, стало еще нужней и заманчивей, чем до нашествия.

Хан Абулхаир обратил свои взоры к России позднее каракалпаков. Его послы шли по следам каракалпакских послов, и хан, случалось, затаптывал эти следы. Понятно, хотел он, чтобы каракалпаки во всех делах смотрели из-под его рук. И все же решимость каракалпаков придавала решимость и ему. Бывает, что и малый народ протаптывает тропу большому, - так говорил Оразан-батыр.

Оразан-батыр первый объявил во всеуслышание, что принимает русское подданство. И склонил к тому же аральского хана Шахтемира. И когда приехал к казахам царский посол Мамет-мурза Тевкелев и на целых два года увяз в междоусобицах Малого жуза, безнадежно застряв в ставке Абулхаира, и злые языки вопрошали, посол он или пленный и не лучше ли его убить втихомолку, кто помог склониться чаше весов на сторону той партии, которая стояла за Россию, наперекор той партии, которая лепилась к джунгарам? Оразан-батыр! Он это сделал - и не у себя дома, у казахов.,. Говорят, что царица Анна Иоанновна собиралась уже выкупать своего посла, а он вернулся с честью, и получил Мамет-мурза за свои муки и заслуги чин полковника...

Казахи и Нижние Каракалпаки вступили в русское подданство, можно сказать, нога в ногу, рука об руку. Сошлись на том, что каракалпаки не будут платить ясак России, поскольку платят его Малому жузу. Было это в 1731 году.

Тому уже девять лет... Перед лицом русских послов дал хан Абулхаир клятвенное слово - не драться. Не поднимать руки на своих - Нижних Каракалпаков. Надеялись черные шапки, что если уж не будет им Абулхаир любящим отцом, то - хотя бы добрым хозяином. Не сдержал хан слова. Трижды за девять лет бил лежачих. А русские пе заступались. И толки пошли разные: одни судили, что, значит, не видать издалека царице Анне Иоанновне, сменившей на престоле царя Петра, что деется за Аральским морем, а другие приговаривали и так, что сильный всегда принимает сторону сильного.

Болтали еще много пустого: и что будто бы Анна Иоанновна отнюдь не родная царю Петру, и даже она не русская родом, и визирь ее по имени Бирон тоже родом не русский, и все русские его люто не любят. Сама царица будто бы мужеподобна, охотница поесть, попить, поспать, как простая смертная, и пуще всего любит игрища, коим предается день и ночь кряду.

Недосуг ей заниматься делом, как покойному царю Петру. Иначе как же понять хотя бы то, что яицкие казаки разграбили каракалпакский караван, шедший в Россию, в Уфу. Они, оказывается, и знать не знали и ведать не ведали, что была каракалпакам грамота от Анны Иоанновны и в грамоте такие слова: «...милостиво обнадеживаем, что при торговых своих помыслах... спокойно и безопасно всегда жить будете, и повелеваем вам свободный торг с нашими подданными и куда пожелаете иметь и тем пользоваться... а мы... повелели... вас от всяких неприятельских нападений, какие наперед сего до вступления в подданство наше каракалпакский ваш народ претерпевал, охранять и защищать». Не читывали той грамоты яицкие казаки!

Последствия были самые худые, самые нелепые, какие только могут быть под горячую руку. Похватали черные шапки на караванных путях и в пограничных селениях, где зазевались жители или проспала стража, несколько десятков человек, русских, мужиков, баб и детей, и увели их в глубинку. Держали взаперти, на хлебе и воде, более года и толковали о чести и доблести, внушали самим себе, что каракалпаки - тоже сила.

Так и вышло, что горькая горечь обнялась с дурной гордыней, как сирота с богатой, чуждой, но завидной соседкой.

Оразап-батыр, узнав о русских пленных, возмутился, потом растрогался, пришел в ярость, потом в восторг и так по сей день не очухался, метался в душе с белого коня па вороного, а с вороного на белого. Сознавал, что это самообман. Смеялся над собой и призывал смеяться друга, но Мурат-шейх отмалчивался. Он в душе слабо верил, что будет прок от русских, ибо ладить с иноверцами - не то же ли, что жить в одной каморке собаке и кошке?

А потом пришла из России чрезвычайная весть, и недостоверная, и правдоподобная, как случай из дастана.

Будто бы дочь Петра, родная дочь Елизавета, надела на себя ратные доспехи, пришла ночью в любимый петровский полк, подняла его именем Петра и собственной рукой сместила с престола нерусскую царицу, а нерусского визиря Бирона не то заточила в темницу, не то обезглавила. После этого пошел из российских пределов такой туман, что стало совсем не видать, что же дальше будет и какая ноне цена грамотам Анны Иоанновны, бывшей царицы.

И думалось Мурат-шейху: коли в России такая заварушка, может, это и к лучшему, что у каракалпаков - русские пленные? Оразан-батыр, услышав сие соображение, рассмеялся, потом опечалился.

- Кармилица-мать Сырдарья хотела, говорят, переплыть Аральское море...- так он сказал.

Было это при его сыне Мамане. И поразился Мурат-шейх тому, как Мамап слушал отца, сложив руки на груди,- с усмешкой, неприличной для юноши в присутствии старших.

 

2

 

Тропа вела к ущелью, тесному, как яма, невылазному с трех сторон. Желтые скалы нависали над ним карнизом, доступным только птице. Вход в ущелье, похожий на провал в пещеру, перегорожен стенкой из нетесаных камней; в стенке плетеные воротца, подпертые толстым колом. У плетня - стража, двое джигитов с секирами. За плетнем - русские пленники.

Сюда и пришел Маман, как ходил уже более года. Пускают сюда его одного. Ему доверил и поручил Мурат-шейх русских.

Здесь подобрались большей частью женщины и дети, а мужчины, пожилые, на взгляд Мамана - старики. Люди слабосильные, с них довольно и двух стражников. Но был среди них один человек - с окладистой, золотисто-русой бородой, которой долго дивился Маман, и с большими, как у совы, прозрачными глазами, такими прозрачными, что оторопь брала. На вид ему лет сорок, сорок пять от силы. Был он весь в шрамах; па виске рубец, на скуле другой - следы ударов ножом или копьем, спина исполосована плетью, на левой руке большой палец отрублен. Но этот человек, пожалуй, справился бы один с обоими стражниками. Взял бы джигитов за шивороты, как они ни страхолюдны, стукнул бы их лбами, и не надо секиры.

Невольно, исподтишка Маман любовался бородачом. Сила покоряет. Оказалось, однако, что у этого человека сила много большая, чем думалось поначалу.

На первых порах вообще Маман был слеп и тщился обратить пленников в истинную веру, прежде всего, попятно, бородача. Учил заблудших овец, иноверцев, тому, чему учил его самого Мурат-шейх. Шейх учил словом, Маман - палкой, не щадя ни старых, ни малых, ни здоровых, ни хворых. Жалости Маман не ведал. Неумелым, у кого язык заплетался, драл уши. А тем, кто упорствовал, противился, выкручивал руки, ноги, не давал есть, нить, сажал в колодки.

Сердился Маман, гневался. Учил-то он благому и праведному. Например - здороваться по-мусульмански. Какой же смертный может не знать приветствия, единственно приличного и не греховного? Или такая простая вещь - молитва калима шаадат. Она нужна каждому - в каждую минуту жизни, особо -перед сном. Трижды сотвори ее - и тогда, умерев во сне, проснешься в раю. Разве это не важно знать? Разумному растолкуй, а глупцу вколоти в башку палкой, ради его же пользы, именем аллаха.

Помимо того, он присматривал за работой. Люди тесали камень. Камень пока не нужен, но будет нужен, когда примутся возводить город на месте древнего града Жанакента, в низовье Сырдарьи, как задумал хан Абулхаир. И в этом деле Маман не знал милосердия. Мудрый Мурат-шейх так учил:

- Иноверцы, сынок, не то же ли, что ослы? Чиста у них только телесная сила. Вот и пусть живут в труде, как ослы, пока душа в теле. И пусть познают страх, пусть запомнят страх перед нашей верой, духовной чистотой.

И Маман старался. Единственно, на кого он не отваживался поднять палку,- на человека с дивной бородой. Злился на себя, па свою робость. Бородач не слушал его окриков, отворачивался, показывая свою иссеченную шрамами спину. А Маман бесился. Стыдно ему было, что не справлялся он со своей службой, раз не мог внушить пленнику страха.

Звали этого человека, видимо, за то, что дал ему бог такую бороду,- Бородин... Понял это Маман, когда научился балакать по-русски. Схватывал он русскую речь на редкость легко и быстро, много быстрей, чем пленники - каракалпакскую. Однажды раскричался Маман. Кричал он по-русски, взвизгивая, как кабаненок:

- Эй вы, свиньи... эй вы, свиньи...

И вдруг молчаливый дотоле бородач, у которого и русского-то слова не вытянешь, заговорил с Маманом на его языке свободно и бегло. Была это не больно чистая тюркско-татарская речь, но вполне попятная!

- Распускаешь язык, молодой мулла. Срамишь свой народ. Это самый большой грех.

Маман оторопел.

- Ты кто?- спросил, запинаясь.

- Я купец. Торговый гость. Твой гость.

- Л я сын батыра! Мой отец бил джунгар. Нет в мире сильней джунгар... Все ханы всех народов мечтают, чтобы в их войске были каракалпаки. Мы самые лучшие воины...

- Не тем гордишься, молодой мулла. Твой народ - хлебопашец. Все народы кругом кормил хлебом. Знаешь ты, какое здесь созревало зерно - пшеницы, проса, ячменя? Откуда тебе знать! Ты еще тогда мамку сосал.

- Мы воины!- повторил Маман упрямо. Труженики! «Три месяца молока, три месяца дыни, три месяца тыквы, три месяца рыбы,- проживем...» Чья это пословица? Ваша!

Маман был поражен. Такие речи он слыхал от отца, и даже от него, батыра, они были менее удивительны.

Бородин переложил из правой руки в левую пудовую кувалду, которой бил камень, и внезапно обнял Мамана за плечи, стиснул железной десницей.

- Молод ты, а ведь не скажу, что глуп. Не на то растрачиваешь силу. Людей мытарить? Это дело палача, а не джигита.

Маман вырвался.

- Не можешь ты судить! Ты пленный, мой раб!

- А разве ты меня взял в бою?- спросил Боро дин.- Выкрали, как барымтачи лошадь. А болтаете про то, какие вы честные, праведные. И какие грозные! Много болтаете.

Опять Маман опешил. Вскрикнул, однако, с гонором:

- Вере учу!

Бородин громко рассмеялся:

- Слышал ты, чтобы русский сменил свою веру на вашу, видел хоть одного такого? Я не встречал.

Маман пожал плечами. Врать он не умел. Он тоже не слышал, не видел ничего подобного.

С этого часа и дня Бородин стал интересен Маману на всю жизнь. Не хотелось более пересилить этого человека. Хотелось его слушать, спрашивать. Любопытно было, как он ответит.

Бросил Маман палку, и со временем стало ему неловко и вспомнить, как он с ней управлялся. Потянулись долгие разговоры, втайне от стражников, благо они укладывались спать, когда он являлся. Услышал Маман сказку жизни Бородина и заслушался.

 

 

- Ведь вот как оно с нами случается. Наперед не угадаешь, во сне не приснится... Кто такой, братец ты мой, купец? Первейший человек в своем отечестве. Само собой, хлебушко поднять из матери сырой землицы -заслуга наибольшая. И землю ту оборонить, и навоевать иную, побогаче,- заслуга преславная. Но не единым хлебом жив человек. И там солдат не пройдет, хоть трижды кровь прольет и жизнь положит, где пройдет купец без меча и забрала.

жели хочешь знать, слышали мы от одного верного человека в Омске, своими ушами слышали: есть русские люди и в Джунгарии, за поднебесными перевалами, у великой горы, которой имя Хан-Тенгри, что значит -Царь Духов, в самой урге, то бишь в ставке Голден-Церена. Кто эти люди? Знамо, купцы! Ни одному батыру дойти дотуда не по силам. Скажешь, басни? Что же, не любо - не слушай, а врать не мешай. По мне эти басни дороже деньги. Они - как звезды в небе, их держись -не заплутаешься.

Сам-то я не шибко удачлив. Куда уж нам, вологжанам! ан и мы хлебнули солоно.

Мы, братец, люди Петровы, стало быть, царя Петра. Подарил нам господь царя, какого свет не видывал. Не гнушался мастеровых, купца любил. Самолично ходил в заморские страны и тех уважал, кто дальше ходит и домой прихаживает не с пустой башкой. Пустую мошну прощал, башку пустую не миловал. Батя мой пошел по Петровой дороге со всей охотой и меня наладил, а я -своих сынов.

Родом мы из Вологды, наш товар - поташ да смола. Богатства на том не нажили, но видать, как его наживают, видели. Тянулись из наших лесов - одни на север, к берегу морскому, другие поближе к Уралу, на восток. Нам судьба выпала обжиться в Уфе. Там завели товар покраше, подоходней. Сосед у нас был татарин многодетный. От его младших баранчуков я и набрался ваших слов, как ты вот наших.

Наслушался я купцов-туркестанцев, прознавших дорогу в Хиву, в Бухару, не терпелось мне туда же. С батиного благословения нанялся я толмачом к одному рисковому умельцу, побродил с ним, приобвык к делу. Понравился хозяину, поставил он меня приказчиком. И пошел я ходить с караваном: сперва от хозяина, а ужо как отдал мой батя богу душу, а мне капитал,- от себя самого.

Тут-то меня подстерег мой бес. Замыслил я всех переплюнуть: махнуть к афганам, а из афган, веришь ли, в Индию.

Долго нацеливался, замахивался. Недалеко ушел... В Черных Песках напоролся на лихих людей. Отобрали у меня и товар, и верблюдов, и прислугу. Я дрался насмерть в пару с приказчиком, нам и досталось до полусмерти: бросили нас, ни живых ни мертвых, без капли воды.

Время - июль месяц, день длинный, ночи ждать -не дождешься. Поднял я товарища, поползли с бархана на бархан, как черепахи. Солнце нас добивало. Легли в ямку, под саксаулом, вместе со змеями и ящерками. Гляжу, а мой дружок уж язык вываливает изо рта, мошка у него на языке. В той ямке я ему и засыпал песком очи. Крест начертил на песке в головах.

Чую, подступает мой черед: и у меня язык во рту не помещается. К ночи из последних, крайних сил зарылся я в песок, а он чем глубже, тем черней, стало быть, от сырости, живой воды. Лег грудью, лицом на эту сырость, забылся. С рассветом очнулся, вроде бы ожил. И жажда не та, и язык на месте. А на горизонте, по краю земли, в зоревом соку, скачут, играют то малые точки, то буквы-алефы аж до неба. Караван! Встать, крикнуть мочи ист, в глазах помутилось. Смекаю, однако,- я на караванном пути, наткнутся на меня.

Наткнулись. До того я был страшен, что робели ко мне подступиться. К тому же иноверец... Хотели было уйти. Но караванщик главный, видать, прикинул, что ежели я живой, то уж не подохну. Подкормив, можно меня продать с выгодой. Он вез на двух ослах соль в Хиву. Я стоил дороже его товара. Это меня и спасло. Развьючили осла, посадили меня.

В Хиве, на базаре, я оказался самым видным из всех, кого вывели на продажу. Купил меня за хорошую цену маслодел, поставщик ханского двора. Стал я бить кунжутное масло. Помаленьку окреп, оброс новой шкурой. Меня и приметили. Попался на глаза ключнику ханского дворца. А они не ладили - ключник и мой маслодел. Ну и науськал на меня ключник ваших попов. Заявился к моему господину главный мулла мечети, напугал до немоты и дрожи: грех, мол, есть масло из моих рук, пущай раб принимает ислам.

Так что, видишь, по этой части - не ты первый, не ты последний.

Я еще отцу дал зарок: учить вашу грамоту буду, креста с себя не сниму. Чтобы душу мне растоптать, надо ее из меня вынуть. Вот и стали ее вынимать. Били меня плетьми у столба принародно. Я стоял на своем. Тогда порешили казнить.

Казнь для нашего брата придумали ваши святоши лютую: силком напоить соленой холодной водой, отчего в смертных муках сроком через сутки человек должен лопнуть. Верующим, стало быть, урок и потеха.

Связали меня по рукам и ногам, налили в рот не воды - соленой каши. Бросили посреди площади. И пошли любители смотреть на мои муки. Иные усаживались, оглаживали бороды, закладывали за щеку табак, чтобы уж насладиться всей душой.

А я лежу и не лопаюсь. Минули сутки, я живой. Корчусь, глаза на лоб вылезли, а дышу.

Ехал мимо ханский визирь, соблазнился посмотреть. Сошел с коня, потыкал меня нагайкой в брюхо, глянул в глаза. Не знаю, что ему примстилось. Велит спросить меня: пойду ли я служить нукером хану? Я выговорить ничего не могу. Рычу в ответ, как дикий зверь.

Кинулись ко мне, развязали. Отпоили топленым бараньим жиром. Я и оклемался, слава богу. С той поры, правда, соленого в рот не беру.

Нарядили меня, вооружили. Довелось воевать против Бухары, ходил в поход на Мары. Силенка кое-какая водилась за нами, трусить нам не с руки. Не хотелось уронить себя. А как стали от меня бегать ваши молодцы - вошел во вкус. Тем и прославился. Года не прошло, представили меня перед очи хана, а он мне - чин жузбасы, по-нашему - сотника. После этакой оказии прежний мой господин и тот самый ключник стали мне кланяться, кладя руку на сердце, хотя я и православный.

Еще я подивил тамошних господ хороших тем, какой я лекарь. Брюхо-то у меня разоренное, а вода в Хиве, в арыках, как в вологодских лужах. Напала на меня чесотка, как на дитя золотуха. Исчесался, изодрался весь, точно изъеденный комаром-гнусом. Нужда заставила вспомнить, чей я внук. Бабка моя по матери понимала в травах и меня тому учила. Попробовал я пустить в ход зеленый тутовый лист. Как рукой сняло! Гляжу, а у вас этой чесотки кругом полно. Обсыпали меня болящие, как мухи,- попервости ратники, челядь дворцовая, а там и горожане.

Пошла обо мне молва и чуть было не довела опять до беды. Уж этого доброго дела - моего колдовства -муллы мне не спустили бы. Не поспели, дай им бог здоровья.

Как раз о ту пору приглянулись мы одной молодой бабочке, персиянке, второй жене ханского держателя печати. Подослала красавица ко мне старуху, а потом и сама пришла под видом старухи. Кинулась на шею, говорит: бежим отсюда, увози меня с собой.

егко ли - бежать, да еще с чужой женой! Однако у нее, сердешной, все было обдумано. За порядочную мзду ханский писец изготовил на самолучшей казенной бумаге, по самовернейшей казенной форме грамоту, что я, мол, сотник ханского войска, посланный ханом, а куда, по какой надобности, то хану ведомо. Крепко, знать, спал держатель ханской печати, когда его молодая сняла с его шеи ключ, отперла ларец, взяла печать и приложила к грамоте. Припасла она даже хну да басму -покрасить мне бороду.

Ночью пустились мы в бега. Из города выбрались с грехом пополам. А на большой дороге сказалось то, чего я недомыслия. На копе моя персиянка держалась, как на корове седло. Пересадил я ее на своего копя. Далеко ли так ускачешь? Поутру, на переправе через Амударыо, настигла нас погоня. Река полноводная, бурная. И ветрено было, волна с гребешком. Кинулись мы вплавь. Гляжу, хорошая моя держится за гриву своего коня. Еще поглядел, а ее уж нет на плаву. Ушла, может, со стрелой в спине, а может, и без такой подмоги. Не уберег я благодетельницу, дурак рыжий.

Следом за ней и я утонул... Бросил коня, нырнул и, благословясь,- по течению. Волна меня прикрыла. Ушел и я. Внизу, в камышах, отдышался. Месяца полтора спустя был в России. Дома, за иконой, храню грамоту хивинского писца - память дорогую об той персиянке.

Как видишь, и после того не образумился я. Дома прожил одну зиму. Кто хоть раз отведал сего зелья -купецкого риска, на печке не усидит. Индия у нас в очах как видение господне.

В летошнем году собрался налегке, поскольку я битый, грабленый,- осмотреться, разведать, какая чему красная цена. Вы меня и увели с базара городского. Набросились, как волки на косулю. А за какие такие вины? Мы, братец ты мой, за яицких казаков не в ответе. Им дурная кровь в черепушки ударила, а следом и вам. Режете курочку, которая песет золотые яички. Можешь ты понять, молодой мулла, то попять, что старшим твоим будто бы невдомек?

Маман понимал... И дивился тому, что старшие этого понять не хотели. Отец его, Оразан-батыр, колебался, сомневался, а другой его отец - Мурат-шейх - не колебался и не сомневался. Почему так? Разве батыр и шейх - не одна голова, как они ни розны?

Но более всего дивился Маман человеку, который подарил ему свою правду и готов был еще дарить. Принимать ее - смертный грех. Но ничего слаще этого греха Маман пе знавал. И слушал со счастливым чувством, будто нашел клад, с трепетным ожиданьем, с горячей благодарностью. Не раз ему хотелось по мусульманскому обычаю припасть к ногам иноверца. Хотелось вскрикнуть: отец! Маман едва сдерживал эти порывы. Смотрел в прозрачные, крупные, как у совы, глаза, которые его завораживали, и думал: какой же огонь скрыт, точно под золой, под этими шрамами, в этом битом и ломаном могучем теле.

- Бородин-ага... есть ли у вас сын?

- Двое! Старший, Владимир, твой сверстник. Младший - Петяй, Петра... Крещен царским именем, авось не уронит.

- Они купцы? Будут купцами?

- Нет, никак нет. Время у пас новое. Есть дела новые. Еще мой батя был живой-здоровый, как мы порешили: старшему дорожка столбовая - в город Тулу, младшему - в Питер.

- Зачем?

- Одному - в оружейники, другому - рубить корабли. Ноне, видишь ли, такая нужда. Ее царь Петр ухватил за хвост, как жар-птицу, и нам заповедал. Он великий был охотник и умелец уразуметь, какая есть в мире нужда. Нашему брату от такого царя срам отстать.

- Но царь Петр умер...

- Воскреснет! Яицкие-то казаки потрепали вас при дуре царице, Анне Иоанновне, прости, господи, великое прегрешение. Ноне правит Елизавета, Петрова кровь! Кто ее сажал на престол? Петровы люди.

- Откуда вы знаете?

- Стало быть, знаем. Забыл, молодой мулла? Короткая у тебя память.

Маман не забыл... Он хорошо помнил, как наведывались его отцы, батыр и шейх, к русскому пленнику с золотой бородой. Теперь Маман понимал, что приходили не просто глазеть, любопытствовать, приходили советоваться. Значит, и им интересны были его слово, его ответ.

- Презираете меня? - спросил однажды Маман, и ему очень хотелось, чтобы Бородин возразил, но тот лишь пожал плечами.

- Не любишь, не уважаешь свой народ... Мулла ты недоучка. Кто дорожит своим народом, тому душу воротит - обидеть другой народ. Мы, братец, и беленькие, и черненькие - все от бога!

Вот и такого Маману не доводилось прежде слышать. Разве не загадочные речи? Чем были велики татары? Тем, что топтали русских. Чем стали велики русские? Тем, что топчут татар. Так привык думать Маман.

- А как понять... что такое нужда, которая как жар-птица?

- Это нужда самая наибольшая, она как божий произвол. Ей, как господу, вес подвластны - и парод, и цари. Уловишь, ухватишь эту нужду - будешь царь, а нет - так и помрешь дурак дураком, хотя и на престоле.

- Не понимаю...

- И молодец, что не корчишь из себя... не пыжишься, как ваши родовитые баи.

Все же Маман спросил:

- А может, это и есть наша жар-птица - держать вас в плену?

- Путаешь иголку с мечом! Ваша нужда проще простого, нужда великая...

Бородин умолк в раздумье, но Маман понял, что он хотел сказать. Оразан-батыр говорил точно так же: жили бы мы под рукой русского царя, не было бы у нас годины белых пяток.

Случалось, что и Бородин расспрашивал Мамана, допытывался, что делают, о чем думают его отцы - батыр и шейх. Маман отвечал как умел, забывая о том, что доверить иноверцу - то же, что прыгнуть, закрыв глаза, в колодец.

Один давний его вопрос не шел из головы Мамана. Кувыркался в голове, как в небе кара-торгай, или черный воробей, а по-русски - жаворонок. Лукавый вопрос: о чем же ты, милый, мечтаешь? Нет, не хотел Маман согласиться, что он без хмеля в душе... Была и у него своя Индия, тайная, самая заманчивая. Маман думал о ней застенчиво и дерзко, как иные думают о девушке. Его Индия - не на востоке, а на западе. Его Индия - страна Петра, царя-плотника, царя-мастерового, какого не знавали ни в жизни, ни в сказке... А верно ли, что первым его другом был нищий сирота? Истинная правда. А верно ли, что в гневе он не знал пощады? И то правда. С дрожью в сердце внимал Маман: его друзья были тоже сироты, нищие и он тоже хотел быть беспощадным.

Как-то раз Маман увидел Бородина, каким еще никогда не видел. На камне сидела женщина с опухшим от слез лицом, серым, как старая застиранная ткань, простоволосая, растрепанная. Бородин обнимал ее худые костлявые плечи, дрожащие от рыданий, и в прозрачных его глазах тоже стояли слезы. Увидев Мамана женщина со стоном поднялась и пошла к камнетесам.

Маман замер на месте, будто пришитый гвоздями к земле. Спросил, кто эта женщина, уж не родная ли?.. Бородин кивнул.

- Родная... У нее на глазах померла мать, а сегодня утречком - сынок, единственный, последний. Многовато слез в этом ущелье... Проточат землю... Расколется земля!

Маман привык к людскому горю. Он не помнил своей матери, не помнил, чтобы плакал, и не помнил, когда бы испытывал жалость... А тут и у него навернулись слезы, и слезы эти были ему желанны.

Это было накануне отъезда Оразап-батыра в Хорезм. И вот, проводив в далекий путь отца, прибежал Маман в горы. Хотел поведать поскорей, что сказал на прощанье батыр, а что шейх. Поведать, как одинок неутомимый, безотказный Оразан-батыр,- провожал его только шейх, бии других родов не показались. Хотел услышать похвалу батыру, осужденье биям... И вдруг -спросил, глядя в прозрачные глаза своему третьему неназваному отцу:

- Бородин-ага... бог создал человека из глины, вас - из железа... Вы храбрый как лев... Почему не уйдете отсюда? Разве вы не можете бежать?

- Бежать? Спасибо, братец. А эти бабы, мужики? Какая казнь будет им в отместку за то, что я уйду?

Тогда Маман понял, что Бородин хочет и чего от него ждет. Догадывался и раньше. Духу не хватало - задуматься всерьез. Теперь же он сказал себе, что так и будет, как этот человек хочет, как ждет. Горло перехватило.

- Готовьте хлеб-воду на дорогу,…- проговорил глухо.

- У нас все готово. Маман вскрикнул страстно:

- Клянусь!., клянусь...- и пустился бегом из ущелья.

 

3

 

На северной окраине аула, на склоне горы, ютилась лачуга без окон, без дверей, похожая больше на нору: стены из камня и земли, крыша из хвороста и земли. Здесь жили сироты, нищие дети.

Их десятеро - девять мальчиков и одна девочка, младшая. В одиночку им не прожить, вместе кое-как кормятся, побираются по очереди, долят добычу на всех поровну, вернее, как порешит старший мальчик. Ему лет семнадцать, другим - по десять - пятнадцать. Девочка вряд ли прижилась бы, не уцелела бы, но старший мальчик ее брат. Он - и отец, и мать, и хозяин всем остальным, его слово здесь последнее, и оно крепко и весомо, как его подзатыльники и зуботычины. Его зовут Аманлык, ее - Алмагуль.

У старшего есть, понятное дело, правая рука - разбитной парнишка, почти ровесник. Это Аллаяр. Он рожден для того, чтобы веселить. Когда его очередь идти по милостыню, а день неурожайный, когда в доме голодно, холодно, уныло, он балагурит, ноет, пляшет, строит рожи, пока ребята не хватаются за громко бурчащие животы. У сирот не бывает глаз без слез. И сиротская хибара не просыхала бы от слез... Он сушил ее смехом. Смехом умел накормить и согреть. Он один это умел.

Девчонку бог создал для того, чтобы таскать ее за косы, дразнить всласть, для общего удовольствия. Доля Алмагуль досталась, однако, мальчику - Бектемиру. Он был не слабей и не глупей других. Но он коротышка, и у него слишком тонкий и пискливый голос. И такой уж ему выпал удел.

Отцы Мамана дружили друг с другом, а с биями других родов больше спорили. Не ладил с бийскими сынками и Маман. Дружил он с сиротами. Сытые, обутые, одетые, спящие на подушках, юнцы смотрели на нищих детей свысока, обходили их, как заразу. Байскую спесь постигают с младенчества. Маман, единственный, не чурался сирот, держался с ними как равный. Над барчуками надменными смеялся. И сироты его любили.

Встречали его ералашным гамом; младшие, толкаясь, обхватывали его колени, висли на нем, непроизвольно ища ласки, которой они не знали и не узнают. Случалось, он приносил угощенье, но не этим дорожили. Дороже всего было то, что он приходил как к своим, как к родным. И Маману было хорошо с сиротами. С ними он тоже не чувствовал себя сиротой.

Несколько дней его не видели. Скучали без него. Наконец Аллаяр заметил его на тропе, тающей в горах.

- Идет! Мигом лачуга опустела. Все высыпали навстречу.

Маман подошел быстрым шагом, но - угрюмый и с пустыми руками, малышей оттолкнул от себя и даже при взгляде па Аллаяра не улыбнулся, как обычно, а насупился.

Аллаяр тотчас вцепился в него острым словцом, точно пес зубами:

- Маман, а у тебя во рту горох?.. Покажи!

Все, кроме Мамана, так и покатились со смеха. Тут был, конечно, подвох, и Маман невольно хмуро усмехнулся. Аллаяр не стал его томить догадками.

- Это мне в дырявый зуб попала горошина. Три дня не мог выковырять. А выковырял, смотрю, она уже проросла... Они, дураки, не верят. Видишь, взялись проверять. У всех во рту по горошине. Осталось два с половиной дня...

Из-под руки Мамана высунулся Бектемир, чумазый, с клиньями сажи на скулах, разинул рот и показал на кончике языка две горошины. Аллаяр вскричал:

- Один он верит! Выращивает, старается. Не пройдет и месяца - всех накормит горохом.

Маман рассеянно озирался. Он искал, разумеется, Аманлыка.

Бектемир, глядя на Мамана, снова открыл было рот, но только пискнул, получив от Аллаяра подзатыльник.

- Молчи! Урожай погубишь...

Затем Аллаяр молитвенно сложил руки, так уморительно серьезно, что все опять захихикали.

- Господи, помилуй. Аманлык сейчас, может, ни живой ни мертвый... Вчера была очередь побираться этого пискли. Ходил-ходил целый день, ни шиша не выходил. Уж на ночь глядя подстерег одну старуху, глухую, слепую, и упер у нее, прямо из-под носа, когда она читала молитву, хлеб со стола вместе со скатертью. Только хлебушко там и был. Аманлык чуть не лопнул от злости. Сегодня спозаранок сам понес старухе ее дастархан. До сих пор его нет. Что, если его схватили, бьют насмерть?..

Вряд ли Аллаяр верил, что Аманлыка схватили и бьют, иначе он не сидел бы дома безучастно, но маленькая Алмагуль заревела в голос от страха за брата. И тут же засмеялась сквозь слезы, так похоже и так смешно Аллаяр передразнил ее рев.

Обыкновенно Аманлык брал сестру с собой, они побирались всегда вместе.

Ты почему дома?- спросил Маман, беря ее за руки.

Уговорили. Чтоб убивали одного,- отозвался неугомонный Аллаяр.

До позднего вечера Маман ждал Аманлыка. Хотел сказать ему два слова: я поклялся. И так был горяч, что, если бы Аманлык ему возразил (а тот бы, конечно, возразил), готов был отрезать навек: тогда ты мне не друг, а враг.

В сумерках Маман ушел быстрым шагом, как пришел. Он встретил Аманлыка, но тот, поправив на шее увесистую суму с харчем, лишь махнул Маману рукой: беги! И Маман побежал. Жест Аманлыка означал, что Мурат-шейх, которого торопился встретить Маман, уже вернулся. Наверно, Аманлык видел его копя.

А на другой день, утром, когда Маман по обыкновению вместе с повозкой с едой и водой отправился в ущелье, в живот ему уперлись секиры стражников. Сонливость их как рукой сняло. Они орали на Мамана, лаялись, как цепные псы, а в пленников, которые подступались поближе к воротцам, швыряли камни.

- Хочешь нас сгубить совсем? Проваливай отсюда! Все скажем шейху, все... Не велено тебя пускать. Велено гнать!

«Уже поспели, донесли»,- подумал Маман, глядя на стоявшего поодаль Бородина. Борода его золотилась на солнце, как бронзовые бляхи на щите Оразан-батыра. И как широко, как добродушно он улыбался! Эта улыбка прожгла Маману грудь до самого сердца.

Однако у него хватило ума не спорить. Напротив, с видом полного послушания он поклонился джигитам с секирами, а тем самым - Мурат-шейху, и пошел прочь, думая о том, что впредь надо быть хитрей, надо быть лукавей, а он этого не умел.

В середине дня Аманлык и весельчак Аллаяр пришли к Маману и застали его в необычном месте. В тени юрты лежал дворовый пес, пегий кобель, положив голову на передние лапы. Рядом с псом сидел на корточках Маман, покусывая прутик джангиля, дикого тамариска. И выглядел Мамап как побитый пес.

Друзья подкрались к нему, по Маман, не оборачиваясь, погрозил им пальцем, и они молча присели около него.

Из юрты доносился внушительный голос Мурат-шейха. Там, смирно сложив руки, сидели два унылых сонливца, ученики шейха. Судя по всему, Маман был оттуда изгнан, но Мурат-шейх говорил не тем недоноскам, говорил Маману:

- Ныне одежда твоего народа - похоронные носилки, могильная роба. Или ты этого не ощущаешь? Народ - твоя мать, сердце народа - сердце твоей матери. Обесчестить свой народ - все равно что убить мать. Кому не ведомо, отчего мы надели черные шапки и прозваны в мире черными шапками? Это самая наша суть - вечная скорбь. Прадеды наши обитали на берегах родимой Джейхун-реки, по-нынешнему - Амударьи. Обживали степь. Близ устья реки, как говорят, а тому полтысячи лет, стоял богатый город Айаз, и шли от него караванные пути в Багдад и в Басру, к тому морю, которое посредине земли, и в другой конец света - в Индию.

Маман вздрогнул: в Индию... Аллаяр недоуменно, смешливо покосился на него, но Аманлык сердито пнул шутника в бок, и тот, словно в изнеможении, отвалился на спину,

- Где он, тот город, и сколько не стало таких городов! Земля наша была молода и мы еще не стары, когда пал нам на хребет Искандер Двурогий. Отчее его гнездо Македон было мало, меньше нашего, оно ему было тесно, он и пошел крушить другие, лить кровь. Дошел до ДжеЙхун-реки, призвал своего духовного советника. А тот ему и говорит с лошадиным ржанием, слышным до самого Македона: «Задай им, государь, задачу. Повели сему народу в знак покорности тебе совершить обряд обрезания над своими дочерьми...» Это подлило масло в огонь. Велико было пламя нашего гнева. Весь народ сел на коня мести. Восстали люди. Тогда-то и надел наш батыр черную шапку, выехав на поле боя. Он первый ее надел и в ней воевал. А потом все надели черные шапки, когда Искандер нас осилил, схватил батыра и казнил. Невиданное, небывалое было сражение. От века Джейхун-река желтела под солнцем, как спелое зерно, от животворного ила. Покраснела от людской крови. Разорил Двурогий наше гнездо. Побежали чер-ношапочники с обжитых мест в пустыни, кто куда, усеивая землю страшным семенем - неприбранными мертвецами. Разбрелись далеко. Скитались веками. И со временем, со стороны Крыма, дотянулись до тех земель, которыми владели русские. Искали покоя, спасенья, а нашли то, чего и не чаяли найти,- друзей истинных. С русскими рядом хорошо, славно было. Селились по соседству, юрта в юрту, а жили душа в душу, делили хлеб, ели с одного дастархана. С русскими князьями, можно сказать, обнялись крепко. Они брали у нас жен. Их враги стали нашими врагами, а их друзья - нашими друзьями. Долго нужны были друг другу. Познали мы верность и благодарность, братскую, взаимную. Никогда не забудем этой поры и этой близости, нечаянной, желанной. Вот, дети мои, какими путями пел господь наших предков и какую память они нам завещали.

Маман глубоко вздохнул и поперхнулся, как будто повторял и затверживал про себя слова шейха. Эти речи Маман слышал уже не впервые и догадывался, к чему его учитель ведет.

- Недолговечная это была пора. На другом конце света рождается некто Чингисхан - и опять рушится мир, катится по всем странам война, самый великий людской мор, самая подлая казнь, падают города, иссыхают воды, умирают земли. И опять наши деды и прадеды бросают жилье, бегут, унося детей, на сей раз обратно, на восток. Судьба нам была осесть в Туркестане, обживать кормилицу Сырдарью. Кажется, подняли головы, хотя и в черных шайках, которые к нам приросли. И вот в третий раз на все народы кругом и на нас, сирых, валится с неба новая кара - еще один дьявол, кровавый от пяток до ушей, еще один непобедимый, Голден-Церен. Джунгарская рать... В годину белых пяток ступили мы через пропасть, но не переступили ее, а повисли над ней. Семнадцать лет висим в обнимку с горькой думой: народ мы или уже не народ, как мыслит хан Абулхаир. Что греха таить, вспомнили мы, с кем водились наши предки, кому были верны. Мы не смущаемся, дорожим этой памятью. Поклонились давним друзьям. Да, видно, не помнят они того, что мы помним, и уж не знаю, почитают ли нас народом, разорванных пополам в пояснице данников хана Абулхаира. Оскорбили грабежом... безоружный мирный караван... Маман затряс головой, будто отгоняя назойливую муху, вскочил на ноги. Больше он не хотел слушать. Пошел прочь без оглядки, уводя за собой товарищей, не дожидаясь разрешения уйти. Он любил слушать своего старшего отца, и его тяготило ослушанье, голова кружилась от того, как греховно и бесстыдно он держится, но в груди кипело злое упрямство.

Маман шел в лачугу сирот. Там не слышно голоса Мурат-шейха. Там слышней голос Бородина-ага. По пути Маман рассказал Аманльтку и Аллаяру, что задумал и в чем поклялся. Не скрыл и того, что дорожка к пленным отныне ему заказана.

Аллаяр так и взвился:

- Выпустить волка, влезшего в овчарню... В жизни не видел, а сейчас вижу... петуха с куриными мозгами! Не зря тебя посадили вместе с собакой.

- А я вижу человека с языком попугая,- ответил Маман.

- Что такое попугай?- пробормотал Аллаяр. Он знал все на свете. Немыслимо, чтобы он чего-либо не знал.

Аманлык был тоже ошарашен.

- Рехнулся! Опомнись! Мурат-шейх не простит. Проклянет.

Маман сказал:

- Он ждет, что я повинюсь, хочет меня простить. Но лучше мне уйти в бродяги, чем просить прощенья. Уйду, уйду с русскими.

И так он это сказал, так затрясся, выговаривая неслыханные слова, что друзья прикусили языки. А Маман вытащил из-под рубахи кусок толстой бугристой коры; на коре было вырезано, видимо, острым камнем, поскольку ножа не было, одно русское слово: Ы н д е я.

- Что это? Талисман?

Что написано? Заклинанье?

- Да,- ответил Маман.

Он пробыл у сирот допоздна, как и накануне. Рассказывал им сказку жизни Бородина, а еще про царя Петра, которого бог подарил русским, и про то, почему он мулла-недоучка... Завтра спозаранок (Маман это знал) побегут сироты в ущелье, обсыплют скалы кругом и будут пялиться, не дыша, на человека с золотой бородой, будут высматривать, как же он мечтает об Индии.

Стемнело, когда за Маманом пришли. Он, ни слова не говоря, последовал за посланцем. Мурат-шейх встретил его у дома, взволнованный, озабоченный.

У коновязи топтались, фыркали кони, еще не остывшие от скачки. Трое всадников отдувались и крякали, разминаясь после трудной дороги. Они принесли худую весть: хан Абулхаир опять распустил руки, хан Абулхаир не унимался; минувшей ночью налетели его ба-рымтачи, смяли чабанов, угнали много скота. Били всех, кто попадался им на глаза, смертным боем, не щадя старцев и подростков, благо те были безоружны и не держали в слабых дланях ни копий, ни дубин. Крушили юрты, повозки, летние очаги, с волчьим завываньем, с шакальим хохотом. Потешились бесстрашные джигиты вволю. Бесчинствовали с такой злобой, будто мстили за некое коварство или подлость. Налет истинно разбойный, охальный, чтобы - как побольней да пообидней, чтобы не нажирались черные шапки досыта, не дрыхли спокойно, не задирали носа, чтобы детей нами пугали...

- В четвертый раз... в четвертый раз... за девять лет... Так поступает враг! - говорил Мурат-шейх, то роняя в бессилии руки, то воздевая их к небу,- Где же русские? Мы их подданные! Они за нас в ответе перед богом... Или впрямь новой царице не до нас, как и старой? Что же, и она примет сторону Абулхаир-хана, что бы он ни натворил? Или она не дочь Петра? (Маман лишь немо ахнул,- он слышал слова Бородина.) Нет, воистину, кто не разделит с тобой горе, тот тебе не друг. Маман в смятении, низко опустив голову, подошел и порывисто, горячо поцеловал Мурат-шейху руку.

 

 

4

 

Собрать биев, держать совет - вот первое, что приходило в голову. Не мешкая Мурат-шейх разослал гонцов. Но не толкнуться ли прежде к Гаип-хану?

Гаип-хан особа загадочная. Хан Абулхаир объявил его потомком Тауке-хана, отца казахов, собирателя и объединителя, при котором у казахов был золотой век. И поставил гордого потомка ханом над каракалпаками. Странное это было ханство. Чести много, власти мало. Подати с черных шапок по-прежнему шли Абулхаиру. Абулхаир видел и опасался в Гаипе соперника, потому и мазал ему губы мясом, однако мясо ел сам. Каково это было Гаипу? Вряд ли он принимал все как должное. Но вида не казал. Сыт и доволен был Гаип-хан.

И все-таки Мурат-шейх решился... Найти Гаип-хана было нетрудно. Мурат-шейх выехал поутру в степь, поближе к зарослям тугаев, взяв с собой одного Мамана, и тотчас увидел свору собак. Это собаки хана; он либо собирался, либо возвращался с охоты. За собаками показались люди, Гаип-хан и его братья и сыновья, султаны. Свита его гомонила громче, чем свора.

Гаип-хан восседал на вороном коне с белыми бабками и белой отметиной на лбу, но красавец конь терялся под всадником,- такой приметной внешности был всадник. Брюхо как арбуз, голова как лопата, а на той лопате - высокая бобровая шапка с выпуклым плюшевым верхом. В седле он походил па котел с торчащей из него деревянной мешалкой.

Мурат-шейх не успел опомниться, как Гаип-хан подскакал к нему на гарцующем коне, и шейх отдал приветствие хану, не слезая с коня. Маман спешился в отдалении, но его хан не увидел, как не видят господа слуг. Хан заорал во все горло:

- Шейх мой, а вы сильно отощали!.. Можно ли так изнурять себя чтением Корана?

И все султаны захрипели, давясь от хохота, мотая бородами и бороденками, как поперхнувшиеся козлы.

- Если наш светлейший хап заметил это, значит, оно истинно так,- ответил Мурат-шейх смиренно.

- Шейх наш, надобно и вам выезжать на охоту. Что за степь! Широка, как море. Джейран, побежавший от тебя на восходе солнца, не потеряется из виду до заката. У меня собаки как джейраны. Погонятся утром - до вечера не пристанут. Не угомонятся, пока не затравят. Охота - она веселей ваших книг. И разве она не для души?

- Мой хан, вы дали недоступный для нашего разума совет, за что мы вам покорнейше благодарны, мой хан.

Гаип-хан поднял руки и растопырил пальцы, похожие на кишки, заполненные розовым жиром,- это значило, что хан доволен собой и собеседником. Затем кивком велел кинуть собакам мясо. Собаки, рыча, набросились на окровавленные куски, и хан зарычал, глядя на них, млея от удовольствия. Иные из щенков, насытясь, отваливались и выбирались из общей кучи. Хан не утерпел, слез с коня, выкатив круглое брюхо, выпячивая отвислый бабий зад. Ему подали бурдюк с загустевшей черноватой кровью, и он стал тыкать в нее мордами щенков, одного за другим.

Мурат-шейх и здесь не спешился. Он уже понял, что Гаип-хан не услышит его и не будет слушать, разве что заплакать у него на глазах кровавыми слезами и дать их слизать его псам... Ускачет со своей шальной сворой собак и людей, и добро, если не высмеет напоследок. Младшему хану жаловаться на старшего хана? Бессмыслица. немогая от горестных чувств по случаю бед и несчастий народных, набрасываются друг на друга с попреками и обвинениями, длинными, как бабий волос. О аллах, вразуми правоверных...

Мурат-шейх ожидал словопрений, хотя бы словопрений, злых, злобных, пусть даже злостных, но и того не дождался.

Большая девятикрылая юрта шейха полна людей, но в ней так тихо, как будто она пуста. Дверь из камышовой циновки откинута наверх, два задние крыла оголены, чтобы в юрто не задохлись в тесноте, и люди не задыхаются, они блаженствуют на горячем сквознячке. Детские вздохи витают под сводами, нежное вкрадчивое «фуф-фуф». Называется это деликатно: немного вздремнуть. Бии спят, разморенные, чтобы не терять времени, пока варится мясо в котле, ибо до того, как оно сварится, само собой понятно, какие могут быть разговоры!

Бодрствует один хозяин. Лежа на боку, он вяло обмахивается своей черной шляпой. Сквозь оголенные крылья юрты, в оконцах решетчатого остова, видны вдали горы. Они сутулы и убоги, но ветер с севера их не одолевает, а ветер с юга упирается в них, точно бешеный бык рогами, и лягает аул огненными копытами. В отворенную дверь видна южная окраина и одинокий старейшина, батыр-дуб. Перед ним простирается громадный луг, подобный сказочному дастархану. С него изредка доносится дуновенье, душистое, как из розового сада.

Зной невыносимый, птицы застыли в листве, разинув клювы, змеи, тарантулы зарылись глубоко в песок, но аул живет, шевелится. Бредут люди, ведя в поводу скот, едут верхом на лошадях, на ослах и чуть поодаль, словно бы отдельной дорогой, на верблюдах. Бегают взад-вперед, как жучки, голые, босые, пропеченные солнцем до чугунной синевы, дети; иные цепляются за подолы матерей. Топчутся неразлучные пары - старик, подросток,- с хомутами сумок на шее, держась за концы длинной палки, точно связанные ею... Так водят слепых и калек, так ходят нищие.

А в девятикрылой юрте спят. Мурат-шейх обмахивается, и его мутит такое чувство, будто он отгоняет мух от этих сливок своего парода. Слезы наворачиваются у него на глазах и уползают в морщины на скулах; морщины глубоки, слез и не видно... Может, и не все, отнюдь не все сейчас спят, иные прикидываются спящими, чтобы не уснуть раньше других и не проснуться позже, чтобы спать и все видеть-слышать и, все видя и слыша, считаться спящими.

Они хорошо знают, по какой причине сюда позваны, хан Абулхаир въелся им в самую печень, и дело - вот как неотложно, но ни один пока не обмолвился путным словом, чтобы не дать себя уличить в поспешности или,. упаси боже, в иной неловкости. Едва войдя в юрту, они раззявили рты и затыкали друг в друга пальцами, готовые спорить до упаду за свое место в юрте. Старейший из прибывших прилег и смежил глаза, и тотчас все повалились и закатили очи, не упуская при этом ни локтем, ни задницей ни вершка, ни дюйма своего места.

Выше всех лежит Рыскул-бий, глава кунградцев, голова его и борода белей лебединого пера, глаза выцвели и помутились под грузом десятилетий.

Ниже него лежит Убайдулла-бий, глава мангытского племени, человек с необычайно редкой бородой; он заметно моложе.

Еще ниже лежит Давлетбай-бий, глава рода ктай, у него черная голова и борода с проседью.

А ниже всех, ближе к двери, усердней и внушительней всех спит Есим-бий, глава рода жалаир, у него голова с проседью и черная борода.

В том же порядке, что и главы родов, разлеглись люди их свиты.

Не слишком людное собрание... А без малого все, чем богаты Нижние Каракалпаки.

«Недостает Оразан-батыра,- думал Мурат-шейх, глядя на своих гостей.- Он бы вас живо поднял! Но, пожалуй, если бы он был здесь, вы бы зарылись в свои поры. Пришлось бы ему вытрясать вас из нор поодиночке... Он слишком прост для вас. Ох, страшна его простота!»

Мурат-шейх утер лицо краем шляпы, как это сделал бы Оразан-батыр, и стал тихонько покашливать, удерживая приступы недоброго смеха.

Рыскул-бий поднялся, открыл мутные глаза.

- Шейх мой, предались мы сну, не вышло ли какой неучтивости с нашей стороны?

Давлетбай-бий, седобородый с черной головой, бодро добавил:

- Шейх мой, с тех пор как мы легли, минуло ли время достаточное, чтобы выпить пиалу чая?

Убайдулла-бий, редкобородый, сказал, не поднимая головы:

- Пока ты моргнешь, сколько смертных придет в жизнь и сколько уйдет из жизни...

Есим-бий, седоголовый с черной бородой, зевая, добавил:

- Аллах знает, кому послать жару, кому - сон.

- Пока вы почивали, - проговорил Мурат-шейх с горечью,- а длилось это один миг длиной в полжизни, привиделась мне чаша горя глубиной в бездну.

Но его слова ушли, как вода в песок. Бии закивали в ответ с живостью, мнимо участливой, и стали подниматься поочередно и выходить вон. Возвращались, застегивая ширинки. Усаживались, кряхтя и отдуваясь умиротворенно.

Поспело тем временем мясо. Слуга вошел с тазиком, сделанным из выдолбленной тыквы, и с медным кумганом. Гости разразились дружным кряканьем.

Естественно, когда мясо на столе, голова просветляется, но глубокомыслие на ум нейдет. Мурат-шейх и не пытался приступить к делу, ибо затруднить гостей -значит испортить угощенье, а это последнее дело.

Лишь когда появились на скатерти обглоданные кости, начал было Мурат-шейх:

- Почтенные бии мои, старшины земли каракалпакской... Притупив хлебом-солью зубы, не следует ли нам теперь навострить языки?

С ним тотчас все согласились.

- В самое время, шейх мой,- сказал старейший Рыскул-бий.- Нам подобало бы явиться к вам и без вашего особого приглашения.

- Да, шейх мой! Да, шейх мой!- подхватили хором остальные.

И тут же охотно, со знанием дела заговорили о погоде, ведя речь к тому, что, кажется, неудачно поселились тут, у гор (летом яйцо на солнце сварится, зимой лютый мороз), будто и не помнили, как и почему попали сюда, спасаясь от джунгар, при последнем издыханье, и будто могли пойти да переселиться туда, где погода лучше и где (понимай без слов) нет вероломного хана Абулхаира. Намеков - полный короб, а смысла - с волосок.

Косматый пегий кобель, хозяйский пес, появился на виду у гостей, поклонился до земли, растянувшись на передних лапах и дрыгнув задними, улегся у дверей, положив морду на порог. И опять же гости оказались на высоте: не оставили пса без внимания. Кобель яростно выкусил у себя на ляжке блоху и стал лениво тыкаться носом в брошенные ему кости.

Нищие обыкновенно обходили дом шейха, то ли стеснялись хозяина, то ли его грозного пса. Двое побирушек, паренек и девочка, не смогли пройти мимо, затоптались, затолкались против распахнутой двери в девятикрылую юрту, потихоньку подошли поближе и уселись на корточки, не в силах оторвать глаз от горки костей перед носом собаки. На многих костях были шматки мяса, а кости сахарные. Пес лишь слегка сморщил на них верхнюю губу и положил голову на лапы, словно отягощенный бременем своего богатства и могущества. Паренек худощав, долговяз; у пего длинная, как у цапли, шея, длинные, как хлысты чернобыльника, ноги; и шея и ноги одинакового цвета - пепельно-черного. Ничего, кроме донельзя истрепанных портков из самотканой бязи, на нем нет. Волосы до бровей, нос точно у дятла, уши как две ладони, а глаза телячьи.

Девочка ему по локоть, и у нее тоже глаза как у телочки. Все, что есть на ней - жалкое старенькое платьице, из некогда белой бязи, правда, не рваное и как будто без заплаток. Волосы черные как смоль, еще не длинные, тщательно заплетены в плоские косицы, точь-в-точь мышиные хвостики. Личико миловидное, тоже словно обуглено, а ушки светятся насквозь; в нежных мочках дырочки, в дырочках заместо сережек прутики. Сердце щемит при взгляде на эти прутики.

Судя по глазам, это брат и сестра. Вместе они - не такие, как врозь... Как возьмутся за руки да как уставятся своими глазами - не отвернешься! Словом - это Аманльш и Алмагуль.

Мурат-шейх со вздохом поднялся, подошел к двери и протянул девочке .кость с большим куском мяса. Сидевший ближе всех к двери Есим-бий тоже встал и подал мясо пареньку. А другие бии словно залюбовались тем, что нищие не набросились тут же на подаянье. Когда видишь приличие, душа радуется, а это не вредно для пищеварения.

И тут Есим-бия дернул шайтан за язык:

- Какого ты рода, мальчик?

Бии разом навострили уши. Все боялись одного: услышать имя своего рода. И глядели волком: осрамит, недоумок, оборванец, и не заметит. Амынлык понял это; понимать такие вещи - ему не впервой.

- Не знаем мы своего рода,- сказал он с усмешкой неребяческой, замеченной, впрочем, только Мурат-шейхом, и пошел с сестричкой прочь от щедрых, ласковых биев.

В девятикрылой юрте опять словно уснули, так в ней стало тихо. Никто больше не притронулся к мясу. Была прочитана патия - послеобеденная молитва - и убран дастархан. Затем бии вновь вытянули ноги и улеглись на бок. Началось чаепитие. Рыскул-бий сказал, красиво держа в тонких пальцах тонкую пиалу:

- Не идут из головы эти безродные... не помнящие родства... словно они не от матери, от суки...

- Вы этих детей хорошо знаете, почтенные, знатные, родовитые мои...- сказал неожиданно Мурат-шейх.- Эта пара копытец - все, что осталось от семьи табунщика Данияра из рода ябы, из тех ябинцев, которые жили среди мангытов. (Убайдулла-бий редкобородый прищурил глаз, припоминая.) Было их пятеро братьев. В годину белых пяток расшвыряло. Младший, Кудияр, ушел в Хорезм с мангытскими табунами. Один в Бухару, другой в Китай, третий увяз в плену у джунгар. Данияр пошел с нами, отца-мать не уберег, сестры стали безгласными кочергами у чужих очагов... Этот мальчик родился в самый несчастный час. Желая семье лучшей доли, я дал новорожденному имя - Благополучие. Семнадцать лет как он носит свое имя, а оно смеется над ним все громче. Девочку эту, да будет вам ведомо, вырастил он, брат. Едва ее отняли от материнской груди, как не стало у них ни матери, ни отца. В один день задушила обоих чума. Перед родами бедная мать попросила яблочка... Я и дал новорожденной имя -Цветок Яблони, на добрую память матери. Но помнит ли девочка свою мать?

- Не знаю, не знаю,- проговорил Есим-бий с презрительным смешком,- как это мог аллах... сотворить глупца, который пе помнит своего рода? О аллах... хвала аллаху...

Другие бии промолчали.

Еще раз попытался Мурат-шейх взболтать сливки, озаботить дорогих гостей тем, что заботило их только на словах.

- Иссушаются наши силы, как хлебное поле без воды...- говорил шейх.- Мы - народ, обманутый трижды и семижды. Кто нас не водил за нос - какой хан, какой царь? Рты наши обожжены ложными обещаниями, которые мы испили и жаждем еще испить. Господи, помилуй... Всех наших потомков ждет участь этого юноши, забывшего свой род! Мы у самого края пропасти, у самого края. Еще один толчок в спину - и нам конец. Имя наше забудется - каракалпак...

Вии исподволь переглядывались, прихлебывая чай, словно подстерегая друг друга. Но лица были величаво скучны, скорбно унылы. Этих речей бии наслушались. Оразан-батыр говаривал и покрепче, но с ним и не связывались. От греха подальше - самое милое дело.

- Гаип-хан, потомок великих...- продолжал Мурат-шейх.- Он в жару не потеет, в холод не мерзнет. Вы его уроки знаете наизусть. Сунулся я к нему, получил урок памятный.

Бии уткнулись носами в пиалы, скрывая совсем невинное и безобидное злорадство: что было у шейха с Гаип-ханом, они знали в подробностях... Мурат-шейх лишь вздохнул печально.

- Перешагнуть хана - перешагнуть бога. Но выбора у нас нет. Нам нашу недолю поднимать самим.

- Слишком большой груз валите на наши чахлые плечи, шейх мой,- сказал Убайдулла-бий, касаясь тремя пальцами реденькой бороды.

- Я ли валю, бии мой? Разве мое имя - Абулхаир? Всем вам известно: хан Абулхаир от великих щедрот своих дал нам право на большую караванную дорогу. Ума не приложу, что же это за право? Взимаем с купцов пошлину и несем ее в бездонную мошну Абулхаира. Гаип-хан только облизывается, как гиена у логова льва.

Рыскул-бий поднял мутные старческие глаза.

- Это не ново. Знаем мы ханскую щедрость спокон века. Еще Тауке-хан отдал нам земли у Актау, в верховье Сырдарьи, и то же самое право на караванные пути. Встали мы на перекрестке у Дербента и были кочергой в руках у истинного хозяина. Мы горели в огне, а он загребал нами огонь да грелся. И ныне так, и будет так. Поэтому у нас столько врагов.

Кажется, Давлетбай-бий (он, пожалуй, рассудительней других) сказал, однако, что не все казахи одинаковы. Одно - разбойники Абулхаира, другое - такие светлые души, как Айгара-бий и ему подобные, добрые соседи, которые-так памятно помогли в годину белых пяток, почитали каракалпаков за родных. Слабое утешение.

- А как у нас с русскими пленными?- вдруг сказал Есим-бий.- И в этом деле мы - кочерга...

Сказал и поперхнулся, закашлялся с досады, потому что это были слова Оразан-батыра и выговорились они сами собой, такая в них была колдовская сила.

Бии заерзали на своих местах.

- Русские пленные - наша великая честь,- сказал Давлетбай-бий, выпячивая бороду с проседью,- И уж если мы кочерга, так пусть она в огне не горит и не плавится, хоть и брызжут с нее и шипят в огне слезы.

- Аминь,- сказал Мурат-шейх невольно.

И повесил голову, засмеялся в душе: вот и все, что он сумел. Кончается чаепитие - иссякает совет. Одна надежда, что чаепитие продлится...

С тоской смотрел Мурат-шейх на гороподобный одинокий дуб вдали и думал, как в день прощанья с Оразан-батыром: сколько еще суждено жить? скоро ли призовет господь на неотвратимый суд? Как холодно, пронзительно холодно на земле в этот паляще знойный день.

Неожиданно приехал Пулат-есаул от Гаип-хана, вызвал шейха, не слезая с коня. Шейх поспешил на зов. Милостивый хан не запамятовал того, что обещал. Хан назначил день: пятницу. Пулат-есаул осклабился любезно-насмешливо и ускакал.

Мурат-шейх вернулся в юрту и поведал биям, чего все же добился от Гаип-хана. Хотел порадовать, а вышло так, что напугал. Бии с оторопью смотрели на шейха, стараясь побыстрей смекнуть, в чем же тут каверза. А потом схватились друг с другом, заспорили с такой яростью, что пес у двери вскочил и попятился от своих костей.

У всех биев оказался на примете свой джигит, лучший, самый достойный опеки и покровительства Гаип-хана. Немощный, мутноглазый Рыскул-бий кричал и кричал: Есенгсльды, сын Байкошкар-бия, Есенгель-ды! И, конечно, юноша этот был из рода Рыскул-бия. Тщетно Мурат-шейх увещевал спорящих:

- Кроим платье для еще не рожденного... Будут мужчины - будут женщины родить. Важно вырастить! Наши дети росли в страхе и трепете. Суть в том, кого мы вырастили, почтенные мои.

Его слушали с сомненьем, подозрительно щурясь.

Никто не назвал имени Мамана, сына батыра.

И в который раз подумал Мурат-шейх про немолодых, повидавших жизнь, важных людей, созванных им на совет: кто вы, бии? Нет в вас и в помине ни крови, ни мозгов Оразан-батыра. Заняты все вы и наяву и во сне самими собой, своим родовым уделом. А дети ваши, сыновья? Чего от них ждать?

Вечером, когда бии разъехались, Мурат-шейх призвал Мамана, спросил:

- Ты слышал? Где ты был?

Маман весь день был за стенкой юрты, у ее оголенных задних крыльев, в двух шагах от шейха. Ответил сквозь зубы, нравно:

- Кто такой Есенгельды?

 

* * *

 

Мгновенно разнесся слух но аулу: в пятницу испытание, состязание; будут смотреть в зубы и гонять под седлом, как коней, всех - от пятнадцати до двадцати пяти лет. Кто выдержит, не струсит, не растеряется, станет со временем большим бием.

Сироты всполошились. Пискля Бектемир не находил себе места.

- Вот если б мне было пятнадцать...- твердил он, картавя оттого, что во рту каталась горошина.

Задумались и старшие, Аманлык и его правая рука Аллаяр. Хо-о! Птица счастья садится на голову человека по воле случая... Вдруг сядет! Конечно, они не учены, как Маман, но, ходя по милостыню, бывали всюду, видали все на свете, а наслышались и того больше. Что знает в самом деле об истинной жизни и истинной правде балованный барчук в сравнении с бездомным голопузым нищим? О, если б такая удача,- заметил бы их хан, отличил бы, наградил бы...

А потом вдруг разом все остыли после того, как Аманлык, рассмеявшись, сказал:

- Олухи мы, олухи... Разве это для нищих? Видели вы что-либо на свете, что было бы для нищих?

 

5

 

Пятница.

Ждали этого дня и верили... Небо наше переменчиво - зимой и летом. Вдруг налетит с сатанинским свистом и воем свирепая буря, вздыбит пески - глаз не разлепишь. Или обрушится с гулом горного обвала ливень, попадешь под него - одежда прирастет к телу. Подобный же нрав у властителя этой земли. У него семь пятниц на неделе. Однако на сей раз как будто не передумал Гаип-хан.

Спозаранок все, стар и млад, потянулись к одинокому старому дубу. Листва его густа, словно зеленый туман. Земля у подножия устелена густой муравой, сияющей, как хан-атлас. Здесь всегда свежо и чисто. Далеко разносится запах свежих ярких трав. Место у дуба издавна облюбовано и здешними и пришлыми. Еще когда нынешние белобородые были младенцами, дуб внушал трепет и преклонение: это место свято. А с некоторых пор дуб стал сиротским домом, приютом для сирот и неприкаянных, безродных...

С утра припекало, но перед дубом разложили камни, развели огонь. По мысли Мурат-шейха, этот тихий, бездымный костерок, как огонь очага, объединит всех в одну семью. И в то же время, как огонь древнего капища, напомнит о каре, огненной, всепожирающей, которая ждет клятвопреступника, ибо огонь греет, огонь и казнит.

На главном месте, у огня, устроили торь - почетное возвышение, постелили кошмы, покрыли их ковром, Гаип-хан, коротконогий, мелко, часто ступая, прошел и уселся с важностью, ему подобающей, на ковре. За спиной у него расположились султаны. И всем бросилось в глаза, что хан был не в любимой своей бобровой шапке, а в черной шапке каракалпаков.

Старейшие бии - Мурат-шейх и Рыскул-бий - сели по правую и по левую руку хана, остальные - ниже, лесенкой-полукругом сообразно рангу и возрасту. Главный ранг - многолюдность, а стало быть, сила рода; которому ты глава.

Шейх, вытирая усы белым платком, вопросительно посмотрел на хана. Тот кивнул, и Мурат-шейх ударил в ладони. Слабый хлопок повис как пух над громадным лугом, густо усеянным черными шапками; от черных шапок рябило в глазах - то ли это грибное поле, то ли пестрый шатер, внезапно покрывший травы.

- Народ! Люди земли Нижних Каракалпаков... слушайте! Нынче да будет в ваших душах бодрость. И пусть она приведет за руку свою старшую сестру - честность. И да будет нашему делу конец благополучный... аминь!

- Аминь,- хором повторили черные шапки.

- Почтенные, слушайте. С тех пор как мы ушли, разорившись, с отчих земель, много мы потеряли людей, самых дорогих. Теряем по сей день,- стареют наши мудрейшие. Благороднейший светлейший хан наш пожелал заглянуть прозорливым взглядом в наш завтрашний день. Не содержат ли ракушки жемчужины, и не бог ли вкладывает в такую жалкую плоть жемчуг? Так спросил хан наш, повелев собрать джигитов.

- Умные слова, умные,- зашумели черные шапки. Тогда Гаип-хан ударил в ладони. Джигиты, присматривавшие за огнем, боязливо пригнули головы.

- Народ, народ...- рыкнул хан и огляделся, наслаждаясь тем, как его слушают.- Я сам задам три вопроса, три вопроса... После меня головы родов зададут по одному вопросу. Наш духовный отец Мурат-шейх может задать два вопроса. Больше никто... Если джигит ответит на все вопросы и тем заслужит уважение, почет собравшихся, будет тому в награду звание: умнейший! И будет тот бием, при мне - первым слугой, храбрым гонцом нашей воли. А кто не ответит - прогоню в шею... Да будет вам известно, был такой обычай во времена оны - испытывать джигитов при всем народе, перед лицом хана и господа. Ныне я воскрешаю этот обычай! Я воскрешаю. Но уж... не зевай, ушами не хлопай, держись у меня...- Гаип-хан крепко стегнул себя плетью по голенищу сапог.- Первый мой вопрос: кого на белом свете больше, ханов или простолюдинов?

Словно быстрая рябь прокатилась по черным шапкам, как от порыва ветра, и - шепот, подобный глухому звону водяного ключа. Затем все замерло.

Рыскул-бий приподнялся на своем месте в знак почтения.

- Хан мой, что же медлить? Если кто-либо не начнет, другие не осмелятся. Пусть ответит сын кунград-ского бия Байкошкара Есенгельды. Позвольте ему начать.

Хан кивнул, и Рыскул-бий окликнул:

- Есенгельды, сын Байкошкар-бия, встань! Худощавый парень с красивым холеным лицом

вскочил с места, точно сильно брошенная бабка, встал, поправляя на себе новенький серый чекмень.

- Слушаю покорно, бий-отец.

 

- Отвечай на вопросы хана нашего, сын мой. Есенгельды подбоченился с изяществом и надменностью семейного любимца, родового наследника.

- На шестьдесят тысяч семей у нас один-единственный хан! Один на шестьдесят тысяч... На весах небесных хан один перевешивает шестьдесят тысяч.

Рыскул-бий быстро повернулся к Гаип-хану: каково? Хан ничего не сказал, бровью не повел, плечом не пожал, но, видимо, остался доволен ответом.

Тут-то и объявился в самом заднем ряду удалец в одних драных штанах, выпучив со страха телячьи глаза,- Аманлык.

Шейх-отец... простите на смелом слове... Если мне позволят, я отвечу... не так отвечу!

Этого никто не ожидал. Бии задохлись от возмущения и только переглядывались, хрипя. А тем временем из толпы полетели робкие голоса:

- Позвольте, хан наш, позвольте... Пусть его попробует...

- Ладно, быть по сему. Послушаем. Смеха ради,- решил хан.

Теперь задохся Аманлык, стал заикаться.

- По-моему, ханов сколько хочешь, а простолюдинов поискать,- выпалил он скороговоркой и не уселся, плюхнулся наземь, будто подкошенный.

Получилось и в самом деле смешно.

- Хау, ошибся, бедняга,- шептали в толпе.

А у хана лицо налилось кровью так, что скулы его засияли, готовые лопнуть.

Борода, похожая на сорочий хвост, встала торчком, как короткий меч.

- И этакое голье распускает языки при хане! - сказал один бий.

- Этакое голье не пускать на глаза хану!- сказал другой бий.

Встал Маман. Рыскул-бий тотчас склонился к Гаип-хану, громко шепча:

- Вот он... сынок своего отца...

Гаип-хан удивился, быть может, тому, как сдержан, скромен, нетороплив этот юнец, как небогато одет; любопытно было, что же, однако, в нем от отца?

Маман вышел вперед, поклонился хану, потом шейху.

- Шейх-отец, теперь моя очередь, если хан наш вытерпит и мое глупое слово.

Рыскул-бий толкнул в бок соседа, и тот задиристо, насмешливо крикнул Маману:

- А ты чего стараешься? Вопрос давно погашен Есенгельды!

- Вопрос еще тлеет,- сказал Маман спокойно.- Есенгельды держался, как посол заморский, но ответил, как дитя... А ты, Аманлык, держался, как дитя, но ответил, как визирь!

Гаип-хан, заинтересованный, молчал, и больше никто не рискнул перебить Мамана. А тот повернулся вдруг к черным шапкам с веселым возгласом:

- Люди добрые, гляньте на себя! Разве Аманлык не видит нас насквозь? Есть ли здесь хоть один, кто не мнит себя в душе ханом? Пусть покажется, я скажу ему, что он враль!

Дружный смех покатился по лугу. Засмеялся и хан, но осекся, спохватился, погрозил толстым пальцем:

Ты не зарывайся! Ты другим не судья. Я здесь судья...

Маман молча сложил руки на груди в знак покорности, и Мурат-шейх вздохнул с облегчением.

- Слушайте второй мой вопрос: что совращает человека?

На этот раз хану ответили хором; вошли черные шапки во вкус.

- Недуги... они сводят в могилу... Другие заспорили тоже хором:

- Какие недуги? Нужда! Совращает нужда! Гаип-хан вскипел:

Что такое? Что за базар? Кто позволил? Сию минуту всех разгоню! Всех в шею!

Черные шапки притихли.

Встал опять Маман. И дождался кивка Гаип-хана. И не забыл поклониться.

- Хан мой, простите убогий разум, грешный язык. И то верно, что недуги, и то верно, что нужда, самый неизлечимый недуг, совращают. Но это белок, а есть желток у вашего вопроса. Стоит мне к вам приблизиться, к вашему стремени, как я чувствую: уши!., уши мои совращают меня, хан мой.

- Правильно, сын мой, вот это правильно,- тут же отозвался Гаип-хан.- Нечего вострить уши на всякие сплетни обо мне. Наслушаетесь - будете совращены...

Черные шапки зашевелились и дружно загудели. Уа, молодец - сын батыра, уа, молодец!

Рыскул-бий сунулся было к уху хана с шепотом, с наветом, но тот отвернулся. Хан неотрывно смотрел на сына батыра. Оразан-батыр был колюч, как еж, а сын его мягок, как лисий мех. Сказалась, значит, рука Мурат-шейха. Это нам по душе, это нам годится.

- Ну, и третий мой вопрос: какая дана узда человеку?

Все молчали. Никто не двинулся с места. Маман повернулся к Есенгельды, ожидая. Но тот смотрел в сторону. А черные шапки смотрели во все глаза на Мамана. И все бии смотрели на Мамана. Маман встал. Гаип-хан кивнул. Маман поклонился.

- Хан мой, узда человека - его язык. Язык может погнать, повернуть, вздернуть на дыбы. Но, кажется, обуздать себя всего трудней. Я обуздываю, хан мой... и умолкаю.

И опять засмеялись черные шапки, глядя на сына батыра с восхищеньем. Простым людям в диковинку было слышать такие речи, тем более от джигита, еще не женатого, не отрастившего бороды. Но и бии не были избалованы ни мудростью, ни остроумием ни себе равных, ни своих детей. Доблесть зрелого мужа завидна, доблесть юного - вдвойне.

Гаип-хан махнул рукой, громко пыхтя, в знак того, что доволен и утомлен праздными занятиями, участием в которых он всех осчастливил.

- Шейх мой, дело за вами.

И по лугу прокатился общий вздох: хан доволен, Мурат-шейх словно бы не видел и не слышал Мамана. Когда встал Маман, лицо шейха было безучастно, но старое сердце томилось и болело. Сейчас больше, чем когда-либо, боялся шейх самовольства Мамана. Но не хотелось бы и того, чтобы Маман равнялся на других. Он был слишком смел, слишком упрям, но сегодня не это ли в нем покоряло?

- Я задам один вопрос,- сказал Мурат-шейх,- в чем корень ума человека?

Сказал и непроизвольно поднял ладонь, прикрыл ею глаза, чтобы не видеть, что делает Маман.

ман обернулся, привстал на одно колено, пристально всматриваясь в задние ряды. И сразу же множество людей обернулось и стало смотреть туда же, куда он смотрел. Старец Рыскул-бий скривился от ярости, замигал, не веря глазам своим.

Между тем человек, которого это касалось, живо понял взгляд Мамана. Встал Аманлык, вышел, поклонился, как будто все только этого и ждали. И уже не таращился так от страха, не заикался, как в первый раз, отвечая.

- Корень ума, должно быть, в терпенье, шейх-отец,- сказал Аманлык. И все же не удержался, спросил, будто ловя шейха на слове:- Угадал?

- Это зерно моей мысли,- ответил шейх негромко, торопливо, с опаской косясь на Гаип-хана.

Но тот словно не замечал ничего и только морщился, глядя на драные штаны нищего. Судя по всему, хан благодушествовал: пусть себе попрыгают, побрешут, щенки, а мы позабавимся, присматриваясь, какой они породы.

Рыскул-бий прикусил язык; больше он не смел тревожить левое ухо хана. Самовольство Мамана, такое видное всем, вопиющее, хан прощал. Кто знает, что сей сон значит?

А Мурат-шейх и вовсе отступился, попросил потрудиться за себя ученого мужа, главного грамотея аула Ешнияза-ахуна, представив его хану. Гаип-хан лишь пожал плечами.

- Мой вопрос: что в мире самая лучшая постель? - воскликнул Ешнияз-ахун напыщенно.

Так напыщенно, что Маман рассмеялся про себя. Вопрос детский... Для Есенгельды. И едва Маман это подумал, как Есенгельды вылетел, опять подобно игральной кости, и встал на виду, рисуясь.

- Самая лучшая постель - молитвенный коврик, хан мой!

Это походило на подсказку, но, помилуй бог, как горячо одобрил джигита Рыскул-бий, а за ним еще горячей - Мурат-шейх... Уж не покривил ли душой шейх-отец, подослав грамотея с загадкой очевидной, как цена на монете? Маман потемнел, но смолчал.

Подошла очередь Рыскул-бия. Он огладил белоснежную бороду.

- Спрашиваю: как узнать человека, у которого на душе горе?

Черные шапки застыли, не дыша... Многие ожидали, что уж теперь никак не усидит, покажет себя Есенгельды. Но он не поднял головы. И те, кто умел видеть, видели: струсил Есенгельды. И понимали, что его страшило: ввяжется Маман, поправит его ответ во второй раз еще обидней, чем в первый.

Бии переглядывались, ожидая. На лугу стали шептаться то здесь, то там. Но молодые джигиты сидели, повесив головы между колен.

Тогда Гаип-хан бросил беглый колючий взгляд на Мамана. Нетерпеливый взгляд. Маман встал.

- Хан мой, я мог бы сказать, что горе любит паши глаза и наш язык. Застелет глаза - человек плачет. Уколет в язык - человек жалобится. Но это каждый скажет. Вот мы молчали, услышав вопрос... Почему молчали? Потому что мы горе видим, закрыв глаза. Это для нас не задача. Головы ломаем, как разглядеть радость... Простите, нескладно сказал.

- Нескладно, говоришь? - переспросил Гаип-хан и коротко хохотнул, посматривая на оторопевшего Рыскул-бия.

Однако бодлив наш юнец и на лбу у старца огромнейшая шишка. Нет, пожалуй, что-то в нем есть и от шейха, и от батыра. Смесь недурна. Таких надобно запрягать пораньше, пораньше, пока не отбились от рук. Или сворачивать им шею, на худой конец, тоже пораньше.

Вступился Убайдулла-бий, чтобы замять неловкость, выручить старца, не дать задуматься простолюдинам.

- Хан мой,- проговорил он с церемонным поклоном,- мой вопрос похож на ваш: кого больше па земле - богатых или бедных?

Но дело повернулось не так, как хотелось бы почтенному главе рода. Лиха беда начало. Понравилось сиротам говорить с ханом. И еще один молодец внезапно выбежал из заднего ряда - балагур Аллаяр, чумазый и нахальный.

Бии все разом, все скопом зафыркали, тряся бородами. Иные плевались:

- Гнать его! Пусть сядет! Пусть сперва добудет себе на кусок хлеба!

По лугу прокатилась черная волна. И как ни странно, многие из простолюдья были против, но больше все-таки - за сироту.

Мурат-шейх, перехватив молящий взгляд Мамана, покачал головой, отказывая наотрез, но все-таки поклонился хану:

- Окажите великую милость... Удивите народ великодушием...

И хан удивил: кивнул, задрав бороду кверху так, что она заслонила нос.

- Эй, мальчик, - сказал шейх, с нескрываемой болью глядя на биев.- Благодари хана нашего, ибо его щедрость поистине ханская. Говори... Говори коротко.

Аллаяр немедля подбоченился, прогнув спину, и джигиты, следившие за огнем, невольно прыснули, узнавая в немытом оборванце барчука Есенгельды. А потом случился такой конфуз.

- Говорят, мы богаты, каракалпаки...- сказал Аллаяр,- до первого набега врага... Я так думаю: тот богат, кто доволен. Не мошной - душой! А кто недоволен - последний бедняк. Я, например, сыт каждый день. Тем и богат. Таких, как я, не сочтешь. Нас много, нас больше, богатых, самых богатых!-вскрикнул Аллаяр, и все увидели: смеялся парнишка, право, смеялся, ощерив зубы, а по щекам его текли слезы.

Тишина. Черные шапки ответили сироте долгим молчаньем.

Гаип-хан, насупясь, боком склонился к Мурат-шейху.

- Это как же понять, шейх мой? Сын батыра якшается с нищими? Тут целая банда... Это зачем?

- Детская блажь, хан мой, детская блажь. Безотцовщина...

Слово хапу понравилось: безотцовщина. Однако каковы голопузые! По виду - щенки, дети... А души отчаянные. Отпетые головы. Таким дай вожака - учинят разбой. Этих щенков лучше топить.

Гаип-хан поиграл в короткопалой руке нагайкой и словно бы рассеянно, но совершенно внятно сказал «самому богатому» мальчику:

- Пошел вон.

Аллаяр убежал. И не только бии, вовсе не только бии, а очень многие бедняки, сидевшие на лугу, сочли, что, конечно, оно понятно, иначе быть не могло, а нищему - поделом.

Тем временем хану стало приедаться это занятие. Султаны сидели как на иголках. Пора было возвращаться к истинному делу - к охотничьей своре, пора.

Бии мигом почувствовали перемену погоды на торе. И Давлетбай-бий, очередь которого подошла, человек с проседью в бороде, сказал, поспешая:

- Хан мой... народ... У меня вопроса нет. Я вот что спрошу: где ты такой премудрости, таких слов набрался, сынок, милый?

Спрашивал он Мамана. Тот долго молчал, глядя в упор на хана с непонятной печалью. Ответил глухо:

- У меня трое учителей... трое отцов родных...

И Мурат-шейх опять прикрыл ладонью лицо, ожидая самого худшего. Прямота... прямота юношеская его погубит!

- А кто же третий?- лениво-ласково осведомился Гаип-хан, подсчитав в уме, что первые двое - батыр и шейх. Хан не сомневался, что этот остроумец и бесстрашный обводчик подольстится, назовет его имя, имя потомка достославного Тауке-хана. На том можно бы и покончить.

Страстное желание распирало грудь Мамана -крикнуть на весь свет: русский!... золотобородый... всю свою жизнь идущий в Индию! Но он выговорил сквозь зубы, глядя в землю:

- Скоро узнаете.

Гаип-хан досадливо причмокнул мясистыми губами: застеснялся... мальчишка... Небось Есенгельды не опустил бы глаз.

С протяжным внушительным кряхтеньем, обозначавшим его высший ранг и безраздельную власть, Гаип-хан поднялся, и тотчас повскакали султаны, встали бии, умеренно, чинно покряхтывая и отдуваясь, что означало полное признание и почитание оного ранга и оной власти, а все вкупе: конец - делу венец.

Поднялись и черные шапки, покатился гомон по всему лугу:

- Маман умнейший... Маман!

Выкрикивали некоторые и имя Есенгельды и даже Аманлыка.

Гаип-хан ударил в ладони. Стало потише. Хан выпятил бороду.

- Народ, не ори... И слушать не стану! Все было у вас на глазах. Все вы свидетели. А дальше дай срок, наберись терпенья. Мы порешим. Подумаем с шейхом, со старшими,- объявим! Узнаете, кто умнейший...

Не тут-то было. Зароптали черные шапки. Поднялся шум безудержный.

- Решайте при всем народе! Обещали при всем народе! Как по обычаю! Как во времена оны!

- Взбесились... Всех разгоню! Все отменю!- крикнул Гаип-хан, надув шею.

Но его перекричали:

- Мамана! Объявляйте Мамана! Хотим Мамана! И даже один бий, глава ктайцев, Давлетбай-бий, возвысил голос, всех удивив:

- Преклоняюсь перед сыном батыра...

Не сказать чтобы хан растерялся - задумался. Хотел было в сердцах уйти, но сообразил, что неприлично ему шествовать сквозь такую шумную толпу: великовата толпа. Мог бы он перепороть каждого десятого -в пример остальным. Неохота. Пойдет праздник псу под хвост. Да и что дразнить простаков, себя тревожить? Правду сказать, Есенгельды - козлик, Маман - буйволенок.

С решимостью, истинно ханской, Гаип-хан поднял руку с нагайкой. Голос его был грозен:

- Подать сюда кушак!

Как по мановению волшебника, стихло на лугу -стрекозу не услышишь. Гаип-хан поманил к себе пальцем Мамана.

- Раз я сказал, значит, сказал,- промолвил хан.- Да будет, как при отцах и дедах, священна их память! - И подпоясал Мамана кушаком бия.- Сажаем тебя на коня, сын батыра. Отныне ты - Маман-бий! Будешь при мне. Жди, позову.

Затем Гаип-хан добавил, как бы походя, почесывая себе висок нагайкой, но это были роковые слова:

- А молодцы ябинцы... Куда до них кунградцам! Говорят, что и те нищие оборванцы - рода ябы... Эй, молодцы.

Мурат-шейх прослезился, низко поклонился хану и поцеловал полу его халата. Тут же шейх поклонился и главам родов, поклонился народу и объявил во всеуслышанье:

- Почтенные бии, не дадим остыть нашей радости, справим по такому отменному случаю той. Будьте нашими возлюбленными гостями. И дерзнем все вместе -пригласим на торжество светлейшего хана нашего...

Не все, однако, были довольны, не все. Одни улыбались, другие усмехались. Одним все было по душе, а другие втайне подумывали, что поспешил Гаип-хан, зря поспешил...

ще не успели проводить хана, как разительно изменился луг: словно покрылся островами, большими и малыми. Обособились черные шапки по родам, вокруг своих биев, и разделило их толпы незримое бурное море.

 

6

 

Три дня длился той. Ели мясо. Пили крепкий кумыс. Для самых почетных гостей припасли граненый штоф русской водки, добытый у караванщиков. Ее пили, морщась да приговаривая, что это греховное зелье пивал сам царь Петр. И самолично учил его пить своих биев.

Маман сидел рядом с Гаип-ханом. Хан пожаловал вместе с султанами и держался запросто, не слишком чванясь. Говорят, будто бы царь Петр держался на пирах как равный со всеми гостями и был от того особый прок. Никак не мог уразуметь Гаип-хан, какой от этого мог быть прок, но уразуметь силился.

Мурат-шейх, напротив, не находил себе места, потому что не видел на тое почтеннейшего Рыскул-бия с кунградцами и досточтимого Давлетбай-бия с ктайца-ми. И те и другие уехали внезапно, перед самым началом, прямо от дастархана, ни у кого не спросясь, ни с кем не объяснясь.

Можно понять досаду Рыскул-бия. Как не понять! Маман сел на коня, ступив ногой на темя Есенгельды. Однако состязание было честное, у всех на глазах. И посадили на коня не какого-нибудь босоногого, без рода, без племени, а сына самого знаменитого человека каракалпаков. Вольно Рыскул-бию спорить с Оразан-батыром, а Есенгельды сам бог велел - служить преданно сыну батыра. Досада досадой, но есть же приличие и послушание! Там, где в гостях хан, главе рода кунградцев задирать хвост неуместно...

Что случилось с Давлетбай-бием, вовсе не понять. Он единственный из биев похвалил Мамана. Куда его понесло с тоя в честь Мамана?

Не предаваясь гневу, не позволяя себе осерчать, Мурат-шейх послал смышленых гонцов вдогонку за кунградцами и ктайцами, но гонцы вернулись ни с чем,- их отослали, не допустив к биям, то бишь прогнали.

Слово Мурат-бия было словом старшего, а слово старшего - последнее слово. Как ни спорили бии меж собой, а шейху обычно внимали не прекословя. На зов его являлись без промедленья. Так же чтили слово Ора-зан-батыра. Оба они, как святые, не знали ни козней, ни коварства. Но батыр бывал резок, мнителен, его суд зол, его суда боялись. Суд шейха притуплял острия, врачевал синяки и шишки, в его суде нуждались.

Что ж ныне замутило рассудок старейшему Рыскул-бию и, быть может, добрейшему Давлетбай-бию? На тоненькой нити держались черные шапки у самого края бездны, и эта нить - единство. Нужно быть крысой, чтоб грызть эту нить. Слава богу, думал Мурат-шейх, у Мамана отрастают львиные когти...

Гаип-хан следил за хозяином тоя посмеиваясь. Хан знал то, чего шейх не знал.

У ханов свое разумение, и то, что не нравилось шейху, Гаип-хану нравилось. Хан Абулхаир сидел, как бог на небесах, управлялся с необъятным казахским Малым жузом, но и он дрожал как овечий хвост, когда близ него становилось слишком покойно. Гаип-хан обретался на грешной земле, в яме, кишащей, шипящей, и даже султанам своим, сыновьям и зятьям, связывал хвосты, чтоб не жили слишком мирно, слишком дружно.

С Рыскул-бием было просто. Посовещавшись со своими и послушав их стенанья, что лучше умереть, чем вынести пытку бесчестьем, Рыскул-бий велел им не вешать носа. Затем явился к Гаип-хану. Вспомнил лукавый старец, что как раз в эти дни очередь кунградцев -сторожить караванный путь, собирать пошлину... Какой бий, скажите на милость, не откладывал дела ради тоя? Такого не случалось во веки вечные. А тут приспичило. Повернулся язык у белобородого - напомнить Гаип-хану, как строг хан Абулхаир в этом важном деле с караванными путями!

- Просим вашего соизволения отъехать, хан мой.

- Езжайте.

И унесло кунградцев, как тучку в небе, готовую пролиться дождем.

Давлетбай-бий не понравился Гаип-хану еще во время состязанья: уж больно горячо полез в спор, открыл рот раньше хана. И когда у огня, перед дубом, бии рода ябы целовали Мамана, а шейху - полы его желтого ча-пана, в общей суете Гаип-хан подозвал Давлетбай-бия:

- Скажи, бий, без увертки, что подумывают наши ктайцы?

Давлетбай-бий был рад угодить.

- От вашего суда веет ветром добра, наш хан. Радуемся мы: неужто у нас начинается новая жизнь?

Упаси аллах, подумал Гаип-хан, разглаживая большим пальцем усы и думая о том, что назначенье хана -мирить биев, а чтобы мирить, надо их ссорить.

- Радуйся, бий, радуйся,- сказал хан, словно бы и не опасаясь постороннего уха,- Я добрый, а ты меня добрей. Однако ябинцы не такие добренькие, как ктай-цы. Промахнетесь, попадете им под пяту, не выберетесь! Ябинцы не жалеют тех, кто у них под пятой. Они с юности тяжелы, как Маман... Они вас потопчут.

Давлетбай-бий молчал, ошарашенный. Больше всего его поразили слова: с юности... как Маман... Похоже, эй похоже. Золотые слова.

- Бий в ответе за свой род,- добавил хан.- Уезжайте, пока не поздно.- И мелко, часто ступая, пошел к торжествующим ябинцам.

Не прошло времени, которое нужно, чтобы выпить чашку чая, как ктайцы ускакали, не простившись, не сказавшись, как и кунградцы.

Этого и довольно, сказал себе Гаип-хан...

Маман на тое был сдержан и молчалив. Обыкновенно на тоях не отличался и Оразан-батыр. Конечно, Маман был рад, но невесел, как Мурат-шейх.

Пожалуй, единственно, кто на тое веселился,- это сироты. Тут им была пожива.

Поначалу они сильно озлились. Состязание было нечестное, был обман. Птица счастья садилась на темя Аманлыка и на темя Аллаяра, это все видели. Но хан отпугнул ее. Добро еще, что не прогнал Аманлыка, как Аллаяра. Небось, если бы они были не безродные, если бы у них были отцы бий, Аманлык и Аллаяр не ушли бы в кусты, как Есенгельды, и не отстали бы от Мамана. Отобрали бы у него кушак!

На самом деле беспокоило сирот другое. И они метались по своей лачуге, ругая Мамана, пока Аманлык не сказал:

- Он не занесется. Не бойтесь.

И все перестали бояться и простили Мамана. В степи показался смерч и, крутясь, качаясь, пополз на аул. Аллаяр закричал:

- Смотрите, ветер гонит на той сколько муки! Наедимся до отвала...

Сироты с хохотом, с визгом, наперегонки побежали к юрте шейха.

тое отведали и они хлеба и мяса. Маман сам их угощал.

На исходе третьего дня прискакал гонец от Рыскул-бия с неожиданной вестью: задержан русский караван, купец-каравапщик отказывается платить баж - пошлину, требует, чтобы его проводили к самому хану.

- Связать! Привезти ко мне связанного!- скомандовал Гаип-хан, размахивая нагайкой.

Гонец замялся. Сказал, что русский купец и его толмач уже связаны, но купец попался с гонором... Будет ли разговаривать? Словом, дал понять, что для русских Гаип-хан - не хан.

Гаип-хан всполошился: беда! Хан Абулхаир не любил происшествий на караванной дороге. Он любил, чтобы шла пошлина.

Лет пять назад русские начали возводить крепость на берегу реки Орь, на рубеже между Россией и Малым жузом. Хан Абулхаир вызвался пособить русским, а на это нужны деньги, много денег. Черные шапки тотчас почувствовали, какая у Абулхаир-хана нужда. Подати стали тяжелей, хотя, казалось бы, тяжелей некуда. И пошлина стала весомей. Надежда была на пошлину. Она денежна. Купец платит,- только проводи, обереги его скот и товар. Но случались и промашки. Абулхаир-хан карал за них беспощадно, и всякий раз Гаип-хан хватался за голову, боясь, как бы не слетела с нес любимая бобровая шапка.

И вот такой случай: с пустыми руками да еще с отказом платить баж - к хану Абулхаиру... Кого с этим пошлешь? Вообще неохотно каракалпакские бий показывались Абулхаиру на глаза. А с этим послать можно разве что в наказанье. Бий смирны, но попробуй погладь их против шерсти,- прижмут уши, а то и оскалятся! Все они волкодавы.

Беда... Вылетел из головы Гаип-хана хмель от горькой русской водки. И вдруг благая мысль осенила. Крякнул от удовольствия.

- Мурат-шейх, отец мой... хочу поручить нашему Маману одно важное дело. Что скажете? Справится?

- Скажу: в самое время, хан мой, будьте покойны,- ответил Мурат-шейх, сразу поняв, какое поручение будет Маману, и без колебаний решив, что оно ему по плечу.

Бий рода ябы также смекнули, от какой напасти их избавляет Маман... Встали и поочередно поклонились хану, благодаря за честь.

- Готовьте молодому бию верного и приличного ат-косшы,- распорядился Гаип-хан.- И пусть скачет следом за мной. К утру чтобы был на месте.

Затем он со свитой отбыл. Хан очень спешил. Направлялся он в аул Рыскул-бия, к купцу с гонором. Поехал на ночь глядя. Стало быть, будет ночевать у кунградцев...

Аткосшы - самый близкий, доверенный помощник. У хана - есаул, у бия - аткосшы. Это человек на все руки: седлает бию коня, в гостях заказывает любимое блюдо, днюет и ночует у ложа, когда бий хворает. В деле он главный порученец, все знает, все помнит, а в отсутствие бия все решает, как бы решил бий. Аткосшы - избранник бия. Выбирают, понятно, по себе: один ищет силача, другой умника, третий - просто слугу. Но в будущем аткосшы - и сам бий, если он не дурак и не овца. И потому для байских сынков стать аткосшы -лестно и заманчиво. Это для них привычная и подобающая дорожка в люди.

Когда уехал Гаип-хан и в ауле стало легче дышать, бий рода ябы окружили Мамана с подобострастием,- у всех были сыновья. Кого из них осчастливит молодой бий, кого назовет своим первым другом? Но Маман сказал:

- Аманлык.

Все были задеты. Мурат-шейх, расстроенный, боясь даже подумать, чем все это может обернуться, пытался его образумить:

У тебя такое низкое происхождение или ты настолько забит своим сиротством, что не смеешь поднять глаз, избираешь нищего? Этот бедный парень, с тех пор как стал ходить, ходит с протянутой рукой. Не этому ли навыку и искусству ты намерен у него поучиться? Что видишь в гнезде, то увидишь и в полете. Сегодня он оденет тебя в меха, завтра в лохмотья. Легко обратить меха в лохмотья, но нельзя лохмотья обратить в меха. Можно ли верить бездомному, босоногому? Что он умеет, что знает? Что понимает в приличии, что смыслит в деле? Аткосшы - это твой товарищ, он должен быть тебе ровней. И должен есть только из твоих рук.

Маман молчал. Мурат-шейху он не смел возражать. Но он и не соглашался. Тщетно шейх гневался, тщетно увещевал:

Что скажет Оразан-батыр? И что мне ему сказать? Унижая себя - унижаешь его, и меня, и всех нас. Едва сев на коня, какую пощечину отвешиваешь своему роду!

Бий кивали, иные отворачивались.

Маман слушал, опустив голову, с виноватым в-идом. Он не лукавил, он и впрямь чувствовал себя виноватым. Он думал про себя: не сядешь на коня, если не сядут твои друзья, то бишь не будешь счастлив, пока несчастны друзья, вот эти, протягивающие руку за куском хлеба.

В раздражении шейх возвысил голос: Так и возьмешь его в одних штанах?

- Аткосшы должен быть одет, как его бий.

- На чем он за тобой поскачет?

- Аткосшы не может быть пешим.

- Где же он будет жить?

- Аткосшы живет там, где его бий.

- О боже, что у тебя на уме?

Что одним босоногим, бездомным будет меньше.

- Опомнись! Повинись!

- Простите, отец мой, простите...

Принудить? Велеть? Маман подчинился бы, пожалуй... Но можно насильно женить, нельзя насильно любить. Погубит, погубит его прямота - не сегодня, так завтра, думал Мурат-шейх с содроганьем. Судьба его написана на его лбу.

Время, однако, уходило. Бий один за другим поднимались из-за дастархана, откланивались, но не уходили, дожидаясь, чем же все это кончится. Шейх приказал:

- Приведите его! Где он?

Появился Аманлык, немой, дрожащий, как будто его вели на казнь.

Женщины подобрали, подогнали рубаху, штаны, чекмень, мужчины - шапку, сапоги, седло и привели взнузданного вороного гунана - жеребца-двухлетку. И когда в лунном свете, у девятикрылой юрты, показался волоокий джигит, умытый с ног до головы, одетый, обутый, как бий, на гарцующем норовистом коне, нужно было слышать, какой вопль восторга раздался оттуда, из темноты, где сторожили этот волшебный миг сироты!

Поутру, как было велено, Маман и его аткосшы были на месте. Мурат-шейх отправился с ними. В ауле Рыскул-бия их уже ждали. Лежал, пожевывая, большой верблюд. На его горбу, под четырехугольным плоским шатром, сидели двое русских с утомленными хмурыми лицами, связанные по рукам,- купец и его толмач.

Странно выглядел купеческий караван: три вьючных лошади, всего три, а на вьюках непонятный товар - железные рогатины и пушки... Наверно, это были пушки, и все гадали, как же и чем они стреляют, потому что пушек никто до тех пор не видывал. Слуги у купца - татары.

- Покормили их? Не голодны они?- спросил Мурат-шейх.

- Все готово,- ответил Рыскул-бий, отводя в сторону мутные глаза.

Подошел Гаип-хан, увидел Аманлыка, спросил:

- Кто такой? Чей сын? Какого рода?

- Он сын пастуха,- ответил Маман.

Гаип-хан с недоуменьем присмотрелся, узнал Амаи-льтка и расхохотался. Шутовски приложил ладонь ребром к бровям, разглядывая Аманлыка, ткнул в бок своего есаула Пулата и застонал от смеха.

- Ну, я думал, ты умней, а также твои отцы...- сказал хан,- и будет у тебя правой рукой... Есен-гельды.

«Истинно так,- подумал Мурат-шейх,- и я бы этого хотел».

- Премного довольны вашими словами, хан наш, да цветет ваша мудрость,- сказал подчеркнуто Рыскул-бий.

Гаип-хан поднял руку с нагайкой, что означало, что он принимает важное решение. Хрипловатый его голос слегка взвизгнул.

- Отвезешь купцов... Представишь Абулхаир-хану, в его собственные руки... Никого другого к ним не подпускай! Караван, товары останутся пока здесь...

- Слушаюсь покорно, хан мой,- сказал Маман, кланяясь с особой почтительностью, ибо речь шла об Абулхаир-хане.

А Пулат-есаул поежился непроизвольно,- дрожь прошла по спине...

Мурат-шейх сказал напоследок:

- По дороге глупостей не натвори. Нигде не задерживайся. Купцов береги пуще глаза. Не забывай, что за ними русский царь. Не болтай с ними лишнего, держи язык за зубами. Это тебе не те... пленные... И время не то.

Маман подошел к верблюду, взял его за повод и поднял на ноги.

Аманлык подвел коня Мамана, тоже гупана, - от благородного серого коня Мурат-шейха. И сам вскочил на своего вороного - неловко с непривычки.

Верблюд пошел, сильно раскачивая седоков под шатром. Гаип-хап, заложив руки за спину, прищурил колючие глазки. С этим, стало быть, покончено.

Затем хап решил, что пришел черед ладить мировую, растаскивать биев за вздыбленные загривки.

- Нечего вздыхать, бии мои,- сказал он.- Земля качается от вздохов... Вернется наш Маман с богатыми подарками!

- Если с подарками, поделим их по-братски,- сказал Мурат-шейх. - А Есенгельды сделаем его ат-косшы.

- Шейх мой,- сказал Рыскул-бий,- ваша мысль крылатая, но без хвоста...- Это означало: не доведена до конца.

- Будет хвост, будет,- отозвался шейх.

А Гаип-хан осклабился с фальшивым добродушием, видя, как лица белобородых оттаивают, словно земля после заморозков.

- Вот что, -бии мои, а не пуститься ли нам сообща на многодневную охоту? Беру вас о собой! Кони ваши, собаки мои...

Эта затея пришлась всем по душе. Условились собраться близ руин древнего города Жанакента, па мертвой и величавой пустоши, мимо которой проходила караванная дорога.

 

7

 

Ехали веселые. В дороге было веселей, чем на тое. Ехали важные. Не каждый день случается и не всякому выпадает счастье - увидеть в лицо хана Абулхаира.

ман думал о нем со страхом и любопытством. Хан Абулхаир был разорителем, он посылал своих людей в каракалпакские аулы на разбой и бесчинство. Каков же он, этот настоящий, а значит, жестокий и несправедливый хан? Такие бывают злы, как скорпионы, но бывают сказочно щедры. Вдруг ему примстится - наградить? Всех разгонит, разобидит, а Мамана одарит но-хански! Маман привезет и отдаст подарок Мурат-шейху, всех поразив...

Аманлык тем временем думал о своих первых в жизни сапогах. И еще о своей сестричке Алмагуль. Теперь у нее будет новое платье. И он смеялся, представляя себе, как она разулыбается, растаращит телочьи глазки, надев обновку.

Всю дорогу Маман разглядывал русских, прислушивался к тому, о чем они между собой говорили. Он понимал не все слова, но смысл разбирал. Нет, не похожи они на Бородина. Вряд ли они стали бы рисковать головой и товаром, чтобы дойти дотуда, докуда не дойдет батыр. Их послушать - нет ничего на свете стоящего, кроме парной бани. Все им было нечисто, все безобразно и смешно.

Ехали они безо всякой боязни, и это Мамана задевало. Ехали, как на свадьбу, и даже заботились о своем конвое, спрашивая с насмешкой: устали? отдохнем?

В середине дня, безветренного и знойного, толмач взмолился:

- Развяжите! Не уйдем!- И тут же заметил купцу по-русски:- Отберем только лошадок... чтоб живей добраться...

Маман рассердился, стал хлестать верблюда нагайкой. Тот заревел, побежал, тряся седоков.

- Юный бий, не горячись,- сказал купец.- Юный бий, ты куда нас везешь?

- Болтаете много,- сказал Маман, сдерживаясь.

- Руки связали, язык не свяжешь, юный бий. Не гони... Не забегай вперед... От своей судьбы не убежишь и ее не обгонишь.

- Пугаете меня?- спросил Маман. Купец засмеялся.

- А вот старшие твои так бы не спросили. А ты спрашиваешь. Недаром тебя послали. Думаешь, везешь рыбку в котел? Везешь щуку, юный бий, в реку топить! Никак не можете понять, господа черные клобуки, что вы не хозяева, вы слуги на караванной дороге. И откуда такая амбиция? С неба вы, что ли, свалились? Путаетесь под ногами на великой дороге. А ведь дорога - в Китай, в Индию!

Тогда Маман сказал по-русски, выговаривая слова по складам:

- Ты не та-кой русс ку-пес... Ты сарь Петыр не любишь... Я та-кой не ве-ришь... Сарь Петыр не твой сарь... мой сарь!

Купец и толмач переглянулись, перестали смеяться и умолкли.

А Маман вздыбил, пришпорил коня, будто отводя душу, внезапно подъехал к верблюду и развязал руки сперва купцу, потом толмачу. Аманлык закричал в испуге. Маман оттолкнул его.

Русские не сказали ни слова. Оба растирали занемевшие руки, исподволь перемигиваясь. Вскоре они задремали, приткнувшись друг к другу. Их укачало.

Лишь на виду у большого ханского аула Маман снова связал купца и толмача. Они охотно протянули ему руки. Купец сказал загадочно:

Твое счастье, юный бий, твое счастье... как тебя зовут?

Маман не ответил.

Гнется у вас спина, гнется,- добавил купец неожиданно, словно бы с сочувствием,- потому что не на что спиной опереться. Пусто у вас за спиной.

И Маман не нашелся ему ответить, удивленный. Казалось, это говорил другой человек и этот человек был ему знаком и близок...

Аул Абулхаир-хана не походил на другие. Юрты стояли тесно, близко друг к другу, высокие, богатые. Скота нигде не видно, его держали, надо думать, вне аула. Жилье хана узнать нетрудно. На пригорке, в середине аула, возвышались полукругом семь болынегла-вых белых юрт, прекрасных, как в сказке. Их охраняли воины с копьями, все на подбор молодые, могучие, как батыры. Перед юртами длинная коновязь. И каких только не было здесь коней! Кони кровные, сбруя в золоте и серебре, глаз не оторвешь. Куда там Гаип-хану до этой пышности и великолепия...

Всех, кто прибывал в аул, останавливали за полверсты от ханских юрт конники, а шагов за триста спешивали и спешивались сами. Сообщали дальше по цепи, от воина к воину, кто прибыл. Остановили, спешили и повели так же Мамана, его аткосшы и купцов. Перед самой высокой, самой белой, самой прекрасной юртой застыли люди и кони. Маман и Аманлык встали на колени.

Абулхаир-хан вышел из юрты. Маман видел его впервые, но тотчас узнал... Хан был среднего роста, гладок и грузноват, а казался не ниже воина, стоявшего у двери. Лицо смуглое, как обожженная глина, губы сердечком, как у красивой женщины. Бородка черная, густая, без сединки, усы холеные, погуще к углам рта. Взгляд пронзительный и умный. На плечах у хана внакидку, нараспашку - роскошный тон, длиннополая шуба с золототканым воротником; полы подметают землю. В правой руке, конечно, нагайка, но у всех нагайка как нагайка, а у него - как жезл. Куда там Гаип-хану до этой стати и величия...

Воина, сопровождавшего гостей, хан слушать не стал. Глядя поверх головы Мамана, спросил:

- Били - по дороге?

Маман не понял, замешкался. Ответил купец:

- Этого не было, господин хан.

- Развязать... да поживей!- приказал хан.- А молодому бию этого беспамятного, беспризорного народа и его аткосшы - по два дурре для начала. (Дурре - удар плетью.)

Четверо молодцов набросились на Мамана и Аман-лыка, потащили их прочь, но Маман успел увидеть, как купец и толмач, потряхивая развязанными руками, как ни в чем не бывало пошли следом за ханом в юрту, перед которой Маман и Аманлык стояли на коленях. И успел Маман услышать звучный и бархатный голос хана из юрты:

- Народ - обветшавший имуществом и мозгами... Учу их думать плетью...

Тут же, у коновязи, наскоро привязав к столбу и задрав рубахи им на головы, отвесили Маману и Аманлы-ку назначенное, а так как Маман противился, требовал объяснений, всыпали ему вдобавок еще два дурре, чтобы понятней было.

Затем их отвели на окраину аула, втолкнули в темную, совершенно пустую юрту, дав напоследок по тумаку в шею для полной ясности.

Аманлык, прогибая спину, чтобы рубаха ее не касалась, спросил:

- Маман-ага, кто же привел виновных - мы их или они нас? Как думаешь?

- Я думаю спиной...- ответил Маман.

Однако не прошло и получаса, как в юрту вошли люди хана и поставили перед Маманом и Аманлыком блюдо с горячей бараниной, только что из котла. Была на блюде и баранья голова...

Баранья голова подается гостю, главному за дастар-ханом. Это почет. Маман и Аманлык недоумевали: почет или издевка? Аманлык сунул было нос за дверь и получил тычок в лоб. За дверью сидели двое с копьями. Маман отвернулся от блюда. Но Аманлык заскулил, стиснув зубы,- мяса хотелось, а раньше Мамана не тронешь. Маман принялся есть.

- Думаю животом,- сказал Аманлык.

Трое суток пробыли они в пустой юрте. Никто к ним не приходил, никто с ними не разговаривал: стражники приносили еду, выпускали на двор - и ни слова, ни взгляда, то ли глухонемые, то ли дали зарок пророку Магомету...

На четвертый день утром джигитов у дверей не оказалось. Заместо стражи явился аксакал в лисьей шапке с зеленым плюшевым верхом, сказал:

- Хан Абулхаир отъехал в Хорезм. Велено вас отпустить. Если желаете, езжайте на все четыре стороны, а нет, так погостите у нас, просим. Велено еще передать милостивые приветствия вашим старшим.

- Простите, отец, а по два дурре... нам пожалованы... разве не по воле хана?- спросил Маман.

- Юные бии каракалпаков,- проговорил аксакал с насмешливой торжественностью.- У нас не по воле хана даже кони, не ржут. Эти дурре для вас, считайте, две ложки масла. Для вашего брата - честь... от самого хана! Тем и хвастайте. А лучше держите язык за зубами, не то лишитесь всех своих тридцати двух зубов. У хана есть удальцы, которые одним дурре могут убить или искалечить.

Маман все же спросил:

- За что же, отец? За какие вины или заслуги? Аксакал огладил бороду.

Ты, говорят, не столь глуп, сколь молод... Хан великодушен. Его благородство высоко и тонко. Хан открыл тебе душу, послав голову барана со своего стола. Достаточно этих трех малых зерен, двух дурре и одной головы барана, чтобы посеять целое поле... Что еще изволишь спросить, бий каракалпаков?

- Не смею...- сказал Маман.- Но интересно, что же сталось с теми купцами, не уплатившими баж, которых мы привезли?

- Тебе какое дело до тех купцов!- перебил аксакал.- Допустим, что они живы, здоровы... И допустим, что хан увез их с собой, в своей коляске. Может, бросит по дороге. Может, довезет до хана хивинского. Допустим, я тебе это сказал, услышав, какие небылицы купец про тебя говорил... Все виденное, слышанное, узнанное здесь, в этом ауле, вы не видели, не слышали, не знаете. Проболтаетесь - лишитесь тридцати двух зубов.

- А пушки свои они взяли?

- Это не пушки...

Больше Маман ничего не спрашивал. И не сказал аксакалу в лисьей шапке ничего лишнего. Берег зубы. Гостить в этом ауле не стали... Сели на коней.

- Что молчишь, Аманлык?- спросил Маман, когда ханский аул скрылся из глаз.- Теперь ты понял?

- Не видел, не слышал, не знаю,- ответил Аман-лык, довольный тем, что унесли наконец ноги, и вдруг запнулся, замычал нечленораздельно, замахал руками, угадав чутьем близкого человека, что Маман собирается делать: исполнить свою клятву...

- Те зерна, о которых говорил старик, во мне уже проросли...- сквозь зубы проговорил Маман.- Если ты против, я тебя знать не знаю, уходи.

Аманлык молча пришпорил коня, чтобы дать другу остыть, а себе - собраться с духом. Маман догнал его. Ты мне нужен. Я один не справлюсь.

- Тогда вспомни... вспомни...- сбивчиво проговорил Аманлык.- Ты рассказывал: сам Оразан-батыр хотел им устроить побег. Что сказал Мурат-шейх?

- Абулхаир нас растерзает...

- Бий мой, прежде чем развязывать чужие руки, подумай, не отрубят ли твои. Батыр и шейх об этом думали.

- Трусишь? Боишься? Аманлык печально усмехнулся.

- Забываешь, кто твой аткосшы, бий мой. Мы сироты... Мы все передохнем, если тебя убьют, на твоей могиле.

Маман, растроганный, крепко обнял Аманлыка за плечи. Они поехали обнявшись. Но Маман не остыл.

- Думаем с конца,- сказал он.- Подумаем с начала... Ты видел, как он ласкал русских? А тем временем нас понуждает держать пленных! Зачем? Проще простого. Ударит молния... в кого? В нас, беспамятных, беспризорных, обветшавших имуществом и мозгами. А он умоется нашей кровью. Сирот будет не меньше, больше.

- Скажи это нашим белобородым! - вскрикнул Аманлык.- Тебя послушают!

ман с сомненьем покачал головой.

- Тебе говорю: вам, сиротам, зачем пленные сироты? Вера у них другая... а слезы? Такие же, как у нас! Нет, пусть мы будем какие мы есть, пусть слабые, беззащитные... и не будет у нас славы кочерги, которой загребают огонь! Пришпорь коня. Теперь не жду от тебя противного слова.

Они пришпорили копей одновременно, и полетели серый и вороной гунаны голова к голове, развевая на скаку длинные гривы.

 

 

* * *

 

 

Еду и воду пленным привозил на ишачке, запряженном в арбу, старик из дома шейха. Этот старик, как он сам рассказывал, нес маленького Мамана на руках в годину белых пяток, когда умерла, в одночасье, спасаясь от джунгар, молодая мать Мамана.

На дороге в ущелье, близ тесной пещеры в скалах, укрытой в зарослях тамариска, Маман и Аманлык подстерегли старика, спрятав поблизости своих коней. Старик обрадовался, увидев Мамана.

- Светик ты мой, когда же ты приехал? Господи, помилуй, как я тебя проглядел? Дом-то у нас как есть пустой. Тебя нет, шейха нет... Выехал благодетель наш с ханом нашим на охоту. Нынче дома не ночевал.

Это Маман и Аманлык уже знали и приняли за добрую примету: значит, аллаху угодно, чтобы поменьше было препон.

Маман молча поднял старика па руки и понес в пещеру. Старик был подслеповат, а в полутьме пещеры и вовсе ослеп.

- Хау, хау,- запричитал он,- а ты, оказывается, не Маман. Кто же ты есть?

- Простите меня, отец,- сказал Маман, связывая старику руки и ноги, хотя приличней было бы, наверное, просто велеть ему не трогаться с места, пока за ним не придут.

Аманлык хотел было завязать старику рот его же кушаком, но Маман отобрал кушак, еще раз сказав:

- Простите, отец.

- Да простит тебя господь, если ты Маман,- отозвался старик.

ожив его в пещере поудобней и выждав часок, Маман погнал ишачка дальше, к ущелью.

На арбе была еда и для стражников. Им возили хлеб и мясо из дома шейха, и надо думать, потому они помалкивали до поры до времени о том, какие страсти знали про Мамана: и то, что он тайно ладил с иноверцами, поддавшись им душой, и то, на каком позорном был подозренье, и то, что его велено было силой отвадить от русских, не допуская к ним на расстояние слышимости голоса. А случай в охотку почесать языки посылал бог только что: заглядывал сюда Гаип-хан со своими людьми и собаками, едучи на охоту. Лай стоял оголтелый. Брюхо удержало стражников от болтовни, но однажды языки развяжутся...

Маман издали увидел молодцов с секирами и невольно поежился. Головорезы... Люди без семьи, без роду, без племени. И без бога в башке. Им пожрать да поспать; мозгами шевелить недосуг. Зато стрелки отменные. Из лука не промахнутся на расстоянии полета стрелы. Копьем пронзят насквозь, если ты не в панцире, а секирой? Страшно подумать. Однако справиться с ними можно... если один бородач не разуверился в Мамане и не устал ждать...

Приметив на дороге ишачка с арбой, стражники подняли крик. Проголодались, бедняги. Сегодня старик припозднился,- в отсутствие шейха, знать, не было той строгости... Затем они разглядели Мамана и заорали еще пуще, стали грозить ему секирами, а старший, усатый, с налитыми кровью глазами, схватил и швырнул в Мамана камень. Камень упал у самых ног ишачка. Ишачок остановился, но Маман взял его под уздцы и спокойно довел до плетеных воротец, подпертых колом. Тут он сказал, поздоровавшись спервоначала, как водится меж людей:

- Чего орете? Старик захворал, шейх на охоте с ханом... Если бы не мы, вы бы так и остались не евши, не пивши.

Но джигиты уже не орали. Они набросились на свой хлеб и на свое мясо, прислонив к колесу арбы секиры.

С набитым ртом, с хлебом в одной руке, с мясом в другой, жуя и чавкая, усатый, красноглазый, повернулся к Маману, чтобы все же прогнать его прочь, и оторопел. Маман стоял с секирой, занеся ее над головой.

- Ложись! Зарублю!

Усатый присел на корточки - не столь испуганный, сколько ошарашенный. Присел и другой стражник, тоже с полным ртом и занятыми руками, потому что и Аманлык стоял с секирой в руках.

А тем временем с неба спрыгнул русобородый мужик, птицей перемахнув через каменную стенку с плетеными воротцами. В руках у мужика была кувалда каменотеса. И он также кричал очень громко:

- Ложись, идолы, дуры...

Стражники легли на животы, не выпуская из рук жратвы. Им еще было невдомек, что все это значит. И лишь когда русобородый, взяв с арбы веревку, связал их по рукам и ногам, а затем привязал спинами друг к другу, они стали кое-что соображать. Но и теперь не верилось молодцам, что Маман дерзнет... Одумается! Не посмеет! И они тупо дожевывали то, что у них было во рту, косясь выпученными глазами на безумного сына батыра.

Маман, однако, сам отпер воротца, сшибив ногой кол. За воротцами уже сгрудились пленные и, как только отперлись воротца, толпой вывалились наружу, окружили Мамана. Женщина с серым, опухшим лицом, которую он видел в слезах, когда умер ее сынок, единственный, последний, подошла к Маману вплотную, посмотрела ему в глаза и обняла его.

- Спасибо, мать,- сказал Маман.

- Она тебе ровесница, сынок,- сказал Бородин. Все молчали, многие пленные крестились. Связанных стражников оттащили за ограду, в глубь ущелья. Усатый стал просить:

- Лучше убей нас, Маман, лучше убей...

- Вы еще увидите, как меня будут убивать,- ответил Маман.

Было около полудня. Засветло уйти не решились. До вечера маялись, молясь двум богам, чтобы не принесла кого-нибудь нелегкая. Веревок больше не было, вязать нечем. Но из аула сюда, к пленным, никто не ходил и не ездил, если шейх не посылал.

В сумерках, посадив детей на арбу, тронулись в путь - на север, в горы. Маман и Аманлык пошли пешком; на их гунанов сажали поочередно женщин. Шли без передышки всю ночь, безлунную и безоблачную, со звездами в голубиное яйцо. Ко времени третьего крика петуха ушли далеко, по счастью не встретив ни зверей, ни человека. Перед рассветом укрылись в лесу - днем идти не рискнули.

На прощанье Маман и Бородин крепко обнялись и расцеловались.

- Счастливо добраться,- сказал Маман.

- Не поминай лихом,- сказал Бородин.- Каково теперь тебе достанется?

Что будет, то будет.

- Жалко с тобой расставаться. Ну, живы будем -еще свидимся.

- Я вас век не забуду.

- А может, уйдешь с нами? Вернешься, когда твои поостынут?

Маман пожал плечами.

- Один русский мне сказал три дня тому назад: от своей судьбы не убежишь, ее не обгонишь.

Гладышев?- вдруг спросил Бородин.- Военный!

Нет, купец.

- Может, и купец... Где он тебе случился?

- Схватили на караванной дороге. Я его возил к Абулхаир-хану. Не хотел платить пошлину. А хан повез его в Хорезм, в своей коляске, если не врут.

- Может, и не врут... Однако!- сказал Бородин.- Высоко же ты залетел, Маман-бий. Эта птица не нам чета.

- Худой человек?

- Как тебе сказать... Чиновник самого Ивана Ивановича Неплюева, наместника Оренбургского края. Поручик.

Ругал нас, каракалпаков,- проговорил Маман угрюмо.

- Непохоже. Он по части посольской, а там, видишь ли, не ругатели, а которые позанозистей да поза-ковыристей.

Маман задумался, вспоминая последние слова купца.

- Сказал, что мы с неба свалились. Бородин, смеясь, почесал бороду.

- А вот это похоже. Это ты, братец ты мой, не то белый сокол, не то белая ворона среди своих... Одна надежда, что соколы да вороны долго живут

Затем он добавил охрипшим голосом, покашливая в кулак:

- Привык я к тебе, Маман Не больно мы везучи, биты, граблены... Но себя понимаем. Бог даст, поднимемся на ноги, так уж не разойдемся на той караванной дороге!

- Не забывайте, Бородин-ага...- едва слышно проговорил Маман. Больше он ничего не мог выговорить.

Аманлык подвел коня. А над толпой русских в бледном утреннем свете словно стая птиц взлетела: кто снял шапку, кто взмахнул платком. Маман ударил нагайкой коня и с места послал его вскачь.

о его единственное: упаси бог, не помер бы в пещере связанный старик, ни в чем не повинный...

 

* * *

 

В укрытой от ветра низине увидели большой костер, а вокруг него - биев и Мурат-шейха. Вот они, сердеш-ные. Развалясь у огня, бии ели мясо дикой козы, пили чай, усталые, смирные. Стало быть, охота удалась. Га-ип-хана, его людей и собак у костра не было. Значит, едут бии домой. И надо думать, ждут не дождутся Мамана...

Увидев Мурат-шейха, Аманлык схватил Мамана за руку, державшую повод.

- Молчи хотя бы, пока не дознаются...

- Зачем? Сам скажу.

Встретили Мамана в самом благодушном расположении духа. Усадили в своем кругу как равного, принялись угощать. Его аткосшы, правда, не удостоился никакого внимания среди бийских аткосшы...

Мурат-шейх спросил, присматриваясь к Маману:

- Зудит? Чешется спина от милостей великого хана?

- Уа... да вы знаете!- воскликнул Маман с наивным ребячливым удивленьем.

И не промахнулся. Бии засмеялись, довольные тем, что он не таится, не крутит перед старшими.

- Мы всё знаем,- сказал Рыскул-бий, старейший.- Бии должен все знать, что было и что будет.

А Убайдулла-бий, трепля реденькую бородку, заметил:

- Мы, милый, тоже не раз вкусили сладость дурре Абулхаир-хана, исполняя его поручения. Молчим, чтобы не лишиться своих тридцати двух зубов, согласно того совета, который и вы слышали.

- Видом - хан, нутром - двуликая женщина,- проговорил Маман с горячностью.

И опять угодил. Бии засмеялись с наслажденьем, хотя и вполголоса, ибо молодой бий сказал вслух то, что все говорили, но в мыслях.

Мурат-шейх кинул в костер толстый узловатый сук саксаула. Посыпались искры.

- Скажи все-таки, сын мой, не было ли других милостей?

- Были. Держал взаперти трое суток... А тех купцов принимал в своей юрте, повез в своей коляске.

- Что за люди, не дознался?

- Старший сам про себя сказал, что он - щука!

- И мне показалось, что... вижу его не впервые,- сказал шейх. - Где это могло быть? Скорей всего в Орске.

Бии забубнили. Им досадно было, что они не разглядели щуку.

- Известное дело,- сказал Давлетбай-бий, наиболее рассудительный,- на что замахивается Абулхаир-хан. Малого жуза ему мало. Хочет под свою руку еще Средний жуз. И то сказать - среди ханов он хан! Но без русских ему не справиться. Нужна ему слава сильнейшего. Вот и обхаживает и щуку, и ерша...

- А нам зачем русские?- спросил вдруг Маман с прямотой, не столь уж почтительной.

- И нам - затем же, бий мой,- ответил Рыскул-бий снисходительно-терпеливо.- И нам нужна слава сильнейших, чтобы знали в мире, что мы народ - не дырявый, как топкий солончак, а из четырех земных пластов...- Старик имел в виду, понятно, четыре главнейших рода каракалпаков.

- А хотите ли знать, бий-отец,- глухо проговорил Маман, не поднимая глаз,- хотите ли слышать, что сказал тот русский купец, которого нам не вязать - на руках бы носить, заглядывая ему в рот... Сказал: топчемся мы в ногах у других народов на великой дороге! Сказал: гнется наша спина, потому что пусто у нас за спиной!

- Пу-сто-о?- вскричал Есим-бий, человек с проседью на голове.- Пусть посмотрит, что у нас в ущелье, близ аула шейха и Оразан-батыра...

- Слава богу,- перебил Маман,- теперь уже ни чего, кроме связанных стражников, помирающих от голода.

И старика в пещере...- подумал Маман с болью,- помоги ему бог...»

- Как...- проговорил Мурат-шейх упавшим голосом в общем молчанье.- Я запретил тебе подступаться к пленным ближе чем на версту...

- Простите, шейх-отец. Поймите грешного сына.

- Выпустил!

- И проводил в дорогу, пожелав счастливого пути. А потом поехал - вас искать.

- Когда это было? Где они сейчас?

- Вы их не догоните, не сыщете. Тому третьи сутки.

- Аманлык... Это правда? Где пленные? Говори!

- Мой бий все сказал, шейх-отец,- ответил Аман-лык, вставая.

Шейх воздел руки к небу, словно готовясь к молитве или проклятью.

- Бии мои, этот несчастный лишил нас чести...

- Наоборот!- вскрикнул Маман.

Но его голос заглушило общее яростное рычанье и завыванье, мало похожее на львиный рык, больше на вопль гиены.

- Был у нас в руках меч, он его бросил в пучину! - кричал Рыскул-бий, закатывая под лоб мутные глаза, тряся немощными кулачками.

- Приведи раба к священному колодцу, он в него плюнет!- кричал добрейший Давлетбай-бий.

- Связать их обоих!- приказал шейх.

Этого только и ждали бийские аткосшы. Налетели, закрутили за спину руки Маману и Аманлыку. Мамана, связанного, положили на коня, поперек седла, а Аман-лыка посадили - лицом к хвосту. Они не сопротивлялись.

- Да будет мне бог судьей,- сказал Мурат-шейх, задыхаясь,- но этих выродков казним побитием камнями. Они этой казни достойны.

- Истинно так, шейх наш,- сказал Рыскул-бий.

- Этому бедовому петушку лучше оторвать башку,- сказал Давлетбай-бий.

- Вы еще скажете: Маман прав... Скажете!- отвечал Маман,

Его никто не слушал.

Тотчас собрались в путь, погасили костер.

- Держись, друг,- прошептал Маман, подавленный тем, что и Аманлыка связали заодно с ним,- Ничего мне сейчас не говори.

т-шейх, услышав это, сморщился и со злостью хлестнул нагайкой коня Мамана. Конь взбрыкнул и побежал боком, мелкой рысью, подбрасывая на себе Мамана, косясь на него бешеным глазом.

 

 

8

 

Худая весть с быстротой степного пожара облетела аул: будто бы на дороге в ущелье, близ пещеры, нашли связанного по рукам и ногам старика, который возил пленным еду и воду,- в нем едва душа теплилась; а в ущелье нашли тоже связанных двоих джигитов, которые сторожили пленных. Между тем пленные из ущелья исчезли. И будто бы во всем этом повинен не кто иной, как Маман, изменник. Снюхался с иноверцами, продался им, за что и будет побит камнями. Еще говорили, что Маман - полоумный, чумной, может сглазить человека, как сглазил до потери образа и подобия божьего джигитов-стражников.

Сироты узнали об этом первые. Аллаяр обрадовался. Он знал, что Маман и Аманлык далеко - в ауле хана Абулхаира. Если бы Маман был здесь, Аманлык сидел бы сейчас около Алмагуль, спрашивая, не дразнил ли ее Аллаяр. Аманлык обещал оторвать ему башку, если застанет Алмагуль в слезах.

Значит, пленные выбрались на волю сами. Обошлось дело без Мамана... Остальное все так: и что полоумный и чумной, и может сглазить, и снюхался с иноверцами. Но виноват не он, а, наверное, стражники,- их надо сбросить со скалы, изменников.

Прибежал коротышка Бектемир с ошалелым криком, что казнь будет у дуба и что туда уже ведут Мамана. Бектемир пищал, как схваченная лисой птица. Аллаяр отвесил ему оплеуху.

- Рот у тебя кривой - и слова кривые. Будешь врать про Мамана, проглотишь язык!

Алмагуль заплакала, но негромко, потому что Алла яр пригрозил ей подзатыльником. Однако весь аул был на ногах. Как бы не опоздать. Аллаяр скомандовал:

- Берите каждый в каждую руку по камню. Пошли бить поганых. Одним камнем до крови, другим до смерти. Скорей!

отам никого не хотелось бить, но как будут бить - интересно было. Похватали камни, побежали за Аллаяром. Увязалась следом и маленькая Алмагуль.

На лугу, перед одиноким старым дубом, было полным-полно народу. У каждого по камню в руке, у иных за пазухой по запасному. Все пришли делать благое дело: одни - с пониманием, что это святой долг правоверного, со злой решимостью, другие - без всякого понимания и без злости, но чтобы не отстать от понимающих, не показать себя хуже, третьи - с болью, со скрытыми слезами, но без малейшей надежды, потому что так было и так будет.

Сироты протолкались вперед. Проскользнула змейкой и Алмагуль. И попали проныры в окруженье самых спесивых - свиты Гаип-хана и бийских аткосшы. Эти вперед себя мышь не пропустят. Посыпались на голодранцев пинки и тычки. Взвыли сироты на все голоса. И были замечены самим Гаип-ханом.

- Что за молодцы!- проговорил хан, покачивая головой-лопатой.- Вот у кого поучиться, шейх наш. Полюбуйтесь...

Шейх не смог ничего ответить. Губы его дрожали, руки дрожали, сердце дрожало.

Сиротам перестали драть уши, но вперед не пустили, и они не видели, как, прикрученные к дубу веревками, плечом к плечу стояли Маман и Аманлык.

Их не узнать. Лица в ссадинах и запекшейся крови, распухли, как у больных водянкой, одежда истерзана в клочья. Если бы не были привязаны, свалились бы с ног. Головы опущены, нет мочи поднять. В глазах уже не мука - смертная истома.

С немым ужасом смотрел Мурат-шейх на обреченных. Все кончено. Он сам это начал в безумии гнева. Теперь этого не остановить. Нет, не поднять больше головы Маману, не зажечь своих глаз и не вымолвить пламенного слова, которое принесло бы ему прощенье. Его не спасти. Одна слабая надежда, что промахнется первый... бросающий камень... По обычаю вначале один, избранный, самый достойный, кинет кряду три камня. Если промахнется, трижды промахнется - это знак божий, помилование. В руке первого - божий произвол.

- Благословите, шейх наш,- сказал Гаип-хан, широко расставив кривые ноги.- Пора браться за дело. Вы начнете?

Мурат-шейх слабо взмахнул дрожащей рукой, беззвучно шевеля губами, что, впрочем, можно было принять и за согласие, и за торопливую молитву.

Ему услужливо протянули камень, ребристый, словно бы с заточенными краями. Шейх отшатнулся. Потом крякнул старчески визгливо, чтобы скрыть замешательство, и показал на Рыскул-бия взглядом, потому что руки поднять не мог.

Рыскул-бий церемонно поклонился, благодаря за честь, и попросил позволенья доверить волю божью молодому, сверстнику казнимых...

Толпа, сгрудившаяся у дуба, качнулась, словно единое тело, крыша черных шапок дернулась, как кожа у коня, когда на нее садится слепень. И пронесся протяжный шепот, шепот оторопи перед очевидным коварством: «Есен-гель-ды...»- ибо это, а не иное имя назвал почтеннейший, мудрейший бий.

Аллаяр не понял, в чем тут дело. Он все еще не видел, кто стоит у дуба.

А хан уставился колючими глазками на Мурат-шейха, в них было откровенное жадное любопытство. Но шейх лишь сморщился и с силой закрыл глаза, что можно было принять и за возражение, но и за согласие.

Вышел вперед Есенгельды. Он был хорош! Чистый, гладкий, как новорожденный телок, вылизанный до блеска коровой. А в глазах - по капле ненависти, по одной капле в целом море злорадства. Заткнув за пояс полы новенького желтого чекменя, подбоченясь, джигит покачивал рукой с камнем, как бы взвешивая его. Но он не рисовался на этот раз, просто наслаждался жизнью.

Хан спросил: в кого он метит? Есенгельды ответил: в самого недостойного. Все же поопасался назвать имя Мамана, чтобы шайтан не услышал и не сунулся под руку.

- Не спеши, успокой сердце,- шепнул Рыскул-бий.

Но Есенгельды и не спешил, сердце его было покойно. Он стоял шагах в семи от дуба и не сомневался в себе.

Громко, внятно, певуче, как муэдзин, Есенгельды выговорил красивую первую строку Корана:

- Бисмилля-хи рахман ир-рахман... Во имя господа всемогущего...

Размахнулся и швырнул камень в голову Мамана. В последнюю секунду Аманлык рванулся, вытянул шею, чтобы прикрыть Мамана своей головой. Камень рассек Аманлыку скулу. Ниточка крови потекла по щеке и словно юркнула ему в угол рта.

Тишина. Бии переглядывались: как считать - попал или промахнулся? Если бы Аманлык не подставился, пожалуй, и промазал бы. Есенгельды поднял второй камень.

Мурат-шейх хотел бы отвернуться и не мог. В горле у него першило. Ноги подгибались.

Аллаяр выбрался наконец из тесноты плеч и локтей. До того из-за спин он тщетно пытался разглядеть, кто же стоит у дуба. Он не узнавал Мамана и Аманлыка. Потом изловчился, кинулся ползком на четвереньках, под полами халатов... Увидел в упор опущенные головы, распухшие лица, узнал и оцепенел.

Но еще раньше разглядела их маленькая Алмагуль, тоже с земли проскользнув между ног, позади - босых, впереди - в сапогах. Жалобный детский вопль взвился над толпой:

- Бра-тик!

- Сестричка...- выдохнул в ответ Аманлык. Девочка в изношенном до кисейной прозрачности

платьице вылетела из-под ног людей, как куропаточка из густой травы, прыгнула и повисла на Аманлыке, обняв его руками и ногами. Подол платьица задрался и обнажил загорелые и запыленные дочерна худенькие ноги и жалкие серпики пронзительно белых ягодиц.

Тогда-то выскочил и Аллаяр, крича не своим голосом, заполошно размахивая руками. Подбежал и прикрыл собой Мамана.

- Сироты! Сироты!- кричал Аллаяр.- Это Маман! Наш Маман!

И вдруг пискнул придушенно, схватился обеими руками за голову, согнулся пополам.

Второй камень Есенгельды угодил ему в бровь; глазница мгновенно распухла и окровавилась.

Тут же Аллаяр выпрямился, отнял руки от измазанного кровью лица, крича уже надорванным голосом:

- Бей! Бей, кобель кунградский! Бей, не робей! И все увидели то, чего Аллаяр еще не видел и не знал: правый глаз его вытек. Так весельчак, балагур Аллаяр стал Кривым Аллаяром.

Тем временем дети, сироты бежали и бежали к дубу с гамом, визгом и плачем. Сбежались все и облепили Мамана и Аманлыка, как мухи набитую холку коня.

Затем случилось небывалое, не виданное прежде ни на празднествах, ни на казнях. Не то вздох, не то стон прокатился по толпе, и полилась она, подобно густой простокваше, к дубу, обтекая островок биев.

Полсотни людей, пе меньше, сперва молодых, а следом и старших, окружили Мамана, Аманлыка и сирот, а остальные - биев и иресветлого хана. Стеснили донельзя, задышали в уши, в затылки, как охотничьи псы после долгого гона...

Не сказать, чтобы сильно кричали, нет, этого не было, говорили горячо, строго, но по-доброму, по-хорошему:

- Хан наш, помилуйте, не дайте погибнуть молодым. Мало ли нас враги истребили,- сами себя истребляем. Зачем сами себя истребляем? Шейх наш, просите у хана нашего... просите прощенья своему возлюбленному ученику...

И лишь один молодой голос крикнул из толпы нехорошо, злобно:

- Не дадим вам Мамана, бии наши, на смерть и по-руганье, не дадим!

Гаип-хан начал было с высокой ноты:

- Что такое? Ку-да! Кто позволил?

Но орать - не разорался, язык прилип к нёбу. Увидев в руках Есенгельды третий камень, хлестнул его нагайкой по рукам, выбил камень, ткнул нагайкой в зубы.

- Ты... скройся с глаз.., Есепгельды исчез за спинами биев. Мурат-шейх вытер усы белым платком. Руки его как

будто перестали дрожать, ноги немного окрепли. Согбенный, с трудом сдерживая слезы, шатаясь, он шагнул к Гаип-хану и упал на колени, уперся руками в землю, чтобы не повалиться ничком.

- Хан наш... отмените... пощадите...

Гаип-хан, выпятив подбородок, поскреб себе шею под сорочьей бородкой и небрежно, величественно подал знак своим свитским. Шейха подняли с земли.

- Воля ваша, шейх наш,- сказал хан с мнимым добродушием, втайне обрадованный тем, что дрогнул шейх и с его ханских плеч гора свалилась.- Вы приговорили казнить... и вы побуждаете меня миловать... Растолкуйте хотя бы народу, какой грех на себя берем.

Опять тихо стало у дуба, так тихо, будто опустел огромный луг. И народ и почтенные бии - все понимали: нелегко шейху, нелегко. Не бывало случая, чтобы духовный отец отказывался от своего слова и при всем пароде брал на себя грех, такой тяжкий, срамной. Слово шейха непогрешимо, его приговор свят. Провалится земля под неподкупным, чистым, как вера, старцем, если это не так.

Рыскул-бий скривился весь, и лицом и телом. Добрейший Давлетбай-бий суеверно плевал себе за ворот, отгоняя беса.

Но в ушах Мурат-шейха звенели слова: сами себя истребляем! И виделся ему в эту минуту не хан и не бии, а Оразан-батыр с красно-бурым, огненным лицом и бесстрашной душой, в которой пламенела горькая мысль: кормилица-мать Сырдарья хотела, говорят, переплыть Аральское море...

Выпрямился Мурат-шейх и во второй раз за минувшие сутки поднял руки к небу, словно молясь или проклиная:

- Народ мой, дети мои... слушайте... Истинная мудрость страха не знает. А моя мудрость его сегодня познала... в чем и прошу прощенья у господа всемогущего, всемудрейшего... Да простит наш хан виновных.

- Быть по сему... прощаю,- проговорил Гаип-хан поспешно, чтобы не затерялось его последнее слово, ибо видел, как засветились глаза у простонародья, когда заговорил так необыкновенно, неслыханно шейх; того и гляди, не поспеешь открыть рта, кинутся люди развязывать Мамана.

Они и кинулись без оглядки, смяв и рассеяв тех, которые остались было кланяться, величать хана. Подлый, неблагодарный народец... Разметали веревки, подняли на руки Мамана и Аманлыка, а с ними и Аллаяра, понесли из тени дуба на луг, под горячее солнце.

Взяли на руки и маленькую Алмагуль, лаская ее, целуя в лицо, в ягодицы, куда попало. Но она вырывалась, дралась, как дикий зверек, обливаясь слезами. Притихла лишь тогда, когда приникла к груди Аманлыка, застонавшего от боли.

Маман растертыми до крови руками обнимал Кривого Аллаяра, перевязанного окровавленной тряпкой, плачущего безутешно,

А на сияющем пышной и нежной зеленью лугу уже опять ссыпались и затвердевали островки людей, большие и малые, связанные родовой связью, разорванные родовой рознью.

 

* * *

 

Не спалось в эту ночь Мурат-шейху. Лежа в своей большой белой юрте, он с болью прислушивался к тому, как стонет и бредит во сне Маман, но больно было не за него - за себя. Раны Мамана заживут скоро и бесследно, а вот раны Мурат-шейха не зарубцуются и будут незримо, нескончаемо сочиться кровью. Кого же сегодня казнили поутру? Ослушного джигита или главу рода? Дерзость или спесь? Какой урок будет людям? Что они запомнят? Пожалуй, прежде всего белые ягодичкй девчонки-сироты и вытекший глаз мальчишки-сироты.

Какую силу забирает Маман! Слова не вымолвил. Головы не поднял. Выиграл, не глядя, вися на волоске. Надо бы порадоваться тому, что он жив-здоров и вознесся туда, где другие, многие обращаются в прах. Но странно и беспокойно было то, что Маман обошелся без биев. И люди, вставшие за него стеной, обошлись без биев. Все нынче обошлось без биев. А разве так может быть, чтобы дети... сыновья... обходились без отцов своих? Это противно законам божьим, природе всего сущего.

Хотелось бы Мурат-шейху растолкать сейчас Мамана и не велеть ему стонать, ибо это бессмыслица - бодрствовать старшим, если младшие спят. Хотелось сказать Маману о том, какая нелепица - старость, когда утомляешься жить, когда тощает разум и когда совесть, как торба нищего, не дает вздохнуть, а полна одними сухими корками...

Но как это будет понято? Как желание повиниться? Такого унижения не вынесет и его отцовская любовь к строптивцу.

- Вы не спите, стонете. Вы нездоровы, шейх,-отец?- спросил неожиданно Маман, поднимаясь с одеял.

- Да, пожалуй, мой стон слышней,- ответил шейх, довольный тем, что первым заговорил Маман.

- Я хотел вас просить... для Аманлыка и его сестры... вы не откажете... у них ничего нет...- добавил Маман так, будто уже стерлись у него из памяти минувшие сутки.

Мурат-шейх перебил:

- Как ты похож на своего отца, Маман-бий! Но, мой милый, затверди себе одну истину: пока не обротаешь, не запряжешь биев, далеко не уедешь... Ты слышишь меня?

- Ненавижу этих быков нехолощеных,- сказал Маман.

Чтобы твоя душа была довольна, скажу: из тех пленных, которых ты отпустил, проводил... двое опять в наших руках.

- Как! Кто? Женщины?

- Будь покоен, мужчины... но твоей золотой бороды среди них нет. Эти ушли вдвоем вперед, заблудились и попались. Остальных бородач увел, не оставив следа.

- Где они, в ущелье?

- Не сомневайся,- под крышей. Им бежать больше не придется. Доставим с почетом, отдадим из рук в руки.

- Куда? Когда?

- В самое подходящее время, когда поедем на поклон к русским, хоть и в Орск, хоть и в Оренбург.

- Поедете?

- Стало быть, поедем.

 

9

 

Лето клонилось к закату, дни становились короче, ветры холодней. Но зелень на горных скатах была еще ярка и благоуханна, и Маман с наслажденьем щурился и раздувал ноздри. Он ехал с Аманлыком на восток, в сторону казахских степей, туда, откуда текла Сыр-дарья и где по весне вырастали цветы по грудь коню, красные, алые, пунцовые, с бархатно-черными глазами. Выпал свободный беззаботный день, и Маман словно вспомнил, что ему двадцать лет и что под этим небом растут не только тугаи и верблюжья колючка. Позвал с собой Аманлыка, тот ответил недоверчивой улыбкой, откровенно сомневаясь, что в мыслях у Мамана может быть такое. Оказывается, может, хоть он и а г а...

Поутру пустились в путь. Оба были оживлены и непривычно говорливы. Ехали по хребту каменистой безлесой горы, которая походила на мускулистую руку, державшую их аул на ладони.

- Смотри, наш дуб...- сказал Аманлык.- Внизу - как батыр на карауле, отсюда - как бородавка.

- А весь аул...- сказал Маман,- как немытый котел с остатками варева.

Вдали, на сером пятне земли, они разглядели двух человек, которые странно, смешно суетились друг около друга - то сходились, то расходились, как дерущиеся петухи. Это и была драка.

- Я их знаю,- сказал Аманлык.- Они соседи, старики. Никак не поделят место для курятника между своими домами. Собираются все кругом глазеть на них,- им хоть бы что. Клюются и клюются, пока внуки не разнимут. Едва душа в теле, а дерутся до упаду.

Между темными каплями юрт и черточками саманных зимовок сновали, как муравьи, дети. В одном месте они прилипли к плетню. За плетнем стояли в обнимку мужчина и женщина.

- А этих знаешь?- спросил Маман.

- Кто их не знает! Любовники... Родители у них в такой ссоре, что вряд ли им жить под одной крышей.

- Скажи лучше - жених и невеста,- проговорил Маман с сочувственным вздохом, словно разомлев на жаре.

Аманлык удивленно посмотрел на него и промолчал.

На окраине аула они увидели всадника и двух пеших. Всадник теснил пеших то грудью, то боком коня, тыкал их в спины дубинкой.

- Это что такое?

- Не видишь? Гонит воров... Стянули какой-нибудь пустяк, вернее, хотели, да не успели, а то бы он их убил.

- Что же они не разбегутся?

- Затопчет.

Тем временем у дуба словно бы села стайка воробьев - босоногие оборванные беспризорные дети.

- Это сироты рода жалаир,- сказал Аманлык.- Каждый день в это время делят милостыню, соображают, кому в какой аул идти побираться. У них нет лачуги, как у нас. До самой зимы будут спать под дубом.

- Как же они... зимой?

- Или найдут какую-нибудь волчью нору...

- Или?

- Заснут под снегом мертвым сном. Маман задумался.

- С высоты вон чего видно... совсем не то...

- Сверху всегда не то видно,- отозвался Аманлык. Повернули вниз, на просторные луга, по ту сторону горы. Не успели проехать и двух верст, как услышали крик:

- Уай, помогите! Уай, спасите!

Погнали коней на голос и увидели лежащего ничком на земле человека; руки и ноги его были закручены назад и привязаны к длинному шесту, поперек туловища, чтобы не мог перевернуться лицом вверх. Судя по одежке, бедняк, скорей всего пастух.

Маман и Аманлык развязали его,- человек немолодой, лицо в грязи, из носа капает на бороду кровь.

- Милые мои... не задерживайтесь! Я пастух из аула Жалаир. Стадо, все стадо угнали. Двое на вороных. Не наши, не наши! Выручите, родные! Ограбили средь бела дня...

Маман и Аманлык поскакали во весь опор туда, куда показывал чабан, и вскоре увидели двоих на вороных. Молодцы гнали впереди себя коров - голов сорок, гнали, не особо торопясь, приплясывая на добрых конях, пощелкивая в воздухе нагайками.

Заметив погоню, они остановились, словно бы любопытствуя, кто же их преследует. Лица у обоих, однако, в масках из черной кожи. И черные на плечах овчины. И сабли на боку тоже с черными рукоятками, в черных ножнах. И кони вороные... Напоминали эти двое обгорелые после грозы деревья на цветущем лугу.

Увидев, кто их настиг, двое на вороных переглянулись, сверкнув черными глазами и белыми зубами, словно желая сказать: всадники - ни то ни се, ни рыба ни мясо. А вот кони, серый и черный гунаны,- ничего себе, есть на что посмотреть.

- Эй... серый... у тебя рысак или иноходец? - спросил один из двоих, неотличимый от другого, как близнец.

- Мой конь летает по одному моему слову,- ответил Маман.- Скажу слово - взлетит.

- Не шути, мальчик! Вот ты живой, а вот и покойник.

- Я тебе не мальчик... Пока я живой, верну скот! Черные расхохотались.

- Значит, тебе жить прискучило. Ты за кого же нас считаешь?

- Вы были бы людьми... да вон у вас на щеках... уже просвечивают... клейма за разбой... которыми вас дьявол пометит в преисподней!

Черные оба судорожно схватились за щеки, покрытые масками. И свирепо оскалились на Мамана.

- Ты кто такой? Уши отрежем... А ну, поворачивай коней! Стой... Ты случаем не Маман?

- Он самый,- сказал Аманлык.

Черные опять переглянулись уже без ухмылок, но все еще хорохорясь.

- Говорят, ты можешь задавить своим словом.,. А двоих можешь? А ну-ка задави...- сказал один, подъехав вплотную.

- Маман-ага,- проговорил Аманлык с озорным и яростным придыханьем,- и я прошу: дайте им жару, покажите им!

Оба черных, словно связанные друг с другом, разом подняли своих вороных на дыбы, отскакивая прочь.

- Стой... обожди... Вам что, нужны коровы? Возьмите каждый по две головы, гоните домой. Мы не такие жадные, как ваши пастухи. Того чудака связали, потому что гонялся за нами, как баба, со слезами. Плакал, рыдал, души нам повыворачивал. Берите и на его долю две головы...

- У того чудака,- сказал Маман,- слеза огненная.

Черные презрительно скривили рты.

- Вот это слово! А мы и не приметили. Я его одной левой связал.

- На твоей левой,- сказал Маман,- кровь из расквашенного носа. А упала бы слеза, прожгла бы насквозь, потому что у хана слеза - вонючая моча, у пастуха - раскаленное железо. Из пастушьих слез -наше Аральское море!

Двое на вороных помолчали, уставясь на Мамана блестящими черными глазами, и вдруг резко повернули своих коней и, нахлестывая их нагайками, ускакали.

- Эй, эй, неужто проняло?- крикнул вдогонку Аманлык.

Но они летели, будто за ними гнались. Ушли на север, в горы.

Маман и Аманлык собрали в кучу коров, погнали их назад, к пастуху. Бедняк встретил их на полпути, прихрамывая, плача от радости:

- Милые вы мои... Чуяло мое сердце: поможет господь! Да как же вы справились? Гляжу и не верю...

Маман и Аманлык проводили чабана и его стадо до самого аула Есим-бия и отправились восвояси.

Ехали они в ту сторону, куда ускакали двое на вороных. Ехали туда, откуда текла Сырдарья, и солнце еще не долезло до зенита, как они увидели с гор бескрайние холмистые степи и неоглядные луга с цветами по грудь коню. Эти степи тянулись на север и восток, можно сказать, до конца света, до самых пределов еще более бескрайней земли, загадочной и устрашающей, как Индия, земли по имени Сибирь.

И вот въехали джигиты и утонули вместе с конями в бездымном кострище тюльпанов...

Что бы ты сделал,- спросил Маман,- если бы встретил здесь девушку - как эти цветы?

- Стремился бы сюда, как ты стремишься,- ответил весело Аманлык.

Маман огляделся с улыбкой.

- Есть в этих краях одна такая... Аманлык показал нагайкой вперед.

- В казахском ауле, в юрте Айгара-бия?

- Да.

- Как же тебя понять? Туркмены крадут невест у нас, а ты задумал - у казахов?

- Айгара-бий нам самый близкий, самый верный друг. Он как родной,- сказал Маман.

Аманлык язвительно прищурился.

- Какому же это роду он родной? Если - роду ябы, значит, он враг кунградцам!

Но Маман не был настроен говорить о том, что наболело. Ему хотелось говорить о другом.

- Послушай, посмотри и скажи: какой цветок -самый красивый?

- Вот этот...

- А чем? Не вижу.

- Ну... красный... вольный... редкий... Маман покачал головой.

- Самый красивый тот, который рука не поднимается сорвать. Вот девушка такая.

- Такая? Тогда она самая несчастная,- сказал Аманлык.

Они рассмеялись и пришпорили коней. Выскочили на скалистый гребешок горы, затем на луг, уже травленный скотом, но до того свежий, словно бы и нетоптаный. И тотчас увидели вдали, на холме, аул, а неподалеку девушку. Была она в пурпурном платье, на плече у нее висел мешок для кизяка.

В ту же минуту, не спуская с девушки глаз, но ни слова не говоря, Маман закрутился волчком на коне, точно мигом потеряв власть над своим серым гунаном. Тщетно Аманлык ждал, что Маман поздоровается с ней хотя бы. Девушка помедлила немного и пошла себе собирать кизяки. Аманлык понял, что это она.

- Как тебя зовут, сестричка? - спросил Аман-лык.- Мой друг интересуется.

- Ваш друг знает, что я - Акбидай,- сказала девушка.

Маман молчал по-прежнему. В ссоре они, что ли?

- Можно ли в вашем ауле напиться? - спросил

Аманлык.

У казахов не бывает дома, где нельзя напиться. Езжайте, вас напоят. Если хотите, зайдите в наш дом. Ваш друг его знает.

Нет, они не в ссоре, подумал Аманлык. И не решился попросить девушку проводить их, хотя она была проста и смела, как джигит, не решился, поняв, что Маман, строптивый Маман, самый смелый из джигитов, может быть застенчив, как девушка. Бывают такие трудные и смешные натуры: свалит кулаком быка, а девку не посмеет обнять, даже если она повиснет у него на шее. Неужели Маман из этих? И как же он отважился, если так, показать сюда нос?

Акбидай отошла, словно знала Маманову слабость и давала ему время отдышаться. Друзья поехали в аул. Маман то и дело оглядывался.

- Мы сюда ходили по милостыню,- сказал Аман-лык,- И в месяц поста рамазан с бродячими певцами - петь молитвы, чтобы не так тошно было казахам поститься.

- А мы с тобой?- проговорил Маман шутливо.- Хан Абулхаир топчет нас, а мы, бесстыжие, едем к ним пить кумыс. В чем тут причина?

- В том, что охота пить,- отвечал Аманлык. Аул селился на холме тесно, густо, словно один дом.

Жили здесь дружно. А Мамана встретили в самом деле как родного, будто его давно ждали и наконец дождались.

Айгара-бий, чернобородый, с широкими скулами и живыми глазами, краснолицый, как Оразан-батыр, в лисьем треухе, сам вышел из своей большой белой юрты и пошел навстречу гостям. Джигиты первые приветствовали бия, но не успели соскочить с копей. Он ответил им ласково и, взяв коней под уздцы, повел к юрте. Айгара-бий славился гостеприимством, про него ходили россказни, что он не пропускает мимо дома даже случайных прохожих, его на всех хватает. И, однако же, так принимают не каждого.

Аманлык оторопел. Глядя на дочерна загорелую, бычью шею бия, он покрылся весь потом от смущенья и стыда перед старшим и годами, и достатком. Куда легче было бы Аманлыку расстелиться и ползти перед бием. У этой юрты Аманлык, случалось, стоял на коленях с протянутой рукой и в ведро, и в дождь, и тогда, помнится, его не спешили встретить ни хозяин, ни слуга.

Маман между тем держался как ни в чем не бывало. Заметив смятение Аманлыка, подмигнул: не показывай виду...

Спешились, вошли в юрту. Аманлык поразился: все в юрте было красно, как на поле тюльпанов. Ярко пунцовели деревянные стойки остова и купола, коврики и стеганые одеяла, и лишь кошмы, покрывавшие купол, были белы как снег. Кожаные ремни, скреплявшие остов и купол, отливали свежей желтизной. Все веревки и тесемки - новые, чистые. Очаги здесь топили только кизяком, он горел бездымно...

Усадив гостей, Айгара-бий расспросил Мамана прежде всего об Оразан-батыре. Сказал, что если Абулхаир-хан уважает кого-либо, кроме русских, так это Оразан-батыра, единственно бесстрашного, неутомимого воина. Спросил о здоровье Мурат-шейха, но холодно и бегло, как бы давая понять, что не прощает шейху того, что было недавно у дуба... Называл Айгара-бий Мамана не иначе как Маман-бием.

И запомнилось Аманлыку, как Айгара-бий сказал:

- Година белых пяток была для нас общей, она всех объединила, а вот мирные семнадцать лет разъединили. Что же, нужно быть новому бедствию, чтобы люди побратались?

- Есть у нас одна общая нужда,- сказал Маман. - Знаю, знаю, о чем мечтаешь, Маман-бий.

- Это мечта Оразан-батыра.

Они говорили, конечно, о союзе с русскими. Аман-лык встряхнулся и, наверно от великого смущения, сам дивясь своей дерзости, вставил веселое словцо:

- Сейчас мы мечтаем о другом... что нам нужней всего.

- Другое сию минуту войдет, - ответил Айгара-бий, посмеиваясь.

Вошла Акбидай и принялась разливать в пиалы кумыс.

В юрте она казалась еще краше, чем на лугу. Теперь на ее черноволосой голове лихо-игриво и мило торчала шапочка с высоким острым верхом из пурпурного бархата, отороченная бобром. И словно бы сдули с нее степную пыль. Окуни красное яблочко в молоко - таково ее лицо. Глаза чуть раскосые, но огромные, как пиалушки. На щеках ямочки, в каждой ямочке сидит по лукавой улыбке, даже когда она супит тонкие брови. Походила ли она на тюльпан? Пожалуй. Но лучше сказать, что тюльпаны походили на этот живой цветок.

Айгара-бий как бы отошел в сторону, за хозяйку осталась Акбидай. Маман поначалу опять замкнулся, но Акбидай ухаживала за ним так осторожно, скромно и умно, что он в конце концов пришел в себя и заговорил с ней так же храбро, как с Айгара-бием... Маман рассказал, как и за что удостоился милости казахского хана - двух дурре, не забыв упомянуть, почему вряд ли уцелеют последние, единственные его тридцать два зуба. И очень развеселил и рассердил Акбидай и ее отца. Здесь Абулхаир-хана не любили. А впрочем, где, в каком ауле и в какой юрте его любили?

- Ханы рождаются не затем, чтобы их любили,- сказала Акбидай.

- А мы... простые смертные?- спросил вдруг Маман.

Умница Акбидай промолчала, нежно улыбаясь, отвечая ему без слов, а Аманлык уставился на Мамана с невольным удивленьем и тайной завистью.

Постепенно, незаметно юрта наполнилась джигитами, сверстниками гостей. Появились и девушки в островерхих шапочках, прилепились к Акбидай, и возник в юрте лужок тюльпанов. Расстелился дастар-хан с щедрым угощеньем.

Акбидай взяла в руки домбру и запела казахскую, протяжную, полную любовного томления и ожидания встречи песню... Акбидай была мастерицей петь. Потом пели хором девушки, потом вместе с джигитами. Казахи любят песню.

А под вечер подошли и старшие. Им так хотелось увидеть и послушать сына Оразан-батыра. Юноша этот, не успев отрастить бороды, знал и рассказывал такое, чего не изведали за долгий век белобородые. Не поверишь, а рта не захлопнешь! Чудеса! Например, он поведал про одного русского с золотой бородой и, видать, не кривил душой, говоря, что это не выдумка, истинная правда. Молодые не больно и понимали, что слышали, потому что он рассказывал не сказки, а скорей притчи,- они были не столь певучи, сколь жгучи; таковы речи не поэта, а скорей пророка.

Нужда, говорил он, нужда... Есть под нашим небом такая нужда, которую надобно почуять и уразуметь, а уразумев, ухватить, как жар-птицу, как это делал русский царь Петр под своим небом и тем возвеличил себя и свой народ. Вот какие речи говорил молодой каракалпак. Мудрость их была такова, что ее не проглотишь, а чтобы ее раскусить, надо иметь зубы.

За что, спрашивается, эту голову хотели побить камнями?..

Тепло было людям от речей Мамана. Тепло было и ему самому, как будто он намерзся, иззябся на чужбине и угрелся у жаркого родного очага. Ничего похожего не испытывал в своем ауле, в юрте Мурат-шейха. И никто в жизни не смотрел на него такими глазами, как Акбидай.

Сидели до рассвета. Не хотелось расставаться. И конечно, Маман и Аманлык остались бы еще в гостях, Айгара-бий их не отпускал. Но едва взошло солнце, прискакал на взмыленном коне гонец и, узнав, что Маман здесь, закричал от радости. Скорей домой! Скорей! Ищет Мамана Гаип-хан.

Маман прощался с Айгара-бием с таким чувством, как будто уходил из утра обратно в ночь, уходил назад в недобрый мир, без которого, однако, не мог бы и не хотел бы жить.

- У нас с вами одно солнце, одна земля, один ветер,- сказал Айгара-бий, обнимая Мамана.- Потому мы и выглядим на одно лицо и говорим на одном языке. В наших жилах родная кровь.

Акбидай сказала короче и проще:

- Приезжайте почаще.

По дороге домой, понукая коня, Маман сказал Аманлыку:

Теперь ты знаешь, отчего у человека может отниматься язык...

Аманлыка бросало то в жар, то в холод. Девушка, похожая на тюльпан, понравилась ему с первого взгляда. За минувшую же ночь он далеко ушел от этого первого взгляда... Душа его словно разломилась надвое, и половина ее отдалась Акбидай. Из песен он знал, что в одном-единственном деле самые верные друзья могут стать соперниками, а случается, что и врагами. Но Аманлыку и в голову не пришло даже пошутить на этот счет. И он не лгал, когда сказал другу - торжественно и церемонно:

- Бий-ага... я неученый... сырой человек, кормленный сырым молоком... но буду счастлив, если вы сорвете этот самый красивый цветок...

- Она тебе нравится?

- Больше всех на свете!

Маман засмеялся смущенно и радостно. В одном-единственном деле счастливые не замечают несчастных.

 

* * *

 

Дома Мамана ждало новое поручение. Оно касалось Орской крепости России на рубеже с Малым жузом.

Строительство ее завершалось. Абулхаир-хан помогал русским людской силой - землекопами, каменщиками. И того ради отложил возведение города на месте древнего Жанакента, в низовье Сырдарьи, как задумывал ранее. Послал своих мастеров и подмастерьев в Орск. А с ними повелел нарядить полсотни душ подручных - из каракалпаков.

Только что оттуда, с реки Орь, вернулся Убайдулла-султан, старший сын Гаип-хана, а также Хелует, старший сын Мурат-шейха. Они возили на работы каракалпаков. Требовалась смена, свежая партия. Вести ее к русским доверили Маману. Провожал его сам Гаип-хан.

- Ты, говорят, навострился балакать по-русски. Навострился с ними ладить. Не зря тебя казнили... Езжай, балакай, ладь. Однако держи уши торчком и упаси тебя аллах - прижать уши!

- Я русских не боюсь, хан мой,- сказал Маман.

- Не зря тебя казнили,- повторил Гаип-хан.

 

10

 

Орск стоял при впадении реки Орь в славную реку Яик. Дорога туда - долгая, как все дороги Азии: пол-тыщи верст на север через степи, голые пески и леса, пересыхающие озера и солончаки и еще двести пятьдесят две с половиной версты вдоль реки Орь, по древнему торному обжитому пути, который вел с Урала на Каспий. Версты, разумеется, с азиатским гаком...

Всю дорогу Маман думал о том, что этими же местами хаживал Бородин с караваном. Всю дорогу Маман улыбался - он шел в свою Индию, в Россию.

Жизнь в Орске была трудна, не больно сытна, совсем не весела. Работа досталась черным шапкам самая тяжелая, люди тосковали по дому. Маман не скучал. С жадностью он внимал всему новому, всему русскому, удивляя и своих, и чужих. Но он уже привык удивлять и пропускал мимо ушей и насмешки, и попреки. А со временем и тут возникла к нему зависть.

Завидно легко он сблизился с одним русским по имени - Митрий-туре, что значит - господин Дмитрий. Был Митрий-туре правой рукой царского наместника, русского хана, который обретался в оренбургских небесах.

Увидев Митрия-туре впервые, вдали, на крыльце штабной канцелярии, Маман вскрикнул радостно. Похож на купца, который не хотел платить баж, как брат родной! И толмач при нем оказался тот же самый, что был с купцом. А все-таки этот, пожалуй, поважней птица, потому что - проще... У нас ведь как: чем сановнее бий, тем спесивей. У русских - наоборот: малый начальник заносчив, как бий, а большой - самый прозой, как будто тебе ровня.

Йитрий-туре сам заговорил с Маманом, как только тот попался ему на глаза на крепостном плацу:

Так это ты прибрал к рукам первого русского императора? Сарь Пётыр твой сарь?

Маман растерянно улыбался, не зная, как спросить: он это или не он?

Нет, нет,- сказал Митрий-туре,- то был прапорщик Муравин, геодезист. А я Гладышев.

- Кто такой гед...зис?

- Человек, который измеряет землю.

- Пушкой?

- Чем, чем?- спросил Гладышев, откровенно озадаченный, потом догадплся, что за пушка, и рассмеялся.- Нет, пушкой мы, военные. Например, я.

Маман с сомненьем покачал головой. Гладышев присмотрелся к нему, словно разгадывая, что значит его сомненье, и добавил:

- По сути у нас общие дела. За нами обоими, коли об том разговор, числится одна заслуга... Мы вместе, я и Муравин, дважды ходили в Хиву и открыли древний город Жанакент. Вернее сказать - руины. Маман удивился.

- Это всем известно. Что значит - открыли?

- Открыли - значит доказательно поведали об этом миру. Вот и стало всем известно. Казахи, например, считают, что жители из сего города были изгнаны некогда змеями...

(Несколько лет спусти открытие Гладышева и Муравина и другие подобные дела увековечит в своей книге первый русский член-корреспондент императорской Академии наук Петр Иванович Рычков, позднее прозванный оренбургским Ломоносовым; в молодости он служил в Оренбургской экспедиции под начальством Ивана Кириллова и Василия Татищева, питомцев Петра. Рычкова читал и цитировал Пушкин...)

- Я знал, что вы не такой военный,- сказал Маман.- Вы из тех, который хитрей.

- Час от часу не легче. Откуда ты взял?

- Сказали...

- Неужели Муравин? Не может быть.

- Сказал верный человек, Бородин-ага. Гладышев поднял брови.

- Вот как? Бородин-а г а? Этим все сказано. Из пленных, конечно? Это уж не тот ли купчина, который в одиночку собрался в Индию? Видеть - не имел чести, слыхал в Оренбурге... Шалая голова! Длинный язык! Человек без узды...

Толмач замялся было, и Гладышев строго заметил ему:

- Переводи все как есть.

- Нет, не ша-лай... Он дети сарь Пётыр,- сказал Маман по-русски.

Гладышев с улыбкой коснулся своих густых коротких усов.

- Браво, сударь мой... браво! Теперь мне нет нужды спрашивать, кто отпустил пленных. И что же тебе за это было? Я вижу, ты в чести...

- Хотели побить камнями.

- Полный резон! Так я и полагал. Дикость библейская.

Маман опять покачал головой, не соглашаясь:

- Такой закон. У вас тоже так.

- Боже упаси! Азиатчина...

- А Бородин-ага говорил: один старый солдат ударил жузбасы... Его побили. Неправда? Гладышев тяжело вздохнул.

- М-да... Жузбасы... Сотник, что ли? У нас, видишь ли, не камнями, палками... Правда, сударь мой, правда.

И Митрий-туре крепко обнял Мамана за плечи, как обнимал, бывало, Бородин. Ушел словно бы рассерженный.

Во вторую встречу Гладышев на глазах у всех подал Маману руку, в третью - позвал с собой пить чай. И принялся Маман спрашивать, он это любил. Почему Гладышев отвечал? Его друзья усматривали тут умысел, достаточно прозрачный, и не могли поверить, что беседовать с этим оригиналом, инородцем, будто бы интересно. Впрочем, поручик Гладышев и сам был порядочным оригиналом, как прапорщик Муравин. Так уже везло Маману, сыну Оразап-батыра, на русских, настоящих русских...

- Абулхаира вы любите, нас пет. Почему?- спрашивал Маман.

- Пытаешь меня как лазутчик Абулхаира...- отвечал Гладышев.

Но Маману не хотелось шутить.

- Прощаете вы ему разбой над нами! Четырежды грабил, последний раз - нонешним летом...

- Четырежды? Не больше?

- Вы тоже ведете счет?

- Не все так просто, сударь, не все так просто. Бьют вас - именем хана Абулхаира, а сам хан - зубами скрипит да облизывается.

- Как так? Гладышев отставил пиалу.

- Кто такой Карасакал - знаешь?

- Нет.

- А зря. Вам это надо знать. Бежал из башкирских земель, скрывается п Среднем жузе. И у хана Абулхаира и у русских властей с ним счеты. Но там, в диких степях, его не словишь, как в море пирата. А вы для него - легкая добыча. Он вас грабит, он!

Маман задумался. Гладышев продолжал:

- А кто такой Султанмурат - вам известно?

- Неизвестно.

- Ошибаешься. Твоему отцу это имя очи застило. Тоже из башкир и тоже укрылся от уфимских властей в Среднем жузе. Ныне он хан Верхних Каракалпаков.

Твой отец надрывается, тянет их в русскую сторону. А Султанмурат - в сторону джунгарскую. Я самолично кропал донесение в Коллегию иностранных дел, что Султанмурат отдал своего сына в аманаты Голден-Це-рену в знак рабской покорности. Подписал мою бумагу Иван Иванович Неплюев! Все понял?

- Все понял,- ответил Маман.

- Между тем Голден-Церен не унимается - шлет послов и в Малый жуз, к Абулхаиру, требует аманатов. Пришлет и к вам, черным шапкам...

- Мы их убьем,- сказал Маман. Го-су-дарственное решение!- проговорил Гла-

дышев со смехом, не задумываясь и не догадываясь, к чему поведут эти два его слова.

А Маман спросил с невольным сомненьем:

- Вы знаете моего отца?

- Сударь мой, кто ты такой, чтобы задавать этакие вопросы относительно Оразан-батыра! Он русофил известный...

Тогда скажите, Митрий-туре,- проговорил Маман горячо,- почему вы такие сильные, сильней татар, сильней джунгар, если вы всё так знаете... почему вы... за нас не заступитесь, как обещала царица? Еще та царица, у которой был нерусский визирь Бирон... Грамота, говорят, у Гаип-хана в сундуке. Какая в ней сила?

- Ого! А ты язва... Да, Бирона, каналью-курляндца, мы не забыли, не скоро забудем... Не все так просто, сударь, не все так просто. Хочешь ли знать, куда ездил Муравин со своей пушкой из ставки Абулхаира?

- Я знаю!

В таком разе ты знаешь больше, чем я.

- А что, а что я знаю?

Гладышев набил трубку табаком и закурил с видимым удовольствием.

- Не далее как полгода назад Надир-шах персидский пошел войной на наши земли... слыхал?

- Нет.

- Потому и не слыхал! Благодари хана Абулхаира... Надир-шах дошел до Хивы. Нацелился на устье Сырдарьи и Аральское море, как раз на вашего брата. Замахнулся, а не ударил. С чего бы это?

- Испугался.

- Спрашивается, кого?.. Муравина! И его пушки...

- Смеетесь надо мной?

- Нимало. Иван Иванович Неплюев о ту пору оказался в Орске. Хан Абулхаир прислал гонца - в панике, со слезной просьбой. Я лежал без памяти в лихорадке. Под рукой никого не было. Иван Иванович и послал Муравина в Хиву не долго думая. А с ним увязались ваши послы, от казахов...- (Гладышев сказал, конечно, от киргиз-кайсаков, как в то время в России называли казахов.) - И даже от аральцев. Кстати сказать, был и ваш человек, от черных шапок...

- Разве мы посылали?

- Не посйлали, а посол был. Не кто иной, как Ора-зан-батыр... Надир-шах принял Муравина, и тот засвидетельствовал господину шаху именем государыни императрицы, что вы - подданные России. Вот и вся недолга. И не двинулся Надир-шах дальше Хивы. У вас война не состоялась. Думаешь, войско персидское слабей джунгарского?

Маман этого не думал. Он был ошеломлен. Болтливый купец,- он же - гед-зис, вооруженный игрушечной пушкой, одним своим словом остановил войну? Это тоже походило на сказку куда более значительную, чем сказка жизни Бородина... Сколько в жизни таких необыкновенных людей, сказочных дел! Маман уже знал, что такое купец, знал, что купцу по силам то, что не по силам солдату. Но есть, оказывается, такие воины, офицеры, которые - не крикуны, а позанозистей да поза-ковыристей... Им по силам то, что не по силам купцу. Что это за люди? Как они называются?

- Он шибко ученый человек?- спросил Маман.

- И он, и я, и Неплюев - мы все... дети сарь Пе-тыр,- ответил Гладышев.- Иван Иванович, например, удостоился личной похвалы царя Петра на экзамене в Морской академии.

- Значит, вы лучше всех знаете, какая в мире есть нужда... вы!

- Нужда! Политика, что ли?

- Не знаю...

Гладышев ответил странно, вроде бы обиженно:

- Нашему бы теляти да волка съесть. Русский человек, сударь ты мой, задним умом крепок. Царь Петр, правда, учил поспевать... за нуждой, которая есть в мире, как ты изволишь говорить. Да много ли он прожил? Полвека и три года.- Потом Гладышев добавил:- Анна Иоанновна вкупе с Бироном всего за десять лет поспела пустить по ветру немало петровского злата да серебра... Чую, чую, что ты хочешь сказать: сейчас на престоле родная дочь Петра. Маман перебил его:

- Никого так не хочу видеть, как дочку царя Петра! Которая прогнала нерусского визиря...

И до того был увлечен своей мечтой, что не услышал, как поручик Гладышев заметил, словно самому себе:

- А ведь Анна Иоанновна тоже была племянницей Петра Алексеевича.

Жаль, что не услышал. Жаль, что не задумался над этими не случайными словами.

Задумавшись, быть может, понял бы Маман, почему Гладышев с ним откровенен. Такая откровенность была возможна, пожалуй, не со всяким русским. Поняв это, быть может, понял бы Маман и то, как трудно доставалось таким людям, как Митрий-туре, людям Петра, при Анне Иоанновне и ее зловещем Бироне. И помилуй бог, как еще будет трудно им в дальнейшем при Елизавете, ибо именно это тайное опасение было на уме дворянского сына Дмитрия Гладышева.

Маман сидел закрыв глаза... Виделось ему, как он входит в дом, сложенный сплошь из камня, идет по сплошь каменной лестнице, открывает железные двери и на золотом троне видит царицу Елизавету, ростом с ее отца, царя Петра, в необыкновенном платье, похожем на военные доспехи.

Гладышев улыбался, снисходительно и изумленно.

- Мне никого видывать не доводилось... выше тайного советника...- сказал он.

- А я его увижу?- спросил Маман.

- Увидишь. Неплюев редкой души человек. Учился в заморских странах - в Венеции, в Испании. Это все равно что вашему брату совершить хождение в Мекку. Пишет книгу!

- Значит, он не такой хан...- сказал Маман.

- Не такой,- согласился Гладышев, смеясь.

В третью встречу Маман застал Митрия-туре в кровати. Лицо сухое, воспаленное от жара. Приступ лихорадки. И дерзнул Маман напоить болящего отваром горьких трав, как учил Бородин. А в четвертую встречу Митрий-туре подарил Маману камзол, сказав, что это ему награда за усердие в служении делу российскому.

Камзол был из рытого, то бишь рубчатого бархата, зеленый, с аленькими кантами по швам, без рукавов, но долгополый, с ясными пуговицами. Пуговицы с двуглавыми орлами! Вещь щегольская, хотя и малость потерта на спине и слегка тесновата. На груди так и высвечивала цепь с бляшками, а того лучше - аксельбанты...

Аманлык обомлел, увидев Мамана в камзоле. Тщетно денщик Гладышева подшучивал над сыном батыра:

- Камзолы зеленые, а щи несоленые! Ясные пуговицы от этого не тускнели.

Из того, что случилось в Орске, осталось в памяти еще вот что: Маман отличил одного парня из присланных Рыскул-бием. Звали его Ельмуратом. Он был сиротой, оборван, космат, глаза впали, веки опухли, но работал за двоих, ревностней всех. И все время держался поблизости от Мамана, иной раз оттесняя Аманлыка. Ельмурат был вечно голоден. В дни, когда Маман встречался с Митрием-туре и пил с ним чай, отдавал Маман Ельмурату свой хлеб. А потом подарил ему поясной платок за то же, за что получил камзол. Напоследок, накануне возвращения домой, Ельмурат повалился перед Маманом на колени, обнял его ноги, глядя снизу вверх глазами побитой собаки, долго не хотел отпускать. Аманлык чуть ли не палкой его прогнал.

- Что с ним такое?- спросил Маман.

- Он должен тебя убить. Чтобы вернулись одни кости...

- Почему должен?

- Потому что ты Маман. Видишь, не может...

- А почему не может?

- Потому что ты Маман! Я ожидал: признается тебе сам. Мне все сказал, тебе не скажет...

- Почему не скажет?

- Потому что ты Маман...

 

*   *   *

 

А спустя должное время, ранней весной, поехали в Орск головы всех четырех пластов, как называли себя - главнейшие роды Нижних Каракалпаков. Поехали по зову оренбургского наместника в гости, по случаю завершения долгого труда - возведения крепости. Поехали премного довольные, ибо приятней явиться зваными гостями, чем просителями, а просьбы назрели давно.

Гаип-хан с места не тронулся, сказался больным; может, и впрямь застудил на охоте грудь. Они оба видеть не могли друг друга, Гаип и Абулхаир, и не встречались годами. Заместо себя послал Гаип-хан Пулат-есаула, видного молодца с усами, закрученными до ушей; руки у есаула толщиной в бедро, на каждом плече свободно усидит человек, а мозгов в голове столько же, сколько у хана. Бии, однако, были довольны, что Старшим над ними поставлен человек не из рода ябы.

По дороге встретили своих, работавших в Орске. Люди были изнурены и невеселы, хотя возвращались домой. Но никто из биев не поинтересовался, все ли пятьдесят человек живы, все ли здоровы и достаточно ли у людей еды на обратную дорогу. Заботили биев более существенные, государственные дела.

Орск открылся издалека и приметно - маковкой церковной колокольни. Церковь каменная (во имя преображения господня) стояла на каменном кургане на-р о ч и т о и вышины и необыкновенной окраски; курган был словно покрыт ризой из пурпурной парчи,- там светились яшмовые камни, из которых состоял курган, или Преображенская гора.

Церковь на парчовой каменной подставе была редкостно хороша собой и Орску поистине немалое украшение причиняла... Но, пожалуй, не менее поражало в крепости то, как быстро и дружно она была обжита яюдством: внутри и вне ее выросло дворов до трехсот! Нелишне сказать также, что была она снабжена достаточною артиллерией - наибольшей после Оренбурга-и имела гарнизон из двух рот драгунских и полуроты пехотной да еще из пятидесяти казаков, в числе коих служили и иноверцы.

За версту от крепостного вала встретил гостей Маман. Он был по-прежнему сухощав, костист, но стал осанистее, заметно поматерел. Шляпу из черного каракуля заломил не по-нашему, по-казацки, но главное другое - из-под распахнутого овчинного полушубка зеленел камзол!

Как ни отворачивай нос, глаз не отведешь. Бии тыкали пальцами в ясные пуговицы. Кафтан, понятно, не тарханство, которое, случалось, даровали биям русские власти, но дороже шубы, поскольку он с офицерского плеча. Пуговицу с орлом любой аксакал охотно пришил бы к своему чапану, носил бы ее, как русские чины носят Анну на шее.

Затем бии увидели на крутом земляном валу настоящие пушки, толстые, короткие, черные стволы и чугунные ядра, к которым боязно было подступиться. Увидели русских пушкарей с ружьями; на ружьях - железные копья... Маман держался скромно, сдержанно, но твердо, как знаток и доверенный человек, которому здесь все дозволено. Он поднял ядро и примерил его к жерлу пушки. Бии устояли, но слуги кинулись врассыпную, ожидая, что пушка сейчас выстрелит. Пушкари так и покатились со смеху.

Из этих пушек, изо всех сразу, говорят, палили пять лет назад в честь закладки девяти бастионов Орской крепости. Называется такая пальба салют или - по старому уставу - поздравление пушками... А сейчас, интересно, будет салют?

Прежде чем бии развернули свои юрты, увидели они на высоком месте, поросшем молодой травкой, белокрылую роскошную юрту Абулхаир-хана и юрты его есаулов и слуг. Хан был здесь третий день. Встречали его с большой пышностью. Каракалпаков никто из русских начальников так не встречал... Да что равнять! У Абулхаира нынче свой праздник. Счастливый он правитель. Давно ли Надир-хан персидский грозил ему войной? Обещался казнить, как казнил хивинского хана Ильбарса. И вдруг ушел восвояси, увел свое войско...

Ильбарс-хана, убиенного, черные шапки не жалели,- он сам был душегубом, убил Шердали-бия, главу мангытского племени каракалпаков, которое жило в Хорезме. Не пролил слезы по Ильбарс-хану и Абулха-ир, а тотчас поставил своего старшего сына Нуралы ханом в Хиве, ибо они были Чингизидами,- кому же ханствовать в Хорезме, если не Чингизидам!

Через год Нуралы убежит из Хивы в страхе перед придворными узбеками рода инах, заполонившими ханский двор,- в рукаве у каждого он видел дамасский кинжал или склянку с ядом гюрзы. Но сегодня под рукой Абулхаира были уже три ханства, и он переступил порог своей мечты - запустить руку во владения Среднего жуза. Сегодня он был велик.

Едва черные шапки расседлали коней, как разразился скандал.

Назначен был званый обед. Узнав об этом, Абулхаир заявил наотрез, что с каракалпаками за один стол не сядет, и немедленно собрался в отъезд. Около его белой юрты возникла возня, как будто крыша на ней загорелась.

Гладышев позвал Мамана, уединился с ним в канцелярии.

Труба дело, сударь. Велел донести тайному советнику, что к нему не ходок и обеда не желает, а черные шапки, мол, как хотят. У Ивана Ивановича расположение - более к нему, чем к вам... Ступайте-ка вы к хану, поклонитесь. Ты не показывайся. Тебе он не прощает, что ты в моем камзоле.

Подавленные, оглушенные бии пили чай с подогретым на очаге хлебом. Чай и хлеб готовил и подавал сам Маман. Аманлык помогал исподтишка, стараясь не лезть биям на глаза. Все молчали, думая о ханских дурре... В доме у русских, на их глазах, дурре не пережить.

- Ты что молчишь?- спросил неожиданно Рыскул-бий Мамана.- Кому идти?

- Старшим, самым старшим,- ответил Маман. Отправились к хану втроем - Мурат-шейх, Рыскул-бий и Пулат-есаул.

Но их не допустили до Абулхаир-хана. Позволено было войти лишь есаулу Гаип-хана. Шейх и Рыскул-бий остались за дверью.

Абулхаир-хан не кричал. Он привык, что от его тихого голоса сотрясаются стены, а люди валятся ничком - лобызать его сапоги. Волоча на одном плече свою драгоценную шубу с золотым узором на вороте, стоя спиной к двери, сказал:

- Говори. Короче.- И продолжал, не слушая: - Там, где я сижу, не место вам и стоять. Неприлично, когда на пороге достойного дома показываются никому не известные морды.

- Никому не известные?

- А кто вы такие? Кто вас знает?

- Кто нас не знает, хан наш...

- Мне не пристало помнить все басни о том, кто вы есть.

Ревность и ненависть Гаип-хана, подобные горящей смоле, придали сил Пулат-есаулу.

Что за неудобство, право, хан наш, объяснять, кто такие черные шапки?- сказал есаул и осклабился, думая, что отчасти говорит любезность.

Ты... волкодав из всем известной своры... не скалься! Кто черные шапки, объясняю просто: ветка, подсохшая на древе казахского народа.

- Хан наш, мы народ малый, но стойкий...

- На-род,- передразнил хан, хохоча.- К несметному табуну кровных коней приблудилась горстка безродных ягнят... Что же, после этого мне, табунщику, рожденному из бессмертного семени Чингиза, велите считать себя чабаном, овчаром?

Тут Мурат-шейх, стоявший за дверью, не выдержал, завопил:

- Мы, каракалпаки, всегда были и будем! Абулхаир-хан не разобрал, чей и откуда этот голос.

Обернулся и пошел на Пулат-есаула, тыча в его сторону нагайкой:

- Отсохни твой язык, сукин сын, убирайся. Пулат-есаул мгновенно исчез, словно провалился. Хан переступил за ним порог, увидел Мурат-шейха и буркнул сквозь зубы полнейшую нелепость:

- А шейху... не надо бы подслушивать...

- Я уже потерял тридцать два зуба, великий хан наш,- сказал Мурат-шейх дерзко.

Абулхаир ответил насмешливым жестом, который можно было понять так: бороду побереги! И удалился.

Мурат-шейх едва держался на ногах от гнева. Пулат-есаул, подхватив его за пояс, повел прочь. Рыскул-бия уже след простыл...

Долго не могли прийти в себя бии. Кажется, никогда так не ожесточались.

- Знали мы, как обзывает нас за глаза. Слышим ноне своими ушами. Это ли не свинство?

Тошнится кабан, проглотив хивинский трон... Как лить пот и кровь, мы - равные, а как за дастар-хан - рабы?

Маман слушал и дивился: что же это, привычное излюбленное суесловие? Или поумнели наконец бии от лютой обиды, от незримых ханских дурре?

Как бы между прочим, словно размышляя про себя, Маман сказал:

- Пора отделяться... пора становиться самими собой... С этим идти к русскому хану, к русской царице.

И поразился тому, как хорошо его услышали все, как быстро с ним сошлись. Никто ему не возразил. О аллах вседержащий, что за чудеса? Маман собирался открыть биям, что узнал от Митрия-туре, поведать им истинно сущее, великое. Этого не понадобилось. Это никого не интересовало. Отчего же вдруг такая решимость и такое согласие? Уж не заколдованный ли на тебе, Маман, этот зеленый камзол?..

Все-таки бии отдали дань сомненью и поиграли в туманные словечки, как в кости:

- Обидевшись на вшей на воротнике, не бросим ли мы в огонь свою шубу?

Маман в ярости шепнул Аманлыку, что проломит башку первому же, кто сыграет отбой. Обошлось, однако. Под конец Маман услышал то, что предсказывал. Добрейший Давлетбай-бий сказал вполголоса:

- Спасибо Маману за пленных... Скажем: освободили. Пусть уж молодой бий помалкивает.

Маман опустил глаза, как невеста перед сватами. ,

- Посмотрим... по ходу дела...- сказал Мурат-шейх.

 

* * *

 

Большая штабная изба была с легким резным парадным крыльцом, но срублена из неохватных кряжей и при случае могла выдержать военную осаду. В просторной горнице с оконцами-бойницами и с громадным неподъемным столом, за которым уместилась бы целая рота, было темновато, как в юрте, но торжественно. Здесь Иван Иванович Неплюев принимал старшин каракалпаков. Тайный советник и кавалер в партикулярном платье, обиходном сюртуке без всяких чиновных знаков и наград, но безупречно сшитом и свежем, как с иголочки, без колец и перстней на руках, лишь с флорентийской булавкой в галстуке шарфом, сидел в свободной позе на простом табурете впереди стола, слегка облокотясь о стол.

Каракалпаки сидели словно проглотив аршин на широкой скамье, которая тянулась вдоль окон: шейх, есаул и Маман.

Поручик Гладышев и толмач стояли справа и слева от тайного советника.

Поначалу вроде бы ожидалось, что будут позваны все главные бии, потом перерешилось. Маман подсказал этот выбор Митрию-туре, дабы не мешали делу безделицей... Мурат-шейх сразу взял быка за рога и был красноречив.

- Ваши высокие светлости... господа люди царя! - проговорил он стоя, с низким поклоном.

- Царицы... Елизаветы Петровны...- поправил Неплюев негромким, нестрогим голосом, словно бы по-домашнему. И обратился к Гладышеву:- Дмитрий Алексеевич, пожалуйста, пригласите старца сесть.

Митрий-туре подошел и с почтением усадил Мурат-шейха на скамью. Тот сперва не понял, чего от него хотят, напугался, затем прослезился:

- Не привыкли мы, ваши высокие светлости... Нас если усаживают, так на раскаленные угли. Лишились всего мяса, одни кости остались. Лишились всей чести, на лице одни глаза, свидетели пред всевышним... Еще при бывшей царице, в бытность мурзы Тевкелева у нас, клятвенно обещался Абулхаир-хан усмириться. А ведь по сей день бесчинствует: послов и купцов наших к вам не допускает. Служить вашему императорскому величию не допускает.

- Читал, читал,- сказал Неплюев, закладывая ногу на ногу.- В последнем вашем послании на имя мое читал... жалобу о сем недопущении со стороны киргиз-кайсаков. И просьбу - оных дураков унять. Вы помните эту знатную формулу, Дмитрий Алексеевич?

- Непременно, Иван Иванович. Мурат-шейх поклонился, благодаря.

- От века мы с вами, тянемся к вам. Где бы ни были, куда бы ни закинула судьба, ищем Россию. Еще при жизни великого царя Петра... были у него послы от Ишим Мухаммед-хана каракалпакского. Если память не изменяет - Оразан-батыр, отец вот этого юноши...

- Нет,- вновь поправил Неплюев,- у Петра был Джаныбек-батыр. А к вам тогда же ездил Дмитрий Тимофеевич Вершинин, уфимский дворянин. Два месяца у вас гостил, привез домой русских пленных.

- Да, да,- пробормотал Мурат-шейх, косясь на Мамана.

- Что хотелось бы знать?- продолжал Неплюев.- В том же вашем послании слово в слово написано следующее... что будто бы каракалпаки назад тому двести шестьдесят лет от Российской империи отстали и пото-му-де называют себя природными подданным и. Двести шестьдесят лет! Следственно - в пятнадцатом веке? Тогда еще империи Российской не было, но это к слову, грех русского писаря... Примерно - 1480 год? Год крушения татарского ига. Значит, вы были подданными Ивана Третьего, деда Ивана Грозного? Что за оказия? Объясните.

Мурат-шейх с достоинством огладил бороду. Сказал спокойно:

- Написано - двести шестьдесят?

- Именно-с...

- Стало быть, так и есть... Ваша высокая светлость! Моя память слаба, помрет с моим тленным телом. Память народная нетленна. И не нам, грешным, с ней спорить...

- Н-недурно,- проговорил Неплюев с улыбкой и шлепнул себя ладонью по колену.- Ах, какое motto для моей книги! В самую точку.

(Motto по-итальянски - крылатое слово. Книга Ивана Неплюева выйдет в свет не скоро, но будет прочитана всей просвещенной Россией и воспринята как памятник Петровской эпохе...)

Мурат-шейх приложил руки к груди:

- Если вам нравится, мне и сказать больше нечего. Вы всё знаете лучше меня.

- Увы, не всё, отнюдь не всё,- возразил Неплюев.- Хотел бы знать для вящего знакомства, какие угодные нам дела у вас на счету, есть ли такие?

Бледное лицо Мурат-шейха покрылось красными пятнами.

- Есть одно стоящее упоминания,- проговорил он глухо.- И мы... по примеру Ишим Мухаммед-хана... выпустили на волю русских пленных... кроме двух, которые вернулись... просят их проводить... С тем мы сюда и прибыли.

Тут Маман быстро посмотрел в сторону Неплюева и Гладышева и уловил, как они, не глядя друг на друга, переглянулись и, не моргнув глазом, перемигнулись.

Почувствовал это и Мурат-шейх. Тяжело было ему да и опасно говорить русским неправду или полуправду. Однако богу угодна его нынешняя ложь. И поздно он спохватился.

- Спасибо, спасибо, уважаемый,- сказал Неплюев добродушно, с той простотой, которая покорила Мама-на.- Что ж, так и запишем, если вам сие угодно... Не скрою, что поручик Гладышев, или, по-вашему, Мит-рий-туре, мне уши прожужжал речами на восточный манер, что вы народ, у которого сквозь ребра видно сердце. И это правда, что наши предки разломили хлеб в знак верности. Однако к делу, господа мои.

Маман весь напрягся с ног до головы. Голос тайного советника был по-прежнему непринужденно, ненаигранно мягок, но в нем слышались новые нотки, властные и словно бы горько-насмешливые.

- Ежели и впрямь мы всё знаем,- продолжал Неплюев,- видимо, знаем и то, с чем вы пожаловали. Нет такого народа, который не хотел бы того, чего вы хотите... Как видите, наш общий милейший друг хан Абул-хаир все же не уехал. Говорят, пьет огненный чай, чтобы остудиться. И он не противится нашим переговорам, но, конечно, себе на уме. Нет такого хана, который не хотел бы того, чего он хочет... Мы приветствуем ваше благое желание возобновить присягу новой императрице российской, примем вас, как Абулхаира, но - после него! И по крайности мы хотели бы, чтобы вы с киргиз-кайсака-ми в согласии пребывали... и почитали бы хана Абулхаира... Советую. Вот мой совет.

Маман встал, неотрывно, страстно глядя на Неплюева.

- Ваше превосходительство,- сказал Гладышев,- не откажите... Выслушайте.

- Извольте. Я слушаю,- сказал тайный советник. Маман низко поклонился и сказал по-русски:

- Гаспа-дын Иван-Иван... вы родной кровь сарь Петыр... на ваш че-ло рука сарь Петыр... Это мы хорошо знай! Вы... не можешь такой совет... Я не веришь! Не хотим Абулхаир. Хотим брать за подол сариц Елизавета.

Неплюев и Гладышев медленно переглянулись. Долго, молча, значительно смотрели друг другу в глаза. Ни один мускул не дрогнул ни на лице тайного советника, ни на лице поручика. Немой обстоятельный разговор.

Неплюев встал и прошелся короткими неспешными шагами по горнице, вдоль стола, показывая осанку старого военного и безупречные, свободно-уверенные манеры дипломата. Он был моложав, хотя и шло дело к пятидесяти. Двенадцать лет кряду он служил посланником в Константинополе. Но самым ярким, незабываемым в его жизни была служба при Петре - главным морским командиром в Петербурге, всего один год...

Этот юноша, о котором так сладко пели и Гладышев и Муравин (и, по их словам, еще некто Бородин, шалый купчик), в этом зеленом камзоле, который пошел бы и кучеру и лакею, был очарователен. И он угадал: совет черным шапкам был продиктован прямиком из Петербурга, Коллегией иностранных дел.

Неплюев подошел к Маману и коснулся пальцем с чистым розовым ногтем пуговицы на камзоле.

- Вот эти двуглавые орлы появились как раз при Иване Третьем...- проговорил он задумчиво и тут же, без всякой паузы:- Хорошо! Не возражаю и не запрещаю... Езжайте сами в Петербург. Просите сами. Разрешаю. Готовьте присяжные листы, петицию на имя государыни и послов. Чтобы все было чин чином, поедет к вам поручик Гладышев, лично примет клятвы старшин. Дмитрий Алексеевич?..

- Слушаюсь, Иван Иванович. Охотно! Мурат-шейх торжественно, церемонно подошел

к столу и коснулся лбом его угла. Пулат-есаул и Маман сделали то же самое вслед за шейхом.

Неплюев быстро вышел из горницы.

А Гладышев кинулся обнимать Мамана.

- Сударь мой, сударь... Поздравляю! Я не сумел, ты сумел...

Толмач Мансур Дельный тоже подошел к Маману, цокая языком.

- Послушай, иди к нам служить, разбогатеешь.

 

11

 

Разъезжались одновременно - и казахи и черные шапки. Впереди катились цугом пароконные коляски Абулхаир-хана и Гладышева, следом валила валом свита хана, позади, по два в ряд, рысили каракалпакские старейшины. Дорога была одна - в Малый жуз.

Вскоре после того как крепость скрылась из глаз, подъехал к каракалпакам посыльный хана, затоптался поперек дороги.

- Кто тут Маман-бий? Великий хан наш велел... перед его светлые очи... да поскорей!

Сердце у Мурат-шейха упало. Неужто дознался Абулхаир, что было у тайного советника? Какими путями?

- Будь осторожен,- шепнул шейх Маману.- Ханские силки как паутина, зазеваешься - заплетет, как муху.

Маман и Аманлык догнали ханскую коляску.

- А... это ты, прославленный моими дурре...- сказал хан.- Отдай коня своему аткосшы, садись ко мне в коляску.

- Я благодарен судьбе, что удостоился вашего внимания, хан наш,- сказал Маман, вставая на подножку коляски и отдавая повод Аманлыку.

Хан взглядом указал ему на сиденье напротив. Помял усы, которые густели к углам рта, и коротко, нервно хохотнул, разглядывая Мамана.

- Я слыхал, ты краснобай. Говорить с языкастыми людьми - диковина и для хана. Приглашаю тебя беседой укоротить дорогу. Слушай-ка... Ты, говорят, сказал неким людям, что ханская слеза - моча, а из пастушьих слез - Аральское море. У кого ты набрался такой премудрости?

- Хан наш, эти слова сказаны двум головорезам на черных конях. Как могли два презренных вора дотянуться до ханских ушей?

Аманлык, ехавший сбоку, хмыкнул испуганно и поспешил удалиться от коляски.

- Не хватайся за мою бороду, проклятье твоему роду...- проговорил хан сквозь зубы.

- Простите, хан наш. Я не сообразил, что те двое на конях, может, вовсе не обиралы, а ваши любимые есаулы. Тогда им следовало понять, что хан, проливающий слезы, не хан,- вот смысл мной сказанного, ими слышанного. Что касается мудрости... я камешек, а мой народ гора. Если желаете, спрашивайте, отвечу, как умею.

- Послушаем, послушаем,- сказал хан вроде бы умиротворенно, развалясь на кожаном сиденье, будто и в самом деле собирался поболтать в дороге.- Говори... что является вместилищем слов?

Маман задумался, давая хану понять, как труден его вопрос. А хан усмехнулся, показывая, что этим доволен.

- Вместилище слов - человеческие уши,- сказал Маман. И вдруг добавил:- Но если бы уши могли услышать все, что они хотят,- лопнули бы, как баранья кишка, набитая колючками.

Это выговорилось само собой и было слишком прямо. Маман пожалел, что не удержался. Хан прикусил кончик уса, однако не выдал себя. Спросил мнимо лениво:

- Кто хозяин дороги, бий?

Тогда Маман понял, что Абулхаир-хану ничего не известно, решительно ничего, помимо того, что Глады-шев едет в Малый жуз. Нет, Митрий-туре не подарил хану ни единого слова из тех, что дарил Маману. Не дошло до ушей хана и слово тайного советника. Что же, и поделом! Это ему урок за то, что не сел с черными шапками за один стол.

- Хозяин дороги - подкованное копыто, хан наш,- ответил Маман.- Оно убивает землю до смерти, а без дороги на земле жизни нет...- Подумал самую малость и кинулся очертя голову, словно с обрыва в воду:- Вы, хан наш, великое копыто... на великой дороге... Не знаю, что и мелю своим рабским языком.

Хан прищурился, словно говоря: знаешь, хитрец, знаешь.

Коляска сильно качнулась на ухабе, хан сердито сморщился.

- В чем же сила мудрости?

- В правде, хан наш.

- У нас с тобой разные правды, у меня - одна, у тебя - другая,- сказал хан.- Нет па земле одной правды, одна только на небе.

Маман промолчал, заметив себе, что эти слова стоит запомнить.

- Ну, а в чем сила хана?- спросил Абулхаир-хан, заворачиваясь поплотней в шубу.

- В войске?- ответил Маман вопросительно, стараясь угадать, к чему он клонит.

Хан засмеялся.

- Войско хана - его дастархан неистощимый, скот неисчислимый, бескрайние земли-луга... и слуги, всегда в поту, от зари до зари, от колыбели до могилы, ибо пот, бий мой, дороже крови.

«Пожалуй,- подумал Маман.- Потому ты и хан, что сильней всех мошной. А вот мой отец, батыр,- подумал Маман далее,- слаб мошной. Войско его сочтешь по пальцам. В чем же его сила? В сердце, в уме?..- Маман стиснул зубы и сказал себе:- В том, что он не слуга хану. У Оразан-батыра - свой хан, им самим избранный. Его великий хан - многострадальный народ каракалпакский».

- О чем думаешь? Что у тебя такое на роже написано?- рыкнул внезапно Абулхаир.

- Свет... свет от лица великого нашего хана...- ответил Маман.

Абулхаир почувствовал иносказание, но не разгадал его и на минуту проникся словно бы новым злым и уважительным интересом к этому мужественному и неглупому, никак не глупому юнцу из родовитой, но оскудевшей, вдрызг разоренной, осиротевшей семьи... Для него, хана, он был выродком и уродом, был рабом. Был и будет! А ведь вот посажен раб им, ханом, на то место, где сидеть бы тайному советнику или по крайней мере поручику, и ведь усидел, усидел породистый пес, и не хан ему, а он хану загадывает загадки.

- Вот что тебе скажу, бий: не плюй в колодец, из которого пил и пьешь,- холодно выговорил хан.

- О хан наш, мы, черные шапки, так говорим: место, где один день вкушал хлеб и соль, благословляй сорок дней. Но если в колодце вода иссякает, а рядом большая река... стоит ли ждать у колодца смерти от жажды?

- Молод... а рассуждаешь...- ответил хан уклончиво.- Ты должен помнить годину белых пяток, в которую осиротел. Она оголила всех перед господом, как в день конца света, и открылось, что мы с вами - народы-близнецы, казахи и каракалпаки... Можно ли это забыть?

- Помилуйте, хан наш!- воскликнул Маман с наивным изумленьем.- Я не ослышался? Разве могут быть близнецами - вы и никому не известные морды? Разве есть в этой степи такой народ - каракалпаки? И разве у нас и у вас на земле - одна правда?

Абулхаир-хан громко расхохотался - с откровенностью истинно широкой души, со свободой, подобающей его величию. Поманил Мамана к себе пальцем и мазнул его ладонью по щеке; рука хана была тяжела и покрыта рыжими, как верблюжья шерсть, волосками.

- Рисуешься храбрецом... но у храброго мужа слово не расходится с делом!- сказал хан.- На твоих глазах творится коварство, а ты пустословишь, сложив руки... Непохоже на тебя.

- Какое коварство?

- Будто не знаешь! Самое преступное: ссорят нас бесстыдно, суют мне в руки нож, а вам, черным шапкам, шило. Собственными ушами слышал, что ваши старейшины задумали... Ни много ни мало - захватить ханство Малого жуза! А может, это и так? Вы головы лихие... Поэтому я и вышел из себя, распушил вас под горячую руку. Теперь понял? Смекаешь, откуда ветер дует? Слышал-то я эту подлость от человека, которому верить не надо, а не верить - трудно, ох как трудно...

- Кто, кто он?- пробормотал Маман.

Тот самый, который напялил на тебя эту зеленую тряпку.

- Митрий-туре!-вскрикнул Маман, ошарашенный, готовый рассмеяться хану в лицо, готовый заплакать от смеха.

Абулхаир-хан понял его по-своему. С младенчества, всем своим существом, сжился хан с тем, что его суд -непререкаем и неоспорим, а приговор бесповоротен. Всю свою жизнь привыкал к беспрекословию своих слуг, больших и малых, и любил его горячей, чем своих жен.

С удовольствием наблюдая смятение Мамана и в мыслях не держа, что тот может ослушаться или воспротивиться, Абулхаир-хан сказал, смакуя слова:

- Это простить нельзя. Спустишь раз - проиграешь многажды. Надобно его наказать примерно, чтобы вперед неповадно было. Едет к вам - самый подходящий случай. Пугнуть его, чтобы прибежал назад, ни живой ни мертвый, помешанный, как после пытки в бухарском зиндане. А можно... можно и перестараться, бий мой... чтобы и вовсе не прибежал. Сгинул бы, подобно дыму из кизяка, без запаха, без цвета. Этого не осужу.

Затем хан добавил доверительно, как соумышленнику, как равному:

- Был у нас схожий случай - с мурзой Тевкеле-вым, лукавым татарином, теперь уже русским полковником. Два года водили его за нос, играли с ним, как кот с мышью. Два года висел он на волоске. Твой отец Ора-зан-батыр помешал оборваться волоску. Исправь его глупую ошибку. Не дай господину поручику стать господином полковником.

И еще сказал хан:

- Хочешь благополучия и мира между нами? Хочешь своих осчастливить? Пусть эта одежка станет памятью о храбрости, которая не по плечу твоему отцу... возвысся!

Маман наконец перевел дух. Встряхнулся, точно от бредового сна.

- Вы... кажется... что-то сказали, хан наш... простите?

- Хан свое слово не повторяет, юный бий. И воля хана - воля самого аллаха.

- Хан наш... так ли я понял? Чудится мне... здесь пролетела птица поспешности, с красными когтями... Терпение, говорят, это тень, спасающая от убийственного зноя... Здоровы ли вы, хан наш?

Это было нестерпимо. Но Абулхаир-хан умел быть хладнокровным. Он не унизился до угроз, тем более увещеваний, лишь сказал себе, что этот раб умрет.

- Бог дал удачу твоему языку. Однако молодость - конь необузданный,- заметил хан со светлым беззаботным ликом.

- Я утомил вас, хан наш, позвольте мне уйти,- сказал Маман, не поднимая глаз: в них горел огонь презренья перед быстрой смертью, которая сидела прямо напротив него, на кожаных подушках, в богатой шубе, такой огонь упоения бесстрашием, которого хану не следовало видеть.

Хан ответил, глядя на него в упор:

- Слезай... и езжай помедленней, а то наглотаешься пыли...

Маман на ходу соскочил с коляски. Подскочил Аманлык и подал ему коня, а Митрий-туре бегло, рассеянно махнул рукой из своей коляски.

 

*    *    *

 

Всю дорогу Маман не находил себе места. Ни разу он не смог остаться наедине с Гладышевым. Около его коляски было безлюдно, но Маман знал, что, если он подступится к коляске, получит копье в спину.

Митрий-туре держался беспечно. Он не замечал молящих взглядов Мамана. На привалах каждый день уходил к казахам, садился за ханский дастархан. И это было естественно. Толмача Мансура Дельного казахи также уводили к себе. К каракалпакам его близко не подпускали.

А под конец случилось то, чего Маман совсем не ожидал. Митрий-туре передумал и повернул в ханскую ставку, коротко и небрежно попрощавшись с каракалпаками, пообещав приехать к ним вскорости.

Маману кричать хотелось. Ничего нельзя было поделать. Гладышев давно уехал, когда Маману пришло в голову простейшее: почему же он не сказал ему два-три слова по-русски, по-русски!

Маман ехал повесив голову и все бубнил и бубнил себе под нос, как мог бы сказать Митрию-туре: - Хорони голова, убить будет.

Потом Маман немного успокоился: вряд ли все же Гладышева тронут на земле хана; беда ему грозит, когда поедет к черным шапкам, на их земле. Надобно его встретить, проводить - не прозевать. Такая уж у них служба - у Гладышевых, Муравиных, Тевкелевых; в одиночку, лицом к лицу с недругом и предателем, невылазными интригами и риском - не снести головы, изо дня в день, из года в год. Какая, однако, сила за этими людьми и в них самих, если они превосходят и купца и воина! Что за люди - эти открыватели, ученые смельчаки, умеющие писать книги? На них хотелось походить, им тянуло подражать... Маман ободрился.

Аманлык, заметив это, предложил:

Удобней времени не улучишь, бий мой. А не повернуть ли нам в те места, где растут тюльпаны?

Мысль недурна. До тех мест было рукой подать.

- Поворачивай, мудрый мой...- сказал Маман. Отстав от старших, они поскакали в аул Айгара-бия

и напились кумыса из рук Акбидай. Но и эта встреча, такая желанная, долгожданная, оставила в душе горький осадок.

Прежде, бывало, Маман немел и замыкался при виде черноглазой, похожей на красный цветок, теперь ему было с ней легко, потому что она все время расспрашивала об Аманлыке... Маман рассказывал и рассказывал ей о своем друге и об его сестричке с деревянными сережками в ушках, и из его рассказов выходило, что Аманлык - сама верность, сама доброта.

- Из тебя вышел бы хороший сват,- сказала вдруг Акбидай насмешливо и даже сердито.- А вот он говорит про тебя, что ты злой.

- Не мог он так говорить.

- Пусть не мог... но ведь ты злой! Не виделись скоро год... а ты мне твердишь, как он любит свою сестру. Он добрый, ты злой.

А потом Маман заметил то, что мог бы заметить и раньше: какими глазами смотрит Аманлык на Акбидай и какими глазами смотрит она на него и сколько в их глазах горячего доверия и тайного понимания.

Маман вышел из юрты. Аманлык пошел за ним. Из юрты доносилась песня.

- Ты любишь ее,- сказал Маман. Убей, не знаю, сам не знаю... Ты неверная, кривая душа.

- Не ругай, я не виноват.

- Седлай коней.

Вышла Акбидай, но не сказала ни слова. На ее глазах, так же не сказав ни слова, Маман и Аманлык в поздних сумерках уехали.

Маман с места погнал коня. Аманлык отстал. Так ехали долго, словно сами по себе. Отъехали далеко.

- Эй...- окликнул Маман,- ты мне не все сказал, почему не говоришь?

- Она тебя любит, Маман, зря ты ее обидел.

- Не то говоришь.

- Но она, она...

- Молчи... Говори, кто подослал Ельмурата?

- А ты не знаешь? Будет дурака валять. Послушай, она...

- Говори!

- Бай Жандос.

- Какой Жандос?

- Ну, тот страхолюдина... Лютый такой, который изображает из себя оборотня. Ездит в овчине, вывернутой наизнанку. Ты его сто раз видел. Он с тебя глаз не спускал.

- Ах, этот...- проговорил Маман, вспоминая злющие глазки под нависшими бровями; отвернись - просверлят тебе висок, поймай их взгляд - забегают, рассыплются, как козий помет.

Бай Жандос был в Орске. Однажды подошел к Маману и как бы шутя спросил:

- Если тебя не убить, ты убьешь Есенгельды? Это была их единственная встреча.

- Как же он - Ельмурата?

- Сказал: жив не будешь, если Маман останется живой.

Маман застонал, точно от приступа невыносимой боли, стал бешено стегать коня. Никогда не слыхал Аманлык, чтобы он бил так коня.

Пошел дождь... Хлынул как из ведра. Маман и Аманлык вымокли до нитки. Маман часто и сильно стучал зубами, но не от холода.

Вскоре прояснилось. Невысоко над землей повисла оранжевая ущербная луна. В голых зарослях тамариска, точно в паутине, Маман внезапно увидел и в самом деле звероподобного всадника в овчинной шубе, вывернутой наизнанку. И услышал крик нечеловеческий, дикий, но показалось Маману, что голос кричал:

- ...ам-ан!

Всадник тащил на веревочной петле пешего, тот бежал, цепляясь за веревку. Маман узнал в пешем Ельмурата.

Тогда Маман и сам зарычал как зверь. Догнал Ель-мурата, перехватил веревку и вырвал ее из рук всадника. Ельмурат упал.

Всадник повернул коня, в лунном свете блеснул длинный нож. Теперь Маман узнал и бая Жандоса. Не глядя на нож, послал своего серого гунана вперед. Кони столкнулись, и матерый жеребец Жандоса сшиб гунана с ног. Но Маман уже держал бая за горло, стащил его с седла и повалился с ним на землю.

Удар ножа был неверен и пришелся Маману по ребрам. Бай выронил нож и стал отдирать руки Мамана. Не отодрал. Руки его ослабели, он захрипел. Хрипел и Маман.

Подоспели Аманлык, потом Ельмурат, оттащили Мамана, с трудом справились с ним вдвоем. Маман смотрел на них безумными глазами, словно не узнавая. Потом наклонился над овчинным комом, разворошил его и отшатнулся, закричал, как дитя:

- Ай-яй...

Побежал к своему коню, вскочил на него и ускакал.

Гнал коня, не жалея, до своего аула. Ворвался в юрту Мурат-шейха, увидел, что она полна народа, закричал хрипло:

- Отцы мои, братья мои, я убил... я убил!- и повалился ничком на землю у очага. Плечи его судорожно тряслись.

А когда его подняли, он увидел, что на заглавном месте сидит Оразан-батыр - впервые после двухлетней разлуки. И перестал трястись.

Сняли с Мамана мокрую одежду. Открылось, что он весь окровавлен. Рана была не опасная, но кровоточила непрерывно. К ней приложили листья подорожника, а также свежей липкой паутины и перевязали.

Маман рассказал, как было дело.

- Рано, рано ты... руки замарал,- сказал Оразан-батыр.- Я в твои годы больше думал о девицах. Опередил ты меня во многом, сынок. Опередил и в этом.

- Отец... правда ли, что вы были с одним русским, по имени Муравин, в Хиве, у Надир-шаха и что вы остановили войну?

- Правда, сынок. Стало быть, остановили. А ты ее спустил с привязи, как бешеного пса...

- Не прощаете меня?

- Нет. Губит нас междоусобица. Много ли нас осталось? Десятая часть... Нет,- повторил Оразан-батыр.

 

12

 

Да будет проклят тот день.

Едва забрезжило на востоке, на аул ябинцев, еще спящий, надвинулась туча конных кунградцев с дубинами, топорами, копьями и мечами. Аул пробудился от тяжкого топота и воинственных криков. Война стояла на пороге, у одинокого старого дуба.

Заметались люди. Женский вопль, детский плач, рев и блеяние скота покатились по аулу, как бурные волны с пенными гребнями. Кто кинулся собирать, прятать добро - вещички, которые получше, а кто и резать последнюю корову, набивать мясом бурдюки, чтобы не досталась она неприятелю. Как водится в такую пору, девушки в возрасте невест и близко к тому принялись мазать себе лица сажей и золой. Этот навык они унаследовали от матерей, переживших годину белых пяток. Этот навык впитали с молоком матери наравне со способностью любить и рожать. Старшие скликали джигитов и вооружались чем попало, что было под рукой. Иные, посмелее, попроворней, уже выскочили к дубу, гарцуя на конях, крича во все горло. Они походили на первые крупные капли с грозового неба. А вскоре и по эту сторону дуба встала туча конных ябинцев.

Обе стороны выжидали и сторожили друг друга, согласно чину и порядку не разбойному, ратному. Этот чин и порядок не затоптали в памяти ни татары, ни джунгары своим разбойным бесчинством. И вот от тучи кунградцев отделился конный бирюч с белой тряпицей на копье, он же - парламентер, миновал дуб и утонул в туче ябинцев. Его проводили к Мурат-шейху.

- Рыскул-хан сказал...- начал бирюч, надувая шею, подобно индейскому петуху. В особо важные минуты кунградцы именовали своего главного бия ханом, чтобы подчеркнуть, как многолюден и могуч их род.- Пусть не прольется без нужды кровь. Выдайте нам Мамана! И мы квиты. Кровь за кровь, голова за голову, честь по чести. Будем ждать до послеобеденной молитвы.

Затем бирюч уехал неторопливо, чтобы не уронить себя и чтобы все им вдосталь налюбовались.

Сердце Мурат-шейха разрывалось от боли. Давно ли сидели рядом за дастарханом, ели из одной посуды, отдавая друг другу долю хлебной лепешки. Ныне мы жаждем крови человеческой и не уступим друг другу капли.

Тщетно Мурат-шейх посылал своих бирючей к Рыскул-бию, предлагал за голову бая Жандоса много голов скота, куда больше, чем полагалось... Выкуп за убийство - это вполне честно, прилично и достойно! Мурат-шейх набавлял и набавлял число голов, пока не вышло вдвое противу вначале предложенного. Каждый раз следовал отказ.

Тщетно шейх взывал к милосердию, к великодушию. Его речи могли бы растопить ледяное сердце и расплавить железное. Но Рыскул-бий не смягчался, наоборот, ожесточался.

Тогда шейх воззвал к благоразумию: только что так счастливо возобновлено великое дело, не было бы нам удачи без Мамана и не будет без него, а дело - жизни и смерти всего народа, людям и господу угодное. Что скажут русские и что скажем мы, опамятовавшись, без Мамана?

На это последовал ответ вовсе безумный и вконец бесстыдный:

- Мы для русских, как и они для нас, все на одно лицо... Пошлем Есенгельды! Он тоже знает русские слова: сарь Петыр... и как там еще? брать за подол сариц... А хан Абулхаир даст за голову Мамана столько скота, сколько шейху нашему не снилось.

Торговля шла сверху донизу, оголтелая. Передовые всадники из обоих родов сближались у дуба и судили-рядили, распаляясь до ора и визга, какова цена крови, чести, совести, закону и беззаконию.

- Мы породили Оразан-батыра и Маман-бия, наш род.

- А мы убьем... и баста!

- Как убивался для всех вас батыр и как - Маман!

- Убьем, тогда сочтемся.

И что всего горше: их была правда, их право, тех, кто хотел убить. Такой закон. Другого нет и не бывает.

Оразан-батыр не спал всю ночь. Говорил с сыном и не мог наговориться. Вырос сын, чудно и быстро и славно вырос. Ныне на этой печальной земле не одинок Оразан-батыр. Теперь не один коренник в упряжке, их двое.

Что будет дальше, Оразан-батыр видел наперед. Стало быть, так ему суждено: вернуться домой, чтобы помереть. Благодаренье небу, что не на чужбине. Спать мягче в родной земле, И он неторопливо и, кажется, безмятежно подбивал итог. Душа его была полна и горда; в глазах светился роковой свет. В тот день и его судьба, и судьба его единственного сына, и судьба двух заглавных родов, тянувших вековечное ярмо жизни народной, были в его иссеченной морщинами и шрамами деснице.

- Не зря сказано: если взобраться, то в гору,- говорил Оразан-батыр сыну.- Эта гора - русские. Джунгары - пропасть. Зрячие видят, сын мой: светит и сильно светит оттуда, с русского поля. Со стороны гор поднебесных, джунгарских- темень непроглядная. Бывала в мире темень и погуще, нестрашней, не на два десятка лет, на два с половиной века. Чингис зашел далеко за Русь, а биты татары русскими. На то воля божья, но... и людская... Как ты говоришь, нужда. Не по вере господней, а от земной нужды пошел хан Абулхаир на русский свет, затаптывая наши следы, чтоб не видно было, что его опередили. Година белых пяток переполнила чашу. В эти края мы с Мурат-шейхом уводили народ - не только подальше от войны, но и поближе к русским пределам. Льемся мы все, течем на русское поле, как при дедах и прадедах,- такой наклон у земли, а куда земля клонится, туда и небо... Ты это понял, как вижу. Что еще полюбилось мне в тебе, запомни: то, как обходишься с сиротами. Посадил на коня сына пастуха, молодец! Держись этой силы, копи ее терпеливо, как бы ни презирали ее старшие, власть имущие. Собирай вокруг себя друзей побольше, пусть безродных, нищих, пусть не по крови, по духу, по извечной народной нужде,- она сильней кровного братства. Никто тебе этого не скажет, я говорю, а говорю, потому что... чего я не сумел, ты сумей. Не дай общипать свои крылья, как у меня общипали... Дальше скажу тебе, сын: как огня, как чумной заразы страшись междоусобицы. Ее убивай без пощады, жизни своей не жалея. Трави ее изо всей мочи, пока сам не падешь бездыханный. Тут все к месту - и хитрость, и ловкость, и лукавство. Это твой первый враг на всю жизнь. От того, как ты с ним совладаешь, будет видно, глубоко ли, мелко ли плаваешь, далеко ли уплывешь... Вот и мое последнее слово будет против той распутной, дьявольской бабы - междоусобицы. Сведу-ка я с ней старые счеты. Чтобы осталась зарубка на память... на нашей земле, у нашего дуба! Что вы хотите делать, отец?- спросил Маман. Увидишь, сын,- ответил Оразан-батыр.

Затем воздел старый батыр на свое могучее тело воинские доспехи, грузно взобрался на гнедого белоногого коня и тотчас сросся с ним воедино, в одно живое существо, которое видывали некогда наши предки на ратном поле, в деле чести, а ныне уже не увидишь.

Маман смотрел на отца с восторгом, стараясь никак и ничем себя не выдать, ибо сдержанность - украшение мужа. В ту минуту Маман не испытывал особого беспокойства и сердце его билось ровно, уверенно, потому что отец был с ним, отец тверд и хвалил его.

Лишь однажды защемило сердце, когда отец рассказывал о своем обратном пути из Хивы:

- Еле дотянул. Месяца полтора валялся больной у одного благодетеля, выходили меня его дочери. Отчего болел? От дум, от вечных дум. Ими голодного не накормишь, голого не оденешь. Но пухнешь от них, как от волчанки. Видать, напоследок я съездил так далеко. Пора... пора и мне на покой. Устали старые кости. И если уж ехать, то в самые дальние долы, на вечный покой.

Странно звучали из уст отца эти непривычные слова. Маман пропустил их мимо ушей.

Тем временем солнце перевалило зенит. Близился час послеобеденной молитвы. У старого дуба - тишина. Даже кони не ржали и не фыркали. А люди все чаще посматривали в сторону глиняного возвышения в центре аула; оттуда, за отсутствием минарета, призывал правоверных к молитве аульный грамотей ахун Ешнияз. Он, однако, не показывался.

Ненадолго общее внимание привлекли два всадника - Убайдулла-бий, редкобородый, и добрейший Дав-летбай-бий. Они медленно приближались к аулу. Все знали, куда бии ездили, и догадывались, с чем они возвращались. Не с добром, нет, не с добром.

Бии ездили к Гаип-хану, и он не поехал с ними.

Велел сказать, что ему тут делать нечего. Пролитая кровь возмещается кровью пролившего ее. Не нами сие установлено, не нам сие отменять. Ежели кровно обиженные согласятся простить обидчика - ладно, быть по сему, ежели нет, пусть Маман простит хана, который его полюбил и будет оплакивать, как сына. Хан его помиловал однажды, взяв на себя грех, а дважды - не властен, ибо кровь убиенного вопиет перед богом и сам господь грозит хану незримым перстом...

Вместе с тем Гаип-хан велел строго сказать собравшимся у дуба, что ключ всех дел с русскими в руках Маман-бия, и Маман-бий - в ответе за оные дела. Строго велел сказать.

Выслушав это повеление, Мурат-шейх понял, что на уме у Гаип-хана не столько русские, сколько Абулхаир-хан и его приговор Маману. Как скоро подоспела и как дешево обойдется Абулхаир-хану расправа над ним. Не послушался непокорный раб ханского совета - ехать помедленней, теперь наглотается пыли... В бессильном отчаянии смотрел перед собой Мурат-шейх, и глаза его походили на сплошные бельма.

Далее подъехал Есим-бий, голова рода жалаир. Он привел своих джигитов, и те встали рядом с ябинцами. Они соседи, и Есим-бий порешил, что сегодня им стоять рядом. Но это никого не утешило. Недоставало еще, чтобы соседи кунградцев собрались да встали рядом с ними.

От Рыскул-бия прискакал новый гонец, гарцуя на коне, нагло крича:

Где ахун Ешнияз? Почему не зовет к молитве? Вы убили его!

И по ту и по эту сторону старого дуба снова зашумели. Джигиты, которые спешились было и развалились на лугу, ожидая назначенного часа, взлетели в седла и стали горячить коней.

Тогда-то и появился у старого дуба Оразан-батыр, а с ним Маман. Все крикуны разом умолкли, а Маман с содроганьем понял до конца, до оторопи, что натворил там, в паутинных зарослях тамариска, в самозабвении гнева. Там случилось непоправимое, здесь с минуты на минуту начнется неуправляемое, бессмысленно кровавое, война двух родов, двух пластов одного народа, одной земли.

Минувшую ночь и долгое смутное утро Маман словно бы отдалял от себя это понимание, это страшное ожидание, внимая отцу, радуясь его мудрости и силе. Теперь он чувствовал, что близится неудержимо, неотвратимо - самое дурное, самое темное.

Солнце склонялось к закату. Ешнияз-ахун так и не показался на молитвенном возвышении. Не было зова к послеобеденной молитве. Время шло к молитве предзакатной, третьей из пяти каждодневных молитв право верных. И правоверные в душе благодарили ученого ахуна за промедление, исподволь косясь уже не на молитвенное возвышение из земного праха, а на грозное небо.

Мурат-шейх сам поехал к кунградцам. Рыскул-бий выехал к нему навстречу.

И поразило Мамана то, как напутствовал Оразан-батыр шейха,какими серыми словами:

- Может, бий пожелает говорить со мной? Может, есть у него на душе невысказанное? К обещанному скоту прибавьте моего коня... и мои доспехи,- они стоят пяти аргамаков...

Сопровождал шейха известный всем Избасар-богатырь, великан с головой ребенка. Встретились шейх и бий в тени дуба, говорили тихими голосами, и никто их не слышал, но все видели, как Избасар-богатырь два раза хватался за свою дубину, притороченную к седлу.

Вернулся Мурат-шейх ни с чем. Поехал с прямой спиной, приехал согбенным старцем, на которого жалко было смотреть.

Оразан-батыр крякнул зычно и велел сыну сойти с коня.

Маман сошел.

Велел подойти к его стремени.

Маман подошел.

Велел поднять голову.

Маман поднял.

С жадностью ненасытной смотрел Оразан-батыр в лицо сына, словно запоминая его смуглые дочерна скулы, жгуче-черные глаза, юношески толстые губы и оттопыренные уши, похожие на ладони. Слезы брызнули из глаз батыра, он смахнул их с бороды, угрюмо бормоча:

- Стой, не дергайся, еще посмотрю.

А потом повернулся к Мурат-шейху, положил руку на луку его седла, сказал, как два года назад, уезжая в Хорезм:

- Ну, а теперь, мой шейх, поеду я...- Пришпорил коня и поехал к дубу.

У шейха, точно у покойника, отвалилась нижняя челюсть.

Рыскул-бий еще издали закричал батыру:

- Шейх уже нас поучал! Вам нас учить нечему! И преславные ваши доспехи поберегите... Сына своего преступного подайте...

- Я вместо сына,- сказал Оразан-батыр негромко, но эти три слова услышали все на огромном лугу, но обе стороны дуба. Услышали и сказанное затем:-Пусть моя кровь положит конец кровной мести раз и навсегда. Жизнью своей заклинаю: раз и навсегда!

- Аминь...- проговорил Рыскул-бий глухо и торопливо, будто его толкнули в спину.

Оразаи-батыр печально усмехнулся. Живо он согласился, почтеннейший глава рода... Недолго раздумывал. Честно ли это? Бог рассудит. Может, придет новое время, высветит этот день у вечного дуба, тогда и люди рассудят.

Маман, обмерев от страха, забыв про своего коня, побежал, спотыкаясь на неверных ногах, давясь беспомощным криком:

- Отец... милый... любимый...

Догнал Оразан-батыра, ухватился за стремя.

- Я прошу... прошу тебя... Я сам разжег... сам сгорю... Пусти меня. Я не согласен!

Оразан-батыр с силой толкнул его ногой в грудь.

- Помолчи. Утри слезы. Не срами меня. Стой твердо. Я пожил, вкусил свою долю. Твоя смерть - это моя смерть, а моя смерть - твоя жизнь! Завещаю тебе: завтра не таи в душе мести, не будь врагом моему убийце. Не дай воли треклятой междоусобице, не дай крови литься рекой. Это первое. А чтобы тебе запомнился второй мой завет - меч мой отдашь Аманлыку... ты понял?- Оразан-батыр показал левой рукой (он был левша) на север и на запад:- Гляди туда! Веди туда! И не перечь мне в день моего торжества... Отступись. Отвернись.

Из-за спины Рыскул-бия выехал грудастый детина, впору Избасар-богатырю, на грудастом коне. Конь вороной, и детина - в черной дерюге, с черным плоским лицом. Оразан-батыр тронул коня ему навстречу.

Детина разогнал своего вороного и на полном скаку выхватил старого батыра из богатого седла с тисненной золотом передней лукой и положил на свое седло.

Удар этого удальца был верен. Ножом, кривым и острым, как коса, полоснул по горлу и бросил на землю бездыханное тело, чтобы не слишком окровавиться, но и не оставить без красных брызг и себя и коня, ибо в таком деле почетно малость запятнаться.

Белоногий гнедой Оразан-батыра пробежал без седока широкий полукруг и вернулся к своему хозяину, вытягивая голову, раздувая ноздри... И отпрянул, захрапел, заржал дико и жалобно.

В ту же минуту заворочалась туча конных кунград-цев и понеслась прочь от старого дуба, рассыпаясь и рассеиваясь, будто разодранная бурей.

А другая туча ябинцев и жалаирцев надвинулась и сгрудилась у дуба, где на чистой, словно бы и не тронутой копытом, траве лежал их заступник и отец, несравненный, неповторимый человек, зарезанный, как овца.

Да будет проклят тот день.

 

*   *   *

 

На холме, близ аула, был возведен над его могилой мазар - мусульманская гробница. Мазар - небольшой, каменно-глинобитный, с четырьмя крошечными куполами на углах, без кровли; выбелен известкой, по карнизу и по ребрам стен выведена синькой фигурная каемка. Побелка быстро потускнела и осыпалась, синька выцвела, купола обвалились, выщербились и стены. Но десятки лет останавливались здесь путники с мыслью, что это место свято.

Обрушенный, обветшавший, заросший сорняком, мазар стоит и поныне, хотя лишь по закругленным углам можно догадаться, что это мазар. Подойдем к нему и поклонимся памяти человека - два с четвертью века спустя.

 

13

 

Прошли весенние ливни, застелили землю невылазной грязью, словно пряча кровавый след. Небо поникло над одиноким дубом, тучи походили на поблекшие волосы старой плакальщицы. Дуб стоял, заломив обнаженные руки, по его извилистым морщинам стекали неуемные слезы. Единственно солнце могло расцветить землю, поднять небеса, высушить слезы, а оно отвернулось.

Остыли от дел руки у Мурат-шейха. Холодны стали руки к делам. Долгое время он не мог взяться ни за что путное. Занялся сущей безделицей. И как будто полегчало немного на сердце. Все, что просил Маман для Аманлыка и Алмагуль, дал им сполна - одежду, обувку, кров над головой. За два дня возвели им дом, глино битный, годный и для зимовки и для летовки, собственный дом. Был при нем скотный двор - конюшенка для гунана, закуток под курятник, а также навесик для дворового пса, который должен быть у каждого порядочного хозяина.

Аманлык увидел наконец свою сестру в новом платье, улыбающуюся всем лицом, от рта до ушей. Она выросла, похорошела. Глядя на них, улыбался, источая слезы, и Мурат-шейх. Сироты, можно сказать, разбогатели - а не бросили своей лачуги и жили теперь на два дома.

Маман в эти дни не показывался на глаза. Говорили, что он уединился с сыновьями Мурат-шейха, читает толстую книгу. Книга в доме шейха была одна - Коран в переводе на татарский.

А потом Маман исчез. Его не было дома, почитай, с неделю. Вместе с ним убрались из аула не то пятеро, не то десятеро джигитов и с ними Избасар-богатырь. Об этом никто вроде бы не знал, но у всех это было на уме. Дивились только тому, как легко, быстро поднял Маман людей, незаметно увел. Вон какую силу взял над нами, грешными! Будто он глава рода или имущий бий.

Куда и зачем он повел джигитов - нетрудно было догадаться. Знать, укрепил дух, читая божественную книгу, и не обронил из памяти, кто зарезал его отца. Интересно, чьей головой поплатятся кунградцы? И страшно - чем все это кончится?

Вдруг обнаружилось, что Маман дома и джигиты все - по домам, словно и не уезжали. Неужто сорвалось? Джигиты помалкивали, но с такими загадочными рожами, как если бы ходили по зайца, а убили медведя. Тут же пронесся слух: приехал к нам, черным шапкам, русский офицер! А Аманлык открылся Кривому Алла-яру: пять дней и ночей стерегли они с Маманом дорогу, незримые, неслышные, как призраки, и не прозевали, встретили и проводили русского чуть ли не от порога хана Абулхаира до порога Гаип-хана. Зовут его - Мит-рий-туре; он по душе совсем простой, но ехал к ним шибко сердитый.

Рано поутру примчался от хана Пулат-есаул. Мурат-шейх и Маман были уже готовы, сели на коней, поехали к Гаип-хану. Аманлык пустился было за Маманом, но Мурат-шейх сказал:

- Останешься. Посмотришь за домом.

Маман лишь кивнул головой. Был он угрюм, молчалив, как все эти дни. Аманлык остался.

Сироты обрадовались, ссадили Аманлыка, расседлали гунана и взгромоздились ему на спину всем гаму-зом - коротышка Бектемир и еще двое, потрусили рысцой на луга; другие побежали следом, дожидаясь своей очереди. Конь уже сбросил зимнюю шерсть и заметно добрел на новых молодых травах.

Аманлык и Кривой Аллаяр пошли за младшими.

- Нет, не любим мы Мамана...- сказал Аллаяр.- Кабы любили, старались бы угадать, чего он хочет. Почему он тебя не взял с собой? Потому что ты ему надоел своей унылой ряшкой,- собачья у тебя покорность, а нюха нет. Знаешь ты, что у него наболело и кто на уме? А я знаю. Два петуха... Был один, стало два! Первый, конечно, тот черный, который свалил Оразан-ба-тыра с коня. Это - Алиф Куланбай-богатырь, сука самая распоследняя. Второй - Есенгельды, из-за которого я окривел, сука первейшая. Думаешь, он им простил? Клянусь своим бельмом последним, он им не спустит. Пока не прирежет обоих, не улыбнется. Хочешь ты, чтобы Маман улыбнулся? Что ты на меня пялишься, как курица на гусиное яйцо, которое под нее подсунули? Я своим одним шаром вижу то, что тебе и невдомек, потому что ты не любишь Мамана.

- Не угадал, брат,- сказал Аманлык, стараясь смотреть Аллаяру не в переносицу, как мы обычно смотрим, а в зрачок единственного глаза, чтобы не так было чувствительно человеку, что он кривой.- У него, у Мамана, вот тут (Аманлык постучал себя пальцем по виску) - все набекрень. Еще увидишь, он руку протянет Есенгельды...

- Врешь!- вскрикнул Кривой Аллаяр и отвернулся.

Аманлыка вдруг взорвало. Он знал, что остался сегодня дома не случайно. Маман уступил, впервые уступил - и не прихоти шейха, а его поганому умыслу пристроить Есенгельды в аткосшы. Не согласился Маман, а ведь уступил?

- Сам себе не верю,- проговорил Аманлык с недобрым смешком.- Сел на коня, а невесту ни разу не обнял... Что было! С прошлой осени не виделись, она вышла, тянется к нему, никого кругом, я отвернулся, а он даже не глянул на нее, ускакал, будто его с собаками гнали...

Кривой Аллаяр мигом забыл про Есенгельды.

- Ну-ка обрисуй мне ее. Тыщу раз в том ауле был, ни разу не видел... Что значит - не обнял? Уж не только Мамановы, а и наши ровесники народили детей.

- Ох, Аллаяр... не спрашивай! Греет она, как солнце.

- Хо! Ты сам, кажется, таешь до костей на том солнце?

- Не говори,- вздохнул Аманлык.- Весь ябин-ский род отдал бы за эту девушку. Вот мой калым...

- Совсем откупорился, как бурдюк с бродящим суслом. Не стоит она Мамана, даже если в придачу возьмет ее казахский род.

- Стоит,- сказал Аманлык.

- Какая она хоть из себя - на лицо, ну, и на все касающееся?

- Видел ты красный тюльпан?

- Чучело! Стоишь среди них... А в общем ясно. Остальное могу себе вообразить.

Но Аманлык продолжал увлеченно:

- Видел ты горную козу?

- Видел, на вертеле, да мяса не пробовал.

- Глаза у нее как у этой козы.

- На вертеле, что ли?

- Дурак... Видел стрелы камыша у озера, похожего на око?

- Ага, значит, такие у нее ресницы? Такие. Видел крылья орла?

- Вон он летит.

Такие у нее брови. Яблочко видел бухарское?

- Куда там яблочко! Нам бы хлебца. Такие у нее щеки. А кипарис видел?

- Спрашиваешь о том, чего здесь нет.

- Мы видели, едучи в Орск. Такая же она стройная. Ночью лунной лес на горе видел?

- Ночью воров смотреть, а не лес.

Точно такие у нее волосы. Четки молитвенные видел?

Такие у нее зубы?

- Но белей. Сливки с молока... не пенки, а сливки... видел!

Такие у нее губы!- перебил Кривой Аллаяр.

- А что? А что?- проговорил Аманлык, словно заговоренный самим собой до сладкой одури.

Аллаяр рассмеялся.

- Хватит! Сказал... Я все понял. Это у тебя все набекрень, а не у Мамана. Как ты можешь глядеть ему в глаза, если у тебя на сердце она?

Аманлык вздрогнул и похолодел от внезапного по-дозренья.

Прогонит он меня от себя как пить дать, прогонит с глаз долой из-за этой девушки.

- И прогонит! Я бы прогнал. Что от тебя проку? Я-аблоч-ко, кипар-рис, ко-за... А как до дела, ты в кусты? Что же, ты не видишь: Мамана запутали, заморочили ему башку! На кой ляд ему твоя девушка, если у него забот полон рот? Нож приставлен к горлу... Нет, не любим, не любим мы Мамана.

Аманлык вяло, неуверенно возразил:

- Послушай, что ты говоришь?

- А то, что и вправду ослаб Маман. Начитался божественных книг! Возится опять с русскими, то с тем бородачом, то с этим Митрием-туре... Мало ему было за пленных? Мало ему одного моего глаза?

- А кто я такой,- сказал Аманлык,- чтобы учить Мамана? Я его нагайка. Хочет - стегнет мной коня, хочет - повесит на седло, а то и бросит в юрте, и буду я валяться дома, как сейчас, пока он ездит.

- Негодная ты нагайка!- вскрикнул упрямо Кривой Аллаяр.- Хорошую нагайку добрый хозяин не выпустит из рук ни конный, ни пеший, ни за столом, ни в постели, когда с женой спать ложится.

- Это верно,- согласился Аманлык, вновь задумываясь над тем, почему Маман не взял его с собой.- Однако тебе скажу: Оразан-батыр завещал Маману примириться...

- Врешь! Никогда не поверю! Срамишь память Оразан-батыра. Я плюю на тебя за это. Поди сюда...

Аманлык подошел, и Кривой Аллаяр плюнул на него, и Аманлык не посмел смахнуть со своей рубашки плевок.

По чести говоря, Аманлык готов был руку поцеловать Аллаяру за эти слова. Все в ауле недоумевали, почему Маман медлит. А Избасар-богатырь, джигит с шеей и спиной как у буйвола и лицом обиженного ребенка, в открытую ругательски ругал Мамана. Пудовые кулаки не разжимались у Избасара от неутоленной злобы. Руки чесались - схватить за горло подлого кун-градца Куланбай-богатыря. С тем Избасар и пошел, когда Маман его позвал. А вместо того... нянчились с русским туре, словно на посмешище людям... И чем, скажите на милость, привадил и подкупил Мамана непонятный, пугающе мягкий Митрий-туре? Зеленым камзолом, что ли? Трус Маман, трус!

Так думал не один Избасар. Что же тогда думали о Мамане кунградцы? При этой мысли Аманлык опустил голову, не осмеливаясь поднять глаз на Кривого Аллаяра.

Вышли на луг, где коротышка Бектемир и малыши пасли гунана. Гунан был взнуздан. Кривой Аллаяр стал было разнуздывать его, когда со стороны аула донеслись крики и топот. Несколько джигитов выскочили на конях из аула и поскакали по грязной дороге, размахивая над головами дубинами и улюлюкая, будто в погоню. Им вслед бежали по лужам детишки, оглядывались женщины, а старики брались за бороды и покачивали головами. Лихо полетели джигиты, как напоказ. Впереди скакал на высоком коне восьмипудовый Избасар-богатырь.

- Куда это они?- проговорил Аманлык с новым ревнивым подозреньем, что джигитов опять позвал Маман, а его не позвал...

Затем поблизости послышались охи и вздохи, стоны усталости и досады. Из-за зеленого пригорка показался хилый старичок с теленком на руках, завернутым в полу чапана. Вплотную за ним плелась корова, мыча и то и дело норовя лизнуть теленка. Видимо, она недавно отелилась. Белая борода старика была измарана желтыми пятнами.

Сироты подняли веселый гам, узнав Ешнияз-ахуна; его особо почитали в ауле с того дня, как он на свой страх и риск задержал послеобеденную молитву до предзакатной, но сейчас - как не прыснуть от смеха! Чалмы на его голове не было, она срамно висела на рогах у коровы, а он думал, бедняга, что ведет корову, привязав за рога чалмой.

Сироты кинулись ему помогать, подхватили теленка, еще мокрого, потащили в аул. Корова ушла за ними.

Ешнияз-ахун запричитал, глядя на джигитов, которые уже едва виднелись вдали:

Беда, беда, беда... Видите, видите! Не утерпел все-таки Избасар. Пошел своей волей. Неможется ему, пока не воздаст кровью за кровь. Что будет, что будет! Прет напролом, дурная его голова...

- Откуда вы знаете?- пробормотал Аманлык.

- Это все знают, кроме Мамана.

Безумная мысль вскружила голову Кривому Аллая-ру. Он закинул повод уздечки на холку гунана, прыгнул ему на спину и отъехал подальше, чтобы Аманлык не смог его удержать. Закричал во все горло:

- Всех презираю! На всех плюю! В конце концов мы - тоже щенки ябинской крови! Кто, как не мы, ощерится на кровного врага? Прощай, ленивая нагайка! Мечтай тут о тюльпане... а то беги, хватай любого коня, догоняй меня... Я - за Избасаром! Мы за Избасаром!

Аманлык успел только крикнуть в испуге, в растерянности:

- Стой, вернись, Аллаяр!

Не тут-то было. Кривой Аллаяр бешено запинал пятками гунана и, улюлюкая, как джигиты Избасара, ускакал без седла и стремян - навстречу своей гибели.

 

14

 

Гаип-хан до того как сел ханом над каракалпаками, был не так уж богат, но в два-три года раздобрел, оброс скотом. Черные шапки бедствовали, а ему все х а б а р и л о, везло на поживу. Его конюшни, овчарни, коровники разрастались и разрастались, пока не лизнули краем соседний аул рода кенегес, а лизнув, проглотили со всеми потрохами, и стал называться аул кенегес ханским аулом.

Кенегесцы выпячивали грудь, называя себя людьми ханского аула, а на деле стали слугами хана, потеряли свой голос среди других родов, свою волю и власть. Теперь у них одна забота - умножать ханский зажиток да помалкивать, ибо за них говорил хан. Правда, набегов ханский аул не опасался. И сироты рода кенегес были горды, побираться в другие аулы не хаживали. Что касается баев рода кенегес, то они себя не забывали -умели и на охоту махнуть с ханом, и землицы прирезать под марку хана.

Пожалуй, один Нуралы-бай, глава рода, жил не так, как другие, ближе к своим сородичам, нежели к хану. Человек немногословный, необщительный. Считалось, что это оттого, что лицо его изуродовано джунгарским копьем, нижняя губа отвисла, глаза косят. Он не любил охоту, хотя ее любил хан. Избегал вступать в споры, хотя это любимая охота баев. Молодых учил единственному:

- Безделье, дети мои, изнашивает. Кто играет в кости, тощает, как кость. Кто пасет скот, набивает рот.

И сам следовал своей науке как это ни странно для имущего бая. Войдя к нему на скотный двор, увидишь: ходит хозяин с лопатой, вилами или совком, выгребает навоз. Запряжены молодые, пот на них не просыхает. Впрочем, и скопидомы, говорят, трудятся не покладая рук.

Обыкновенно, принимая гостей, Гаип-хан посылал за бараниной к Нуралы-баю - под тем предлогом, что ханские овцы все подряд брюхатые, ни одной яловой. Так было и сейчас. Повели овец со двора Нуралы-бая. Гость пожаловал допрежь невиданный - русский офицер.

Три ханские юрты стояли тесным кружком. Днем издали они походили на песчаные горбы, ночью - на каменные могильники, наводящие страх. Гаип-хан тщеславен, но осмотрителен, богатство своего не кажет; видимо, знавал черные деньки.

Ночь. Из горловины в куполе главной юрты брызжут искры, а между юрт, в лунном свете, мечутся, перешептываясь, слуги. Тени словно набрасываются одна на другую.

Немногим светлей и внутри главной юрты. Дымно-вато и прохладно.

Поручик Гладышев и толмач Мансур Дельный расположились поближе к очагу, не снимая шуб. Бии, напротив, облепили торь, на котором едва ли не возлежал на подушках Гаип-хан в своей высоченной шапке. В шапках все, кроме Гладышева. Но с первого взгляда видно, что нет здесь одного важного лица - Рыскул-бия. Маман затерялся где-то за толстыми спинами.

Поручик Гладышев неузнаваем: сегодня он не походил на прежнего покладистого Митрия-туре, говорил скупо, смотрел сурово.

Пространно разглагольствовал Гаип-хан, поражая биев велеречием. Смысл его речей уложился, однако, в две фразы толмача:

- Хочет под свою руку всех каракалпаков, и Нижних и Верхних. А еще - половину Малого жуза.

- Губа не дура,- заметил Гладышев Мансуру Дельному.- Скажи ему, что его прожекты - по ту сторону моих полномочий. Этакими фантазиями только и заниматься государыне императрице!

Гаип-хан внимательно выслушал толмача и надулся, как пузырь, узнав, что им будет заниматься не иначе как царица.

- Засим позвольте заявить откровенно, господин хан...- сказал Гладышев, покусывая ус.- Право, хотелось мне повернуть оглобли, не заезжая к вам. Явиться живым манером к его превосходительству наместнику в Оренбург и доложить, как вы тут разделались с Ора-зан-батыром... старым, испытанным другом России. Так бы я и поступил, если бы не зов чести - прежде всего повидаться с Маман-бием и лично принести ему соболезнования по случаю нашего общего горя. Если б не Маман, меня бы здесь не было, смею вас заверить.

Толстые спины биев тотчас раздвинулись, и Маман мигом оказался весь на виду, впереди всех.

- Сожалею, весьма сожалею,- продолжал Гладышев,- что не вижу на сей случай господина Рыскул-бия, учинившего преступную расправу... а также виселицы и на ней - некоего гнусного мясника, достойного петли... но еще, кажется, не повешенного? Где же, господа, Рыскул-бий?

Такого крутого оборота не ждали. Такой грозы не предвидел даже Маман и смотрел на Гладышева с благодарностью и тревогой.

- За ним послано... еще утром... Должен быть! - сердито выговорил Гаип-хан, а бии немедля закивали; они тоже осерчали, еще пуще, чем хан.

Это натужное единодушие открыло Гладышеву все, что от него скрывали: никто здесь не верил хану, господин Рыскул-бий опоздает, и надолго, о том позаботился хан. Расчет очевидный: ревность и подозренья опять крепко поссорят два сильнейших рода, а хан, стоя над сварой, будет вести переговоры.

«Пустейшая праздная личность,- думал Гладышев,- но тем она и опасна».

Вступился Мурат-шейх. Его озабоченность была куда серьезней, нежели суета Гаип-хана.

- Почтенный туре... осмелюсь спросить... как понять ваши слова? Я, признаться, таких слов ранее не слышал. И вообще не слыхивал на своем веку, чтобы русские власти вмешивались в наши семейные... дела, которые мы ведем, согласно нашей вере, обычаю и закону, и никогда от того не отступимся, как не отступались при отцах и дедах!

Гладышев укоризненно покачал головой, как бы сделал прежний, добрый и милый Митрий-туре. Маман легко разгадал смысл его чуть прищуренного взгляда, грустной улыбки: ах, мудрый старец, что покрываешь? зло нескончаемое? дорогу во тьму вековечную?

Однако в юрте стало чересчур тихо. Стало быть, проняло всех, задело за живое. Вопрос шейха касался, быть может, самого важного и острого между русскими и нерусскими, Россией и Азией.

- Что касаемо этой материи, будьте покойны, господин шейх,- ответил Гладышев.- Мы не вмешиваемся в ваши порядки и законы - по адату и шариату. Не навязываем своей веры, своего суда. Мне уже внушал мой собственный толмач, господин Мансур, что по вашему разумению Оразан-батыр не просто зарезан, а казнен...

- Да, да, казнен, истинно казнен,- хором заговорили бии.

- Но прошу покорно вашего прощенья, господа,- возвысил голос Гладышев.- Желаете вы нашего доверия, уважения? По каким законам прикажете дружить с людьми, которые казнили основателя нашей дружбы? А может, и далее будете казнить? Оразан-батыр погублен, но Маман-бий жив...

Молчание.

- Не берусь предсказывать, как отнесется мое начальство к вышеозначенному... Отвечу за себя и за нижеследующее... Не знаю, помилуй бог, не знаю, как, например, я буду принимать присягу у господина Рыскул-бия? И не представляю себе его подписи на присяжном листе от имени рода кунградцев. Такого документа я в руки не возьму и полагаю, что и тайный советник Не-плюев об оную бумагу рук не замарает!

С болью в сердце слушал Маман поручика Гладышева. Маман был больше всех обрадован и больше всех напуган. Он тоже считал в глубине души, что была казнь - по законам отцов и дедов...

- Вы бросаете нас, Митрий-туре? Не поможете?

- Я не бросаю друзей, сударь. И я, собственно, послан вам помочь. Но Иван Иванович Неплюев выгнал бы меня в шею, если бы я посмотрел сквозь пальцы на это злодейство и это несчастье. Говорю в глаза господину Гаип-хану... и сказал бы хану Абулхаиру... коль скоро пришелся бы такой случай.

Упоминание имени Абулхаира поставило последнюю точку. Русский сказал то самое, что хотели здесь услы шать. Оки всё знают там, в Оренбургах, и не скрывают того, что знают. Им известен истинный лиходей. Издалека тянется его рука, но она длинна. Не зря русский сказал: это злодейство и это несчастье... Бии зашумели одобрительно.

Услышав имя Абулхаира, ободрился и Гаип-хан. Спросил даже с некоторым вызовом:

- Неужто не оставите зернышка надежды? Гладышев долго, упорно смотрел на хана, будто

спрашивая: а ты се хочешь, ты, ты? Ответил все же помягче:

- Рук не опускайте. Я хочу надеяться.

- Что велите делать?- спросил Мурат-шейх.

- Готовьте петицию, или, как вы называете, клятвенное письмо... от всего народа и от каждого из ваших родов, поскольку иные роды у вас наподобие отдельного ханства...

- Как надо писать?

- Я держусь того мнения - как выльется из души. Не мне вас учить, как спеть вашу песню. Говорят, в ауле рода ябы есть известный грамотей... ахун Ешни-яз, если не ошибаюсь?

Бии переглянулись: помнит по имени - вот диво!

- И наконец, готовьте посла, которому по силам - дальняя дорога и русский язык, по плечу - великая честь и государственная забота.

Мурат-шейх как бы замялся:

- Кого советуете? Будет ли совет, кого послать?

- Оразан-батыра, господин шейх!- ответил Гладышев с внезапным новым ожесточеньем в напряженной тишине. Затем добавил, пожав плечами: - Есть среди вас один человек... Вы его все знаете. И мне стыдно, что вы, зная его, спрашиваете меня, кто этот человек...

Мурат-шейх низко поклонился, сидя на поджатых ногах, улыбаясь себе в бороду.

- Спасибо, туре. Не гневайтесь, туре. Мне нужно было... нам нужно... услышать это ваше сердитое слово.

Гаип-хан закрякал, захрюкал, хлопая себя ладонями по ляжкам, и захохотал:

- А помнишь ли, Мамап-бий, кто первый предсказал тебе твою дорогу, когда ты еще не сел на коня?

- Никогда не забуду, хан наш,- отвечал Маман.

- Так вот, чтобы не забылось...- продолжал Гаип-хан, распаляясь от собственного, всем видимого, гроз ного величия, а еще более от тайного незримого лукавства.- Чтобы помнилось... и во исполнение святого завета... нашего друга, твоего отца... положить конец кровной мести - раз и навсегда... Быть по сему!., даю тебе великую волю... Чует мое сердце, вижу насквозь: опаздывает Рыскул-бий не к добру. Мой тебе указ: заметишь опять баламутство, раздоры-разборы... не прощай и не мешкай, лети, как ангел Азраил, карай на месте моим именем, именем своего хана! Полно нам срамиться перед друзьями, у них на глазах... Пора браться за ум. Я велю! Я сказал!

Маман встал и поцеловал полу ханского халата.

- Слушаю покорно, хан наш.

А бии все разом поклонились в знак того, что вняли указу и указ велик.

Гаип-хан, громко пыхтя, развалился на подушках, премного довольный. Все видели, как он обвел вокруг пальца русского туре, сколь тот ни крут, сколь ни проницателен. Все видят: русский туре молчит, греет руки у очага, жмется, как прирученный зверь...

Хан хлопнул в ладоши и кивнул слуге, возникшему у двери. Подали новое угощенье - очередного барашка. К мясу русский едва притронулся, что было бы огорчительно, если бы не означало, что он усмирен; гость все пил да пил чай, как будто заливал в груди неугасимый огонь. И пока он пил чай, Гаип-хан успел шепнуть Мурат-шейху:

- Ежели расширим свое ханство - это же счастье. Не так ли, шейх наш?

- И покойнику хорошо, когда могила просторна, хан наш,- ответил Мурат-шейх.

Мало того... Гость поднялся с места и надел шапку. Он загодя предупреждал, что к ним - на один день. Но напоследок он сказал хану, сказал со значеньем, отмечая главное, что услышал в доме хозяина:

- Спору нет, это истина: народ, который живет в распрях, никому крепким другом быть не может.

А далее милостиво и почтительно принял дары Гаип-хана тайному советнику Неплюеву - бобровые шкурки отмепнейшей красоты, с серебряным отливом, и шкуру барса...

По дороге Гладышев заехал в аул Мамана - повидаться с двумя русскими, отставшими от Бородина. Взять их с собой, как собирался первоначально, поручик не мог, но те и не просились с ним, им жилось тепло и сытно, они не спешили. Одним из двоих был поп-расстрига с лиловым носом. Он балякал по-татарски и с готовностью обещался Гладышеву пособить черным шапкам писать клятвенное письмо. Другим оказался не то башкир, не то мещеряк со Среднего Поволжья, из купцов...

Митрий-туре ночевал у Мамана, а утром пустился в путь, сказав Маману на прощанье:

Тебе открою, почему я тороплюсь. Дело нечисто. Больно широка, как я погляжу, задница у Гаип-хана. Садится, шельма, на два стула. Я предуведомлял тебя, помнишь: могут появиться в ваших палестинах тайные нарочные. Появились...

- Джунгарские!

Так точно, сударь. И, по некоторым данным, Га-ип-хан согласился их принять - в надежде получить от Голден-Церена письменное послание. Оно ему обещано, это факт! Интересно мне, как далеко дело зашло... Вот какая петрушка.

- Хо!- вскричал  Маман радостно.- Значит, вы далеко не уедете?

- Послушай, а что, если на этот раз приедет унтер-офицер Гордеев Филат? Хороший человек.

- Нет,- ответил Маман по-русски.- Не бросай... не бросай.

Гладышев молча усмехнулся и сел в коляску рядом с Мансуром Дельным. Маман вскочил на коня. За дальними холмами ждали джигиты, правда всего двое, а не десятеро, как накануне,- проводить... Но Гладышев велел вернуть их домой.

- Не следует... Это слишком заметно. А кроме того, милый ты мой, там, где я езжу, меня охранять - полка не хватит.

 

*     *     *

 

Рыскул-бий прибыл в ханский аул утром, как ему было назначено. И обнаружил, что гость уже отбыл. Обошлось дело без кунградцев. Тщетно убеждали почтенного бия, что ошибся гонец, спутал вечернюю зарю с утренней. Рыскул-бий не сомневался, что виной всему - козни ябинцев, хотя чьи тут козни, всем было ясно, никогда еще не было так ясно. Не задумываясь, он собрался уезжать, отказавшись от саркыта - угощения со стола почетного гостя.

Но затем Рыскул-бий остыл, узнав, что сказал русский офицер про виселицу и петлю для гнусного мясника,- кажется, еще не повешенного? Узнал Рыскул-бий и то, какую власть дал Маману Гаип-хан, уподобив ее власти ангела Азраила... И задумался.

Маман держался неожиданно, необъяснимо. Он встречал Рыскул-бия в ханском ауле, и у Рыскул-бия похолодело в груди, когда он увидел Мамана не на сером гунане, а на гнедом белоногом иноходце Оразан-ба-тыра. Но Маман на приличествующем расстоянии придержал коня и сошел на землю, приветствуя старшего, как будто меж ними не было самой крайней, кровной вражды. Рыскул-бий, ошарашенный, также сошел с коня со словами:

- Долгих лет тебе, сын мой, будь счастлив... Позднее, за саркытом, которого все же отведал

Рыскул-бий, в привычном споре, когда бии опять распоясались, хвастая заслугами своих родов, подстерегая и кусая каждый каждого на каждом слове, Маман был примерно скромен. Он молчал и слушал, но когда заговаривал, спор стихал.

Народ - это одно большое дерево, говорил Маман. Роды - это ветви, а корни - бии! Это дерево вечное, но если надколется ветвь или подгниет корень, будет ли оно так зелено, та ли будет красота? И еще говорил Маман, что засохшие сучья следует отсекать, иначе они зачервивеют, и ни один дятел не выберет из дерева всех древоточцев. Слова его звучали веско и загадочно: скорлупа жестка, зерно терпко и мясисто. Но не было в них ни угрозы, ни издевки, а тон - вроде бы вопросительный. Казалось, юноша, не лишенный ума и воспитанный в строгости, ищет мудрости большей, мудрости истинной у белобородых.

Рыскул-бий и сам не помнил, как растрогался ни с того ни с сего и как вырвалось у него из души:

- Сын мой... ум старца - озеро без дна, с высокой волной. Кто поглупей, утонет, а поумней - уплывет далеко. Иные безусые утешаются, что старики учат, учат да спать лягут. Это недоноски. Но пока мы поймем и покуда обнимем друг друга... озеро высохнет... никого из нас, сивых, в живых не останется.

И в эту минуту, глядя на Рыскул-бия, многие подумали: упаси боже, неужто старый беркут сломлен?

А далее Мурат-шейх завел доверительный разговор с Рыскул-бием, начав с того, что старые друзья, с кото рыми не раз ел-пил из одной чашки и горькое и сладкое, до обеда ссорятся, после обеда мирятся. И попросил Рыскул-бия заметить себе, что Маман-бий здесь без своего аткосшы... Что за спиной у Аманлыка? Протянутые руки да х у - х а х, надоевшие всем возгласы нищих. А Маман - не из тех детишек, которые лепят из песка дыни и тут же со смехом растаптывают их; он умеет довести дело до конца.

Рыскул-бий оживился, загорелся и сказал, что, ежели у Мамана в виду Есенгельды, кунградцы все сделают в угоду Маману, перельют одно озеро в другое! И что любопытно: Маман промолчал, но не возразил.

Бии зашептались, кривя губы. Их носы почуяли сговор.

- Ишь как раздули ноздри старики... С чего они так раздули ноздри?- Раздутые ноздри у человека -признак воодушевления.

Не минуло это ушей и глаз Гаип-хана. Что за напасть! Он ли не внушал Рыскул-бию: проклятье ябин-цам, оттирают всех плечом, сделаю их рабами кунград-цев... Все труды прахом.

- Устал я,- сказал хан.- Довольно с меня. Довольно с вас. Расходитесь. Спасибо за усердие Нуралы-баю. Аминь.

Маман провожал Рыскул-бия до выезда из аула, а Рыскул-бий видел, как трудно было Маману удерживать закусившего удила, нравного коня Оразан-батыра, не привыкшего идти позади. Рыскул-бий благодушно кивнул Маману, тот отпустил повод, кони поравнялись, и всадники некоторое время ехали рядом. Бии смотрели на них издали открыв рты...

Всю дорогу до родового гнезда томили Рыскул-бия думы, долгие, вязкие, как весенняя распутица. Тяжко старому человеку и в вёдро, а в бурю? Каково ему, когда небо над головой кренится, а земля дыбится под ногами?

Небо - русский офицер... Кто мог ожидать, что там отзовется такое эхо? Кто мы для русских? Инородцы. Кто они для нас? Иноверцы. Виданое ли дело, чтобы силы небесные заступались за нашего брата? Не должны и не могут эти силы видеть и различать никого и ничего ниже хана, как не видит, не различает, к примеру, бай чирей на теле чабана.

Сердце задыхалось у Рыскул-бия от страха, но -и от гордости тем, что будто бы говорил Митрий-туре про Оразан-батыра.

Горька была эта гордость. На земле так же отозвалось эхо грозное. Не все бии рода кунград одобряли такую месть за бая Жандоса, а из простолюдья не одобрял никто. Что греха таить, бес попутал, поспешил Рыскул-бий принять страшный дар Оразан-батыра, его последнюю жертву. Черный Куланбай хоть и не повешен, отлучен от душ и сердец, его не осуждают, но обходят, как чумного.

Сокрушался непритворно по Оразан-батыру и сам Рыскул-бий, втайне от всех, ибо показать свое горе значило уронить честь рода.

- Эй... обманчивый мир...- бормотал себе в бороду Рыскул-бий, погоняя коня.

Иноходец бежал ровно, гладко, словно тек по дороге; у всадника даже плечи не вздрагивали. Однако в груди теснило, а в голове все металось и билось.

Не было прежнего согласия среди кунградцев. И все более одиноким чувствовал себя глава рода. Небывало, уверенно, точно селезень среди уток, выплывал вперед Байкошкар-бий, отец Есенгельды...

Что же это - старческая немочь, усталость или просчет, непоправимая промашка? Прежде Рыскул-бий не ощущал гнета своих лет и было у него довольно силы сжать всех и вся в кулак, держать в кулаке. Разве он не тверд, как прежде? Кто усомнится в его непреклонности? Или впрямь не удосуживается он отсечь засохшие сучья, о которых так тонко, вскользь, но далеко глядя говорил Маман? А может, хуже: отсек Рыскул-бий живую мощную ветвь и теперь платит за это, хотя она не кунградская, а ябинская? Что за наважденье! Не так он был подавлен и устрашен, когда услышал за глаза бранное слово Митрия-туре, как тогда, когда, обласканный Маманом, услышал у всех на глазах его приветное слово. Одарил аллах джигита бесценным даром, неистовой силой.

Рыскул-бий хорошо знал, где сокрыта истинная его слабость: в его единственном сыне. Появился на свет сынок поздно, когда отцу было под пятьдесят. Обрадовал, придал воли жить и не гнуться в старости. Дано было сыну имя - Турекул, поскольку туре - означает не только господин, но еще - первый советчик, судья в спорах. Рыскул-бий вложил в сыновнее имя всю на дежду, все упованье, которые лелеял тридцать лет, пока рождались дочери. Не удался сын, не вышел из него Турекул.

Мальчик рос туповатый, косноязычный. Помимо детских, отроческих игр, его ничто не влекло. У шейха в школе он не засиживался. Что ни неделя, убегал домой, под юбку к матери.

Вот беда кунградского рода - нет у главы рода наследника. Едва закроются глаза старого беркута, отпихнут несмышленого Турекула кулаком в грудь, а то и пинком в зад - и станет ханом кунградского рода Байкошкар-бий, наглец и пройдоха, благо у него есть наследник завидный. Потому и хотелось Рыскул-бию приручить Есенгельды,- как знать, быть может, удастся пристроить при нем Турекула?

Рыскул-бий знал цену Есенгельды. Разумеется, он не ровня Маману. Но ничего лучше этого смазливого, самонадеянного пустобая кунградский род не породил.

Который уж год присматривался Рыскул-бий к Маману и против воли, втайне любовался им. Любовался - и в ту памятную пятницу, когда он по праву сел на коня, и в то утро, когда стоял у старого дуба, на волоске от гибели, и его прикрыли своими телами сироты, а следом весь народ, и особо, до боли, до скрипа зубовного,- в Орске, когда он надел зеленый камзол, покорив русских, обольстив самого царского наместника, и когда усидел в коляске Абулхаир-хана, в которой Рыскул-бий не сиживал... Бог мой, какой сын! Ради такого сына положить свою голову, как положил Оразан-батыр,- недоступное счастье. Ради Турекула этого не сделаешь.

Не потому ли Рыскул-бий уже дважды столько сил, свирепых сил положил на то, чтобы убить Мамана?

Давно, с той поры как четверть века назад по соседству поднялась исполинская фигура царя Петра и заслонила собой мир, почувствовал старый беркут: меняется неумолимо лицо времени. Еще до годины белых пяток, а тем более после нее воплотилось это лицо в Оразан-батыре, а ныне воплощается в Мамане. Царь Петр помер, его сменила на престоле одна баба - Анна, потом другая баба - Елизавета, но от петровского пинка еще гудит земля и кружатся головы. Кажется, и в мыслях нет у Мамана ни ябинского рода, ни кунградского, ни мангытского, ни ктайского, ни кенегесского, ни жалаирского, есть единые, хоть и разорванные над вое джунгарами, каракалпаки. Что с нами станется, ведомо одному богу, но, может, Маман - это будущее черных шапок?.. И все же Рыскул-бий хотел, злобно хотел его убить. Слаб человек, из праха земного слеплена его смертная плоть, и она вопиет: убей то, чем ты не владеешь, то, что тебя краше.

- О... лживый мир...- шептал себе в бороду старик, разбитый, изломанный горем, злостью и стыдом, жизнью долгой, суетной и праздной.

Сбоку выскочил заяц, побежал впереди. Худая примета. Рыскул-бий хлестнул нагайкой коня, пустился зайцу вдогонку. Заяц заметался из стороны в сторону, Рыскул-бий настиг его и затоптал конем. Подоспели два аткосшы. Заяц был еще жив. Рыскул-бий, задыхаясь, кивнул одному из аткосшы:

- Слезай, прирежь.

Показался аул. Согбенный старик вышел Рыскул-бию навстречу с веревкой в руках, видимо, собирать хворост. Посмотрел на всадников из-под сморщенной сухой ладошки, узнал Рыскул-бия.

- Э, хан кунграда... разгуливаешь на иноходце, а народ твой разоряется...

- Что-о ты сказал?- нараспев выговорил Рыскул-бий.- Повтори!

- Опять брат на брата... грабим друг дружку... Рыскул-бий рывком наклонился и схватил старика за сивые вихры.

Ты, помешанный... из ума выжил? Будешь болтать?

Но старик не отступился.

- Старый бирюк, укороти лапы... Чем затыкать мне рот, посмотрел бы на мою спину. Глянь, какая она у меня с сегодняшнего утра...

Старик задрал себе на голову рубаху. Спина его была исхлестана лиловыми кровоподтеками. Так стегать нагайкой старика?

- Кто это тебя? За что?

- Один... на черном гунане без седла, кривой... Я говорю, бог наказал Мамана гибелью отца. Он и давай! Я и тебе скажу, бирюк беззубый, доверились мы тебе, а ты? Не можешь оборонить своих овец, так отдай посох Байкошкар-бию. Он побойчей тебя. Он уже там, с джигитами...

- Где?

- На месте! Ему некогда разгуливать на иноходцах без толку, без проку.

Рыскул-бий хлестнул коня, крича: - За мной! Живей! Живей!

 

15

 

- Почтенные! Правоверные! Убогие! Несчастные! Проклятые!

Все тщетно. Голос Мурат-шейха тонул в диком оглашенном оре.

Не менее чем полсотни конных и пеших сцепились в драке близ старого дуба. Люди осатанели, дубарили и колошматили друг друга чем попало; шли в ход и кулак, и сапог, и зубы, и нагайка, и дубинка, и камень; и подобно людям, грызлись, лягались кони. Не разберешь, кто кого бил. Ералаш несусветный. Казалось, в незримой паутине, в ужасе перед невидимым пауком, ошалело бились мухи, большие и малые, набрасываясь друг на друга с бешеным жужжаньем.

В толпе дерущихся метались, мыча, блея, коровы и овцы. Женщины простоволосые, босые детишки и хилые старики гонялись за скотом, стараясь загнать его в аул. Всадники хлестали их нагайками, гоня скот прочь от аула. Другие всадники в запале наскакивали на этих и на кого попало, ломили чужих и своих. Драка кружилась, клубилась, то тесней, то просторней, подобно водовороту.

Мурат-шейх охрип от крика. Не вытерпев, погнал своего коня в самую гущу... Сильный конь, свежий и неутомленный, играючи под седоком, разделил было толпу надвое. И тут шейх натолкнулся на Байкошкар-бия и Кривого Аллаяра. Держа в зубах нагайку, рыча по-собачьи, Байкошкар-бий стаскивал Аллаяра с вороного гунана. Шейх встал между ними, с трудом расцепил. Распаленный, посиневший от ярости, Байкошкар-бий заорал:

- Хе, шейх наш, и не стыдно вам быть и хозяином и вором?

- Назад! Отступись! Ты кого называешь вором? Ты на пороге моего дома...

Байкошкар-бию некогда было объясняться. Замахнулся на шейха нагайкой, чтобы не мешал делу. Кривой Аллаяр вышиб нагайку из руки бия ударом дубинки.

Хотел что-то сказать шейху, но запнулся на первой букве, зааукал, как немой или заика.

Сбоку вывернулся Избасар-богатырь. Детская его голова, едва видная над косматым воротом овчинной шубы, была окровавлена. Не разбирая, изо всей мочи огрел Избасар коня шейха нагайкой по ухоженному крупу; конь взвился на дыбы и, взбрыкивая задними ногами, понесся куда глаза глядят. Унес седока далеко в степь, не слушая узды, вырывая повод из его рук.

Молодой всадник догнал и остановил коня шейха, схватив твердой рукой за уздечку, у самых удил. Мурат-шейх вскрикнул радостно и виновато. Это был Маман. Следом подоспели Пулат-есаул и двое подручных джигитов. Они прискакали из ханского аула. Что случилось? Что там такое?

- Понять невозможно. Дурман... Боюсь, что и наши джигиты грешны, у всех рыло в пуху.

Тем хуже. Никому спуску не будет,- бросил Маман через плечо, пришпоривая своего коня.

Разгоряченный, покрытый потом, конь Мамана вновь пустился вскачь, но казалось, что Маман подъехал неспешно, словно присматриваясь к дерущейся толпе. И казалось, что крикнул он не так уж громко:

- Стойте, каракалпаки! Богом проклятые, стойте! Ябинцы, стой! Кунградцы, стой! Вы не враги... Нет здесь врагов, есть дурачье, наказанное проклятьем. Все опустите руки, все!

Голос у Мамана зычный, как у Оразан-батыра, однако не грозный, скорей холодный. Но драка тут же стала утихать, не столько оттого, что такое он кричал, сколько оттого, что он объявился у старого дуба. То там, то тут толкались, пинались, скалились, словно умеряя бег, переходя на шаг, но все разом смолкли, оторопело и туго вдумываясь в то, какую нелепицу слышали: нет врагов? мы дурачье? Как бы не так!

Пулат-есаул врезался в толпу, тыча в лица то сапогом, то нагайкой тех, кто еще пинался и скалился.

- Псы ненасытные... угомонись!

От него молча отмахивались, отворачивались, не спуская глаз с Мамана.

Незримая паутина словно разорвалась, мухи перестали биться. И тогда открылось, что на каменистой проплешине посреди толпы лежат две лошади с переломанными спинами, а под ними - два человека при последнем издыхании.

К лошадям подошел милосердный человек с длинным ножом, а людей выпростали из-под лошадей и отнесли под дуб - доживать, что им осталось.

- Теперь - правду!- сказал хрипло Маман.- Врать не советую! Что за разбой? Кто начал?

Из толпы выдвинулся Байкошкар-бий; из его распухшего носа капала кровь. Бий дергался и кривлялся в седле, словно передразнивая кого-то.

- Вы еще спрашиваете? Вы слыхом не слыхивали? А кто послал шайку воров грабить наши аулы? Вон та собака шла в голове всей своры, не узнаете?

Бий показал на старшего сына известного ябинского бая Али-бия - Кали, заносчивого парня, похожего барскими повадками на Есенгельды... Кали и не думал отпираться: кому же, как не ему, идти в голове своры! Он рассмеялся в лицо Байкошкар-бию самодовольно и развязно, надвинулся на него конем, словно собираясь опять в драку. И принялся орать:

- Вам еще мало, паршивым кунграддам? Ради успокоения духа Оразан-батыра всех вас... поднять на копье!

Маман захрипел, будто его схватили за горло. И Кали и Байкошкар-бий, невольно натянув поводья, попятились на конях.

- Оразан-батыра? - повторил Маман, сдерживая своего коня, испуганного его хрипом.- Ты видел, как он умирал? Слышал, что он завещал?

- А что нам видеть, что слышать, не тебе учить! - заорал Кали.

Но Маман его перекричал:

- Именем хана!.. Привязать этого... к хвосту его коня...

Кали не успел опомниться, как Пулат-есаул вместе с двумя подручными навалились на него, сволокли с коня, накинули петлю на шею и привязали конец веревки к хвосту коня. Пулат-есаул, ощерив волчью пасть, с язвительной ухмылкой смотрел на Мамана. Подручные тряслись от страха, глядя на дело своих рук: полузадушенный петлей, Кали пытался подняться...

Маман встал на стременах.

- Чего жметесь? Гоните коня!

И сам первый хлестнул коня Кали нагайкой. Пулат-есаул погнал его дальше... Только что кричавший, полный яростных сил джигит полетел распластанный, уже бездыханный, кувыркаясь между задних ног своего скакуна.

Тут-то и выскочил вперед на неоседланном вороном гунапе Кривой Аллаяр. Кинулся сломя голову в свою могилу. Горе-злосчастье держит человека за уши, судьба написана на его лбу. Остановись, Аллаяр, весельчак, балагур... Помолчи и задумайся! Не задумался. Не смолчал.

- Злодей! Злодей! За свою голову отдал отца... Теперь -жертвуешь всем родом? Бери и мою голову!

Тотчас следом вывернулся Байкошкар-бий со злорадным криком:

- Вот он! Вот он! Этот щенок избил досиня самого старого в нашем роде старика.

Маман схватился за грудь с перекошенным лицом, точно хотел ее разорвать.

Ты? Пре-да-тель! Изменник моему сердцу...

На этот раз Пулат-есаул и его подручные не заставили себя ждать. В миг единый Кривой Аллаяр был смят и привязан к хвосту гунана.

Маман их не остановил. Нет, не остановил. Косую толкнуть под локоть легко, удержать трудней... И полетел Кривой Аллаяр, вертясь, как перекати-поле, между ног вороного гунана, прямиком в объятья райских гурий, как это обещано праведникам. Разве не был он праведником?

Толпа застыла в ужасе и странном благоговепье. Ни одного возгласа, ни шепотка. Мурат-шейх беззвучно выговаривал дрожащими губами молитвы, а трясущиеся руки его, словно сами собой, складывались молитвенно. Если бы э т о сделал хан, даже сам хан, вырвались бы из людских душ крики и не один человек поднял бы кулак в порыве гнева и возмущенья. Но это сделал Маман, сын Оразан-батыра, принявшего смерть ради конца вековечного дурмана кровной мести, от которого зверели люди, как он их ни мучил, как ни тяготил. «Именем хана...» - сказал Маман, «Именем отца...» - слышалось всем.

Были в толпе сироты - Коротышка Бектемир, маленькая Алмагуль и Аманлык. Бектемир убежал без оглядки, Алмагуль уткнулась лицом в живот брату, Аманлык смотрел неотрывно, округлив свои бархатные нежные глаза, как будто мог удержать взглядом вороного гунана.

Маман огляделся ожесточенно, словно говоря: ну, кто следующий? Глаза и головы опускались ему в ответ - и ябинцев, и кунградцев. Один Байкошкар-бий еще не насытился.

Впереди толпы стоял Избасар-богатырь с измазанным кровью по-детски пухлощеким лицом. Байкошкар-бий смотрел на него в упор. Известно было всем, кроме Мамана, что Избасар, взяв с собой семерых, напал ночью на спящих кунградцев, увел скот, а затем, не дрогнув, отрезал арыки, несущие воду кунградцам, засыпав их у истоков землей и укрепив засыпку камнями.

Опасно было связываться с Избасаром-богатырем,- бог знает чем это могло обернуться. И все же Байкошкар-бий ткнул в его сторону нагайкой:

- Пускай он сам скажет, что натворил со своими...

- Скажи...- проговорил Маман глухо. Избасар лишь развел руками, улыбаясь, как дитя.

- Слезай с коня, Избасар-богатырь,- скомандовал Маман.

- Сле-езем,- отозвался Избасар добродушно, как будто его приглашали за дастархан. И снес свое могучее тело из седла наземь с легкостью птичьей.

Следом за ним слезли с коней еще семеро... Как на подбор те самые! Семеро из десятерых, которые ездили с Маманом встречать Митрия-туре. Цвет и краса ябин-ских джигитов. Но Маман не колебался:

- Связать их всех. Разденьте и бросьте комарам на съедение.

И это его приказанье было тут же исполнено.

Мамап повернулся к Байкошкар-бию. Казалось, сию минуту он скажет: а теперь тебя, милый, к хвосту! О господи, что бы тогда было! Ябинцы полегли бы все, но уж эту шельму с кровоточащим носом привязали бы к хвосту его коня. Однако Маман сказал холодно-угрюмо:

- Теперь ваша душа утешилась, почтеннейший? Байкошкар-бий поклонился манерно, словно бы

опять передразнивая кого-то, так, что у стоявших поблизости подвело животы от отвращенья. И бойким голосом закричал своим кунградцам:

- Маману - да будет благодарность аллаха! Поехали...

Кунградские конники отделились от толпы и стали собирать коров и овец в кучу. Им не препятствовали. Это был скот, угнанный Избасаром. Лишь Мурат-шейх возвысил голос:

- Эй, псы кунграда... подберите своего раненого пса...

Кунградцы молча подняли и унесли одного из двоих лежащих под дубом. Гоня перед собой скот, ушли.

Пулат-есаул повел в аул Избасар-богатыря и семерых джигитов, связанных по рукам, раздетых догола. За ними потянулись конные ябинцы и пешие, женщины, дети, старики. Никто не смотрел на Мамана. Быстро около него опустело. Уехал и Мурат-шейх, не вымолвив ни слова. Маман остался один на изрытом копытами лугу.

Немо глядел он в землю, у ног коня. И видел тело Кривого Аллаяра, вертящееся, как перекати-поле. Взглядывал в небо - и видел выпученный единственный глаз Аллаяра, веселый и гневный, без тени страха. В горле у Мамана булькало. Голова кружилась.

Потом он увидел перед мордой коня чернобородого человека с пристальными и добрыми глазами, двумя глазами... Они то расползались к ушам, то сближались и сливались в одно око - во все лицо, око Алланра. Маман знал этого человека и не узнавал.

- Ты кто?- выдохнул Маман всей грудью.

- Я Сейдулла, сынок. («Кто такой Сейдулла?») Ты еще молод, сынок. Живи подольше. Но постарайся... с благословеньем людским, а не проклятьем...

Маману хотелось сказать: «Я уже старый, отец, старше тебя». Но тот исчез.

Потом вдруг опять возник у самого лица Мамана и спросил:

- Глаза у тебя полны слез? Или полны крови? Почему ты меня не видишь?

И опять Мамап не успел ему ответить. Пропал Сейдулла.

Конь повернул голову и потянулся губами к Маману, чтобы сказать, кто такой Сейдулла... Маман встряхнулся и вспомнил: это же аткосшы Мурат-шейха, силач и простак, у которого - поучиться простоте. Где он? Не стало и его.

Маман спешился, пошел в степь, ведя коня в поводу. Тела Кали он не нашел, его, конечно, убрали родичи. А тело Аллаяра нашел, исковерканное, неестественно изогнутое, со стертым до кости лицом. Около него стоял вороной гунан, сидели рядком сироты - Аманлык, маленькая Алмагуль, Бектемир и все остальные. Увидев Мамана, дети разбежались; ушел быстрым шагом, отворачиваясь, Аманлык. Следом припустился гунан.

Ноги у Мамана подломились. Он повалился ничком на тело Аллаяра, теперь уже не Кривого, Убитого Аллаяра. Тело было холодно и твердо, но сильно пахло потом, точно живое. Изо всех сил Маман обнял и прижал к себе Убитого Аллаяра. Но тот оттолкнул его. Ожил Убитый Аллаяр... Вскочил и прикрыл собой Мамана, крича не своим голосом, заполошно размахивая руками, а Маман почувствовал за своей спиной ребристую твердь дуба, а на своих руках веревки. Сироты, сироты! Это Маман, наш Маман! Так кричал Убитый Аллаяр. Визжа и плача, побежали дети, дети, дети и облепили Мамана, как мухи набитую холку коня.

Рухнул дуб. Он долго, медленно рушился на Мамана, как в мучительном сне, а он ждал, холодея спиной и затылком, когда дуб его раздавит. Потом рухнула на землю ночь, мгновенно, едва закатилось солнце.

Из своего мазара вышел Оразан-батыр, кивнул Маману и стал деловито привязывать его к хвосту коня. А дальше сорвался и полетел Маман кувырком не то в небо, не то в преисподнюю, полетел в никуда, в то длинное счастливое забытье, полное живых, правдивых, вовсе не страшных, а милых видений, которые именуют кошмарами лишь чересчур трезвые, чересчур здравые рассудки.

Он смутно слышал над собой голоса. И кажется, узнал голос Мурат-шейха:

- Не троньте его. Хуже будет... Его душит его же воля.

Потом - другие голоса. Их Маман не узнал:

- Дать ему камешком умненько по шее, пока не поздно, никто и не догадается, отчего он кончился.

- Я догадаюсь, почтенный Али-бий. Дайте сперва мне камешком по шее.

- Кто тут? Ты кто, бес? - Я Сейдулла, Сейдулла...

 

*     *     *

 

Невеселые, головы повесив, возвращались кунград-цы домой. Они выручили свой скот и впервые на памяти людей уходили из драки, из набега, не опасаясь погони. После всего, что было, не ждали кунградцы мести. Куда там! Нынешний день ябинцам не до жиру, им бы -совладать со своим Маманом, сыном батыра. Всякое бывало, но такого, что он творил, никто не упомнит. Еще полны уши его бешеным хрипом.

И все же кунградцы возвращались словно бы обманутые. Лишь Байкошкар-бий бодрился и передразнивал всех и вся; он трубил победу. Другие держались смирней, понимая, что это не конец, это начало. Хребтами своими чувствовали тяжкую руку, свинцом налитую,- руку неистового Мамана.

Впереди, из-за холма, выплыло облако пыли. Подскакал Рыскул-бий со свитой аксакалов. Рыскул-бий был вне себя. Услышав, что было у старого дуба, он стал выкрикивать полную бессмыслицу:

Так я и знал... Не верю своим ушам! Так я и знал... Неужто правда? Двух своих джигитов -к хвосту коней?

- Правда, хан кунграда, правда.

- Спросите у этого... кто-нибудь... еще раз... Я послушаю.

Спросили, как он велел, и Байкошкар-бий еще бойчей, в лицах изобразил, как было дело. Ломался он так, что всех насмешил, кроме Рыскул-бия.

- Джигиты,- сказал Рыскул-бий с внезапным пугающим спокойствием,- этот юнец, ваш ровесник, родился в рубашке. Он в ваши годы понял то, что мы не понимаем в свои, в возрасте пророка... Слава богу, родился человек истины и справедливости. На ваших глазах родился! Он прав: нет здесь врагов... все опустите руки, все...

Затем Рыскул-бий сказал, показывая на Байкошкар-бия, и голос старого беркута был, как прежде, непререкаемо властен:

- Попала мне в глаз соринка, я ее удаляю. Свяжите вот этого необузданного и бросьте поперек его коня. Живей!

Сказал и сам поразился, как торопливо, безропотно джигиты исполнили его приказ. Байкошкар-бий не противился, слова не обронил, ушибленный нежданным срамом. Пожалуй, дурре Абулхаир-хана, даже дурре, были бы менее срамны.

Сунулся было к Рыскул-бию Есенгельды, подбоче-нясь, ломаясь, как его бойкий родитель:

- А не стал ли скудеть ваш мозговой кошель, бий-отец? Выживаете...

И не договорил, едва увернулся от удара нагайкой. Большего, впрочем, этот желторотый не стоил. На боль шее он и не отважился. Заступился за отца - на словах дерзко, и ладно. Какой смысл попадаться под горячую руку? Никто из биев не встал на сторону Байкошкар-бия. Не любят его... Рады, что хан кунграда в ударе!

Есенгельды все же надеялся, что на виду у аула Байкошкар-бий будет посажен на коня. Как-никак он правая рука головы рода. Ничуть не бывало! Байкошкар-бий проехал, лежа на животе поперек седла, дрыгая затекшими ногами, через все попутные аулы, и соседские и свои. Пялились на него всласть и хозяева и слуги, и стар, и млад. Детишки бежали следом, разглядывая, как он пыхтит, кашляет и плюется, удерживая позывы тошноты.

 

16

 

Рассвело, когда Маман пришел в себя. Со стороны аула доносился напевный голос ахуна Ешнияза,- он призывал к первой молитве. Но в домах и дворах было тихо, привычного радостного утреннего возбужденья не заметно. И даже скот, идя на выгон, мычал и блеял уныло, как бывает, когда у людей голод или мор.

Поблизости от Мамана сидел на травяной кочке Сейдулла. Маман поздоровался с ним.

- Что, сынок, туманы рассеялись? Не съехал ты с глузду, однако?- спросил Сейдулла.

Маман огляделся:

- Где Избасар и джигиты?

- Где им быть? Привязаны к арбе посреди аула. Дети, жены, бедняги, небось цельную ночь просидели у их ног. Сидят и сейчас... Всё чин чином, как ты велел.

Маман кивнул:

- Подите, отец, велите их отвязать. Скажите им спасибо, что стерпели. Скажите: прошу у них прощенья.

- А ты сам?- спросил Сейдулла.- Сам не скажешь? Оно краше.

Маман ответил странно:

- Я не один...

Потом он поднял с земли тело Убитого Аллаяра. И понес его мимо старого дуба.

На минуту он задержался на том месте, на лугу, где всего две недели назад лежало поверженное тело Оразан-батыра. Вот здесь была красная лужа. Она не выцвела и вовек не выцветет. Маман постоял, глядя на нее, и пошел дальше, в аул. Легка была его ноша и красива.

Неправда, что страшны эти застывшие вывернутые руки и ноги, безликое лицо. Высоко подняв голову, Маман пронес Убитого Аллаяра через весь аул, из конца в конец. Он шел с ним к холму, на котором светился в утренних лучах солнца мазар Оразан-батыра.

Аул был пуст и нем, когда Маман в него вошел: ни человечьего голоса, ни собачьего бреха, ни птичьего посвиста. Вымер аул. Но он был полон людей, как в дни больших годовых молений, когда Маман из него вышел. Сперва выглянули и потянулись следом мальчишки, тараща глаза, разевая рты, потом вышли старики, стирая ладонями со своих морщин тощую одинокую слезу, потом джигиты, опустив руки, затая дыхание. Пообок тащились псы, поджав хвосты, пугливо подвывая.

Женщины остались у порогов своих домов; девочки цеплялись за их подолы. Женщины побежали бы бегом, распрастывая волосы, ломая руки. Им нельзя. Им плакать отдельно от мужчин.

Правду сказать, не все потеряли голову. Не было среди шедших за Маманом самых старших, биев, ибо им не к лицу этакие порывы. И то ли велел Гаип-хан, когда давал Маману волю?.. Не было и Мурат-шейха, а также ахуна Ешнияза. Вера самовластна, вера любит канон. Воля у верующего одна - спрашиваться у бога и у духовного отца. Маман не спрашивался, и то, что он делал, было ни на что не похоже, а значит, на грани греха.

Шло за Маманом простонародье, беднота, падкая на зрелища, не оглядываясь на то, что хозяева остались дома. И уже это было неприлично и греховно. Если припомнить, бывало подобное и прежде. Не впервой увлекал Маман людей из-под хозяйской руки. Садился на коня - народ за него орал... А как смутился народ при побиении камнями?.. Теперь Маман шел, казалось, из самой бездны и опять волок за собой самые низы.

Дойдя до мазара, Маман положил свою ношу под глинобитной, беленной известью стенкой и сел рядом, повесив голову между колен. Он словно не видел, сколько народу стояло вокруг, терпеливо ожидая, пока он отдышится. Лишь однажды он вскинул голову и прижал руку к груди, как бы вспомнив что-то и заверяя в чем-то. И у всех разом посветлели лица, потому что слегка посветлело лицо у него. Он увидел Сейдуллу, а с ним Избасар-богатыря и семерых джигитов, наскоро одетых, обутых. Избасар держал в руках чистую холстину, а Сейдулла - Коран.

Потом Маман пал на колени и стал разгребать землю руками. Но подошли Сейдулла и Избасар, неторопливо подняли его и под руки отвели в сторонку. На то место, где он начал копать руками, встали джигиты с лопатами, мотыгами. Вырыли яму, а в ней глубокую нишу. Завернули покойника в холстинный саван, положили в нишу. И погребли Убитого Аллаяра. Сейдулла вложил в руки Мамана божественную книгу.

Она была раскрыта. Маман смотрел в нее, беззвучно шевеля губами. И людям казалось, что он ее читает. Маман не различал ни одной строки и не прочел ни одного стиха. Но люди не расходились и всё смотрели и смотрели, как он читает божественную книгу...

Много позднее, когда за версту от холма уже не было ни души, к мазару, крадучись, с разных сторон подошли сироты. Осмотрелись, по-птичьи крутя головами, и уселись у свежей могилы.

 

*      *      *

 

Не поспел Мурат-шейх простить Маману его дерзкое самовольство, как пришлось шейху одобрить новое, пожалуй еще более дерзкое.

- Хочешь отдохнуть?- спросил Мурат-шейх, когда Маман напился чаю и поел.

- Я ваш ученик, шейх-отец. Вы учили всегда: хлеб пеки, пока жарко в печи.

Тогда готовься. Велю созвать биев. Будешь с ними говорить.

- Велите собрать аул,- возразил Маман.- Всех достигших совершеннолетия... У той арбы, к которой был привязан Избасар-богатырь.

- Зачем?

- Буду говорить с народом.

- Что за страсть, что за интерес,- воскликнул шейх,- баламутить простой люд, мараться об черную кость!

Так учил отец.

Мурат-шейх раздраженно и растерянно развел руками:

- В который раз дивлюсь твоему уму. Но разве отец не учил тебя, что есть дела, в которых к месту и хитрость и лукавство?

- А сам он умел хитрить, лукавить?- спросил Маман.

- Погубит тебя твоя прямота!

- Нож хорош кривой, меч хорош прямой,- сказал Маман.

И вот какая оказия... Мурат-шейх был вконец раздосадован, больно задет, но сделал так, как хотел Маман. В обеденный час, то бишь в полдень, по зову шейха собрались все взрослые мужья рода. Было много конных, ибо хозяева пешком не ходят и на сборах сидят, но -куда больше пеших, которым должно стоять, когда сидят хозяева. Надо всеми возвышалась круглолицая голова Избасара-богатыря.

Маман говорил о русских. Он говорил, что черные шапки - лес дремучий, былинный, на великом рубеже. Но еще один такой пал, как в годину белых пяток, и не увидишь тени от живой листвы, засыплют пески обгорелые пни, останется только дивная сказка о том, какой был здесь некогда лес. Спасение одно и надежда одна: русский караул, богатырская застава. При русских не страшен никто - ни павший с гор поднебесных джун-гарский стервятник, ни Абулхаир-хан, ни Аю-хан, водитель калмыков, вековечных гонителей. При русских - мир. Когда нет мира, не любят женщин, их насилуют, а без любви не рождаются дети, которым отдашь последний кусок хлеба.

- Братья, отцы... я не в поученье вам... я на ваш суд...- сказал Маман.- Дело ли я говорю?

В прежнее время, еще вчера, кто из пеших решился бы открыть рот до того, как обмолвился его хозяин? У старшего - голос, у младшего - эхо. Вии - и те дождались, пока заговорит Мурат-шейх. Но сегодня ответил Маману не шейх, а его аткосшы.

- Дело, сынок, дело,- сказал Сейдулла. И при этом бии поморщились, а их холопы улыбались.

Никого никогда так не слушали в ауле рода ябы, ни шейха, которого любили, ни хана, коего страшились, Маман увлекся, как в доме Айгара-бия, рассказывая -и про того купца с потешной пушкой, который вместе с Оразан-батыром отвел от Сырдарьи войну, и про тайного советника, которого хвалил царь Петр, и про Мит-рия-туре. А простолюдье Мамана расспрашивало. Чернота, голота с ним разговаривала.

У многих, понятное дело, бегали глаза, многим было не столь лестно и занимательно, сколь боязно и беспокойно. Но задавали тон другие.

- Не обманут русские? Им какая выгода?- допытывался Сейдулла.

- А какая нужда им обманывать? Им нас слизнуть - как медведю муравья... А выгоду - бог даст, отец, как не будет войны. Мы - дорога большая, в Индию!

- Почем ты знаешь?

- Знаю от них.

Сейдулла с сомненьем прищурился:

- Скажи слово по-русски, для примера... Маман сказал:

- Сарь Петыр крепко любит купес, не любит дурак.

- Что это значит?

Маман обнял Сейдуллу, смеясь:

- Это значит: привет вам, почтеннейший.

Что же ты скажешь русской царице, когда поедешь послом?

- Скажу, как сказал ее наместнику: хотим держаться за твой подол, раз ты дочь царя Петра.

- А она дочь? Не было у него сына? Беда какая...- проговорил Сейдулла простецки-жалостливо, словно о своем одноаульце.

Бии не удержались от смеха, но смех был как будто бы не злой.

Маман с горячим ожиданьем смотрел на Мурат-шейха. Неужели ему не по душе эта теплота, семейная, братская? Сейдулла угадал желание Мамана. И задал наконец вопрос самый главный:

- А что сказано об этом в книге? Должно быть в ней сказано!- Он имел в виду, конечно, ту книгу, единственную, в которой говорится все обо всем.

Мурат-шейх словно ждал этого вопроса. И у Мамана дрогнуло радостно сердце, когда шейх, оглаживая бороду, причмокивая со вкусом, сказал:

- Послушайте, дети мои, притчу. Она о наших пращурах, написана на их костях. Кости их истлели давно, притча жива... Спрашивает однажды, будучи в наших краях, некто: почему у этого народа головы повернуты на закат, почему глаза желто-рыжие? Другой отвечает: жил этот народ неблизко отсюда, жил с друзьями заветными. Ветер судьбы разлучил их, бросил меж ними пустыню и море. С той старинной поры смотрит этот народ на закат, ожидая увидеть тех друзей. И оттого, что так долго смотрит, глаза стали желто-рыжие... Почему эта притча жива? Потому что мы с вами живы, дети мои. Этот народ - мы, черные шапки, а друзья - русские. Мурат-шейх умолк. Молчали и конные и пешие, словно бы раскусывая смысл притчи: некто спрашивавший и другой отвечавший, стало быть, не из нашей плоти, они небожители, а притча, надо понимать, написана не только на костях пращуров, давно истлевших, а в божественной книге.

Избасар-богатырь выдвинулся на коне вперед и поднял нагайку в знак того, что хочет говорить. К нему все повернулись. Еще ночью минувшей многие думали, глядя на его позор, с которым он так благодушно смирился: что будет, однако, дальше? Он не из тех, кто спускает обидчику...

- Я первый,- сказал Избасар.- Прошлый раз, говорят, первый подписал Оразан-батыр. Дозвольте, я подпишусь, поставлю печать.- И он показал с благостно-наивной улыбкой перстень на безымянном пальце правой руки; на перстне была печать,- бог весть что она означала, но подобной же тамгой он метил свой скот.- Я первый! Где оно, клятвенное письмо?

Мурат-шейх протяжно крякнул, искоса глядя на Мамана, словно ожидая его последнего слова.

Тогда Маман сошел с коня, шагнул почтительно к шейху и низко ему поклонился. Следом за Маманом и другие, строго по старшинству, стали подходить и кланяться шейху. Этот обряд означал, что дело завершено общим согласием.

Бии и есаулы с важностью направились к юрте Мурат-шейха. Впереди, потирая сухие ручки, спешил ахун Ешнияз - готовить перо и бумагу.

Глядя на биев, Мурат-шейх с изумлением думал о том, как просто Маман расшевелил этих байбаков. Единственной угрозой, казалось бы, вовсе не исполнимой - обойтись без них...

 

 

*     *     *

 

 

Два дня кряду трудились бии. Неуемно спорили, цеплялись за свои мнения, как за кошельки. Призвали попа-расстригу, которого отметил Митрий-туре, но сей муж налегал больше на жратву и кумыс. Примирил всех ахун Ешнияз, написавший все по-своему. Это никому не было обидно. Маман держался опять в тени.

Готово клятвенное письмо! Чей почин? Ябинцев... Пулат-есаул повез бумагу - показать Гаип-хану, а Му рат-шейх разослал учеников по аулам - растолковывать, что написано в письме, и особо - ту притчу, которая всем полюбилась. Теперь очередь за кунградцами...

Маман был невесел. Его поздравляли, благодарили, а он искал уединения. Стал грубоват, вспыльчив, как при неудаче. Мало ел, мало спал, как старик. И думалось ему совсем не о том, о чем следовало.

Шейх прогнал его на охоту - встряхнуться душой. Маман поехал, но не добыл ни зайца, ни фазана. Рука не поднималась - стрелять. Сердце отворачивалось от этого занятия. А он отворачивался от самого себя.

В сердце были одни покойники. Оразан-батыр... Убитый Аллаяр... Живые уходили из сердца Мамана. Уходил без оглядки Аманлык. Уходила девушка, похожая на тюльпан, милая, ненаглядная, да не суженая. Держались они за руки, Аманлык и Акбидай, уходя из его сердца. А оно не умело их остановить.

Седлая коня на охоту, Маман заметил на конюшне шейха вороного гунана. Оказывается, привела его маленькая Алмагуль. Сам Аманлык не показался. Так, может, и дом, им подаренный, они уже покинули? Нет, Аманлык лежал хворый. Хотелось броситься к нему тотчас. Но Маман не пошел и не послал его проведать.

Думал уехать в аул Айгара-бия. Хотелось увидеть Акбидай хотя бы на прощанье. Да, на прощанье... И он поехал, отстав от охотников. Вернулся с половины пути, измученный желаньем, помешанный от горя. Не мог он увидеть ее без Аманлыка! И этого не мог.

Погнал коня домой... Будет прятаться. От себя не убежишь.

До самого аула ему мерещилось, что за ним вдогонку скачет красная девушка и машет ему красным платком. Но теперь он не хотел, чтобы она его догнала.

В кустарнике, близ аула, сквозь зеленое марево молодой листвы, Маман разглядел Коротышку Бектемира. Лежал дурачок пластом и таращился через плечо, как застигнутый охотником заяц, а когда Маман приблизился, пополз от него, паша носом землю. Стащил что-нибудь, что ли? Не узнал с перепугу, кто едет?

- Вижу тебя, вижу, вставай!- окликнул Маман.- Где твоя торба? Чего ты дрожишь? Поди сюда.

Коротышка Бектемир пискнул, как мышь, и заслонился рукой от Мамана.

- А ты не убьешь?

Маман медленно поехал дальше.

Дома он взял отцовский меч в простых черных ножнах и пошел к Аманлыку. Поднял наружную циновку, толкнул скрипучую двустворчатую дверь, переступил высокий порог.

Аманлык лежал, укрытый старым стеганым одеялом; оно было из выцветшей бязи, из дыр торчали клочья серой ваты, похожие на комья грязного снега. Изголовье деревянное, вместо подушки положена ушанка. В доме не топлено, а лицо у Аманлыка лихорадочно воспалено, у него жар.

Маман поздоровался. Аманлык не ответил. Ты ел сегодня?- спросил Маман.

- Сыты мы твоей милостью по гроб жизни,- хрипло проговорил Аманлык и закашлялся.

В дверях показалась маленькая Алмагуль с охапкой хвороста. Маман подозвал ее.

- Пойди к Сейдулле. Он тебе даст сухих ягод, научит, что с ними делать. Скажешь ему, чтоб сварил суп из той дичины, которая с сегодняшней охоты. Принесешь, накормишь, сама поешь. Иди.

- Не ходи, не хочу я, не ходи!- вскрикнул Аманлык, кашляя.

Но маленькая Алмагуль не послушалась брата, а послушалась Мамана, кинула у дверей хворост и убежала.

Маман положил меч батыра около Аманлыка. Сел и заскрипел зубами, как это делал иногда отец.

- Вот... бери... Он велел. Не мне, а тебе... свой меч... Это ты можешь понять?

- А ты? А ты?- вскрикнул Аманлык.

- Даст бог, и я пойму.

Ты не человек! Нету в тебе ничего человечьего. Всех перебьешь ради славы...

- А чьей славы? Подумай.

- Нам думать - слезами умываться.

Маман нащупал сквозь одеяло руку Аманлыка:

- Не покидай меня, брат... Я уже слишком много потерял. И еще потеряю, знаю, что потеряю...

Аманлык вырвал руку. Глаза его закатились под лоб.

- Иди обнимись с Аллаяром!

Маман встал и пошел к двери. От двери сказал:

- Выздоравливай... Коня твоего я не возьму. Придешь, как встанешь. У нас много дел.

Затем Маман пошел к Мурат-шейху. Шейх в уединении читал Коран, развернув его на коленях, коротко, часто кланяясь и время от времени заунывно напевая с закрытым ртом то, что читал, и казалось, что невидимая оса то прилетает, то улетает, жужжа над ухом. Увидев Мамана, Мурат-шейх всплеснул руками:

- Что с тобой? На тебе лица нет. Где же твоя молодость?

- Слег бедняга Аманлык...

- И ты у него просил прощенья?

- Нет.

- А он у тебя?

- Нет.

- Ну, и то хорошо, что вернул коня,- сказал Мурат-шейх, ущипнув свою бороду.- Сообразил, где его место.

Но Маман с силой ударил себя кулаком в грудь. Мурат-шейх закрыл книгу, чувствуя неладное.

Что ты еще надумал? Что еще хочешь попортить?

- Ничего особенного... Свою жизнь,- ответил Маман.

- Ага, и, конечно, с моей помощью?

Маман встал на колени и поцеловал руку шейха.

- Не откажите... Без вас нельзя. Обещайте мне, заклинаю вас, обещайте! Это благое дело.

- Бла-гое? Говори. Маман насупился.

- Я сколько раз привозил вам приветы, поклоны от Айгара-бия. Нравится мне его аул. Что за люди! У нас таких нет. Мне его аул ближе нашего с вами.

- Хорошо говоришь, сын мой,- отозвался Мурат-шейх.- Что верно, то верно. Из-за таких казахов, как Айгара-бий, можно полюбить даже Абулхаир-хана.

- С такими казахами сам бог велел породниться,- сказал Маман.

Ты думаешь? Есть у тебя... на примете?

- Есть... одна девушка... дочь Айгара-бия... Я ее буду любить до смерти.

Вздох облегченья вырвался из груди Мурат-шейха.

- За чем же дело стало? Сын мой, родной ты мой!

- Дело за вами. Больше никто не сумеет...

- Сосватать, что ли? Кто же не сумеет?.. Со всей моей радостью! Может, женатый, ты у нас остепенишься... Девушка славная.

- Шейх-отец, надо отдать ее за Аманлыка. Ему сватайте.

Лицо Мурат-шейха перекосилось, как будто он глотнул настой полыни.

- О господи... Поистине только этого сраму недоставало моей седой голове... Она же твоя невеста! Или ты не мужчина?.. С какими глазами прикажешь мне явиться пред очи Айгара-бия - просить невесту Маман-бия в жены его слуге? Чего хочешь, безумец? Этой ценой - подольститься к нищему? Или, может, этакой карой - покарать себя?

- Не знаю, как сказать... Я решился, отец. Помогите, отец.

- Поди прочь с моих глаз. Не могу тебя видеть. Урод! Скопец!- закричал Мурат-шейх.

Маман ушел и до поздней ночи бродил по степи. Кажется, его искали... Он укрылся в зарослях турангиля. И думал он со светлой горечью, совсем по-стариковски, думал о том, что, потеряв одну женщину, им избранную, вряд ли он найдет другую, так же, как Оразан-батыр, его отец. Есть такие среди людей, есть среди зверей, есть во всем живом мире, сотворенном всевысшим: не скопцы, не уроды - однолюбы... Думать так было легче. С этой мыслью можно было жить.

 

17

 

Последний разговор с Гладышевым не шел у Мамана из ума. Вот какая петрушка... То, как рисковал Митрий-туре, отказываясь от охраны, Мамана уже не удивляло. За его храбростью стояла сила несметная. Удивляло то, как рисковал Гаип-хан, собираясь принять джунгар-ских нарочных. Этот храбрец - несравненный, у матери удой молока унес. Схватить бы его за руку!

Избасар-богатырь ходил по пятам за Маманом, заглядывая ему в глаза. Что, если и нам рискнуть? Избаcap - не великого ума, но надежен, как скала.

- Скучаешь?- спросил Маман. Тошно. Не смотришь на нас.

- Есть дело как раз по тебе. Езжай в гости... к Ну-ралы-баю...

- К которому?

- В ханский аул.

- Не поеду. Нуралы-бай скряга. Заместо угощенья поведет с собой навоз возить.

- Это нам и надо. Сиди у него невылазно. Слушайся во всем, чтобы он был тобой доволен. И не проспи!

- А что? А что?

- Как только пожалуют к Гаип-хану гости, обязательно он пришлет к Нуралы-баю за мясом.

- Известное дело.

Так вот, отнеси хану сам барашка...

- Зачем? Не буду. Не стану.

- Слушай, что говорю. Если гости знакомые, уйди с миром. Если нет, скачи, не жалея коня, днем или ночью, найди меня, где бы я ни был... И держи язык за зубами, если дорожишь своей и моей головой. Чуешь, что я тебе доверяю? Больше ничего не скажу.

На детском лице Избасара изобразилось страдание. Он ничего не чуял, но помирал от любопытства.

- Когда ехать?

- А разве ты еще не уехал?

Избасар-богатырь ухнул, как филин, и побежал бегом к своему коню, сотрясая землю буйволиным топотом. Для начала недурно!

Далее, не теряя времени, собрался в дорогу и Маман, благо Мурат-шейх не подпускал его к себе близко. Маман поехал к Рыскул-бию.

Как и следовало ожидать, в ауле кунградцев была неразбериха. До дела руки не дотягивались. Клятвенное письмо? А что это такое? С чем его едят? Слыхали, слыхали про почин ябинцев! Тем хуже для ябинцев и для письма.

Рыскул-бий встретил Мамана в растерянности. Бойкий Байкошкар-бий и его люди просидели два дня и две ночи, привязанные к арбе, но ума не набрались, набрались желчи. И понятно, нашлись у них единомышленники, и те тоже озлились. Байкошкар-бий собрал при Есенгельды дюжину джигитов, послал их в степь, подальше от аула, и держал эту бражку, как кулак за спиной. Велено было Есенгельды .сыскать дружков среди ктайцев и мангытцев, умножиться сверстниками и напасть, но не на старого беркута, а на Мамана. Побьют смертным боем Мамана, опозорят его,- это и будет зарез Рыскул-бию.

Услышав, чем занят Есенгельды, Маман тотчас поднялся из-за дастархана, за которым с почетом и лаской принимал его Рыскул-бий. Хотелось Маману сказать: и вы жалуетесь мне, ждете помощи, не сомневаясь, что я вас выручу, вы, искавший моей смерти и утешенный смертью моего отца! А в глубине души, даже вот в эту минуту слабости, чего вы жаждете больше всего? Чтобы я погиб... Но Маман сказал не колеблясь:

- Успокойтесь, уважаемый. Я им доставлю такое удовольствие: явлюсь к ним сам.

- Но, сын мой... Ты один-одинешенек. Я пошлю тебя проводить.

- Никого мне не надо! Дайте Есенгельды. Дайте полюбить его, как родного брата...

- Прости меня, сын мой.

- Пусть бог вас простит, уважаемый.

Затем Маман поехал в степь и под вечер отыскал Есенгельды в известном всем охотничьем логу, где укрываться означало то же, что мозолить глаза. Бражка его явно приумножилась. Маман насчитал человек двадцать. Джигиты сидели у костра, жарили фазанов. Но незаметно было, чтобы они уж очень веселились.

Когда подъехал Маман, все вскочили, заметались, прячась за спины друг друга, сбились в кучу, как цыплята, когда налетает ястреб. Лишь Есенгельды стоял, выпятив грудь и подбоченясь; перед Маманом, рослым, не по годам матерым, он казался подростком.

Маман спешился и небрежно отдал ему повод, как слуге или доброму хозяину, к которому был зван в гости. И Есенгельды повод принял и даже слегка поклонился, как вежливый хозяин.

- Давайте здороваться, братья,- проговорил Маман с угрюмой усмешкой, подходя к костру и протягивая руку всем поочередно - но кроме Есенгельды.

Джигиты корчились под его взглядом и от его рукопожатия, но помалкивали. Судя по всему, их разбирало сомненье... Виделась им за ближним холмом детская голова Избасара-богатыря.

«Что ж, подождем»,- подумал Маман со злым спокойствием. Сел поудобней, снял с вертела поджаренную тушку фазана и, не торопясь, стал ее есть, обгладывая косточки и похваливая:

- А хорошо этак при случае сойтись, посидеть, отдохнуть душой с самыми близкими дружками, а?

Джигиты стояли как пришибленные. Они наконец убедились, что Маман здесь один против них, двадцате-рых, и это было еще страшней. Пали духом удальцы.

- Ну, я поел, готов встретиться с богом,- сказал Маман.- Теперь бейте меня!

Джигиты засмеялись, словно дружеской шутке. Заговорили вдруг хором:

- Мы что! Мы ничего. Вы не думайте, Маман-ага! Мы - любя... Хотели постращать...

- Ну, так стращайте!

Молчанье. Маман встал.

Никого не трону! Забуду, кого здесь видел. Но чтобы сей же час - все по домам. Пора вам сопли утирать!

Джигиты опять захмыкали, ухмыляясь. А один сказал с веселым облегченьем:

Утрем, Маман-ага.

Есенгельды стоял на отшибе, как будто его это не касалось. И лицом, и манерно изогнутой фигурой он изображал презрение ко всем на свете. Маман подошел к нему. Ты чего добиваешься?

- А ты?

- Хочу воли и мира своему народу. Есенгельды дернул плечом, как капризная девица, показал в оскале мелкие острые зубы.

- Мечтать, что вырастишь мизинец с большой палец,- это все равно что летать во сне на крыльях. Пока жив род человеческий, будет везде и обида, и грабеж, и кровь. Недаром говорят: если бы не нос, глаза съели бы друг друга.

- Это правда,- сказал Маман.- Но о чем ты мечтаешь?

- Избавиться от тебя. А то послушать нас с тобой со стороны: ни дать ни взять - спорят два дурака.

Маман вздохнул:

- Сказать тебе нечего. Жаль... Крутишься, как юла, а не соображаешь, какой тебя крутит ветер! Ветер такой, что шапку снесет вместе с головой.

- Не пугай. Я не Аманлык. Учи Аманлыка. Маман бегло, скупо улыбнулся.

- 'А метишь на его место... Как же ты будешь мне служить такой гордый? Хочешь мне служить? Отвечай честно. Не ловчи!

- Хочу,- сказал Есенгельды неожиданно для всех.

- Чего больше хочешь - служить или убить? Есенгельды не успел ответить. Джигиты заорали

скопом, так буйно весело, будто захмелели от веселья:

- Убить! Убить!

И Маман захохотал вместе со всеми.

Сквозь шум и гам не сразу расслышали близкий топот. Маман прислушался и пустился бегом на ближайший пригорок. Так и есть! На дым костра во весь опор скакал Избасар-богатырь. Маман свистнул, зовя его к себе. Избасар ответил таким свистом, что в ушах задожило. Подлетел, спрыгнул на скаку, облапил Мамана. Конь был в мыле, всадник в поту.

- Все сделал. Навоз возил... отнес барашка... Тише.

Избасар огляделся, увидел в логу, у костра, джигитов и потемнел, но сейчас было не до них.

Гость один неизвестный. С виду - дервиш, заху-даленький, паскудненький такой, одна сивая бороденка. Но видел бы ты, как он одернул коня. Жеребец аж присел на задние ноги.

- Он!- вскрикнул Маман.- Брат... молодец...

- Имей в виду, хан за тобой послал Пулат-есаула. Зовет немедля.

- Не может этого быть... Что ты говоришь!

- А что? А что?

- Знаешь, зачем зовет? Проводить дервиша...- Маман хлестнул себя нагайкой по сапогу и засмеялся зло и страшно.- Вот это подарок. Спасибо, хан. Уж я вас уважу.

Подумал. И еще раз хлестнул себя нагайкой, довольный тем, что придумал. Подозвал Есенгельды. Тот подошел, опасливо косясь на Избасара.

Избасар зарычал:

- Дай задавлю эту гниду одним щелчком.

- Нет, брат,- сказал Маман,- эта гнида теперь на моем темени. Продавишь мне темя. Слушай, Есенгельды... Хочешь разом прославиться? Едем со мной. Наперед говорю: дело рисковое. К хану тебя беру. Будешь моей правой рукой. Не струсишь?

- Едем,- ответил Есенгельды, подбоченясь.

- Подай мне коня.

Есенгельды, не прекословя, побежал за конем. А Избасар, ошарашенный, забормотал:

- Ты что же это, Маман? Я тебя не узнаю. Опять ты ослаб?

- Друг, не мешай... Ты свое сделал. Старайся теперь не показываться на глаза.

- Зачем? Почему?

- Завтра все узнаешь. Завтра!

- Скажешь?

Маман кивнул, добавив про себя: если вернусь.

- Не обманешь?

- Нет.

Нелегко было Избасару отойти в сторону, глядя на то, как Маман и Есенгельды, ни с кем не прощаясь, по ехали восвояси, рука об руку, занятые лишь друг другом. Однако Избасар совладал с собой и даже джигитов у костра не пугнул, как следовало бы. Те были поражены еще больше, чем он. Не гоня коня, давая ему передохнуть, Избасар отправился все же в ханский аул. Не сказать, чтобы он особо тревожился за Мамана. Просто невмоготу было от любопытства.

Маман и Есенгельды, напротив, погнали коней во всю мочь, как только скрылись из глаз джигитов. К ночи прискакали в ханский аул. Гаип-хан встретил Мамана, выйдя из юрты, суетно семеня короткими ножками и едва ли не раскрыв объятья. Увидев же с Маманом не Аманлыка, а Есенгельды, хан захлопал себя ладонями по ляжкам, как петух крыльями.

- Ну, слава богу! Это по мне! Угодил, угодил, Маман-бий, вот как нам угодил. Этого мы и хотели. Поладили, значит? На чем же поладили?

- На преданности вам, хан наш.

Есенгельды выдвинулся из-за спины Мамана и открыл было рот, но Маман ткнул его нагайкой в зубы:

- Ну, ты... чина не знаешь? Есенгельды молча, с поклоном попятился. Гаип-хан ликовал в душе. Дельце складывалось как

нельзя более удачно. Он рассчитывал только на Мамана... А уж в пару с Есенгельды... Такой удачи он и ждать не ждал... Если в деле везет с самого начала, стало быть, дело счастливое.

Гость, похожий на дервиша, привез Гаип-хану письменное послание от лица, имя которого не следовало называть вслух, как и имя гостя. Оное лицо обещало Гаип-хану и его потомкам бессменное ханство над всеми каракалпаками, располагая в будущем объединить Нижних Каракалпаков с Верхними, как было до годины белых пяток. Этого хотел и Гаип-хан, об этом мечтали сами каракалпаки... В обмен оное лицо просило немногого - признания своей верховной власти и в знак признания ожидало от Гаип-хана аманата.

Гость напомнил, что нынешний хан Верхних Каракалпаков Султанмурат отдал в аманаты своего сына. Должно бы и Гаип-хану послать сына, лучше старшего - султана Убайдуллу. Но, выслушав Гаип-хана и узнав, кто такой и каков из себя Маман-бий, гость согласился, что, пожалуй, наиболее пригоден в аманаты сей необыкновенный муж. Хорошо, пусть будет Маман-бий. Это ценный аманат.

На том и сошлись, и Гаип-хан послал Пулат-есаула за Маманом. Маману предназначалось проводить безымянного гостя до города Туркестана и там, в Туркестане, остаться, волей или неволей стать аманатом. На крайний случай, ежели Маман оказался бы неумеренно строптив, что не исключено, Гаип-хан не возражал бы против того, чтобы отдать его в руки палача. Более того, такой поворот дела Гаип-хан скрепя сердце приветствовал бы. И это так же вполне одобрил гость, узнав, как далеко зашел Маман-бий навстречу русским. Опасный человек. Его полезно убрать в Туркестан и еще далее...

Когда же Маман приехал с Есенгельды, Гаип-хан подумал, что это не иначе как воля божья. Аманат чудесным образом удвоился числом и вздорожал в цене. Недурно бы сплавить туда же, куда Мамана, и Есенгельды, ах недурно! От них обоих многовато хлопот.

Готовьтесь,- сказал хан бодро.- Есть одно важное поручение. Идите подкрепиться на дорогу. Спать уже не придется. Доверяю вам нашего гостя, только вам! Полагаюсь на вас, как на самого себя.

- Мы рабы ваши,- ответил Маман.

Гаип-хан поспешил в свою юрту, к гостю,- объясниться насчет Есенгельды, а султан Убайдулла повел Мамана и Есенгельды к себе. Пока джигиты закусывали, султан Убайдулла сидел как на иголках. И все-таки не выдержал, зашептал Маману в висок:

- Дай сюда ухо... Ты знаешь, кого будешь провожать? Ты знаешь куда?

- Знаю.

- Дурак! Это советник джунгарского хана. Вашим отцам, старым биям, его не доверишь. Им в руки лучше не попадаться.

- А нам - в руки?

- Вы дураки,- сказал умный султан. Есенгельды побелел. Душа ушла в пятки. Впервые он почувствовал шкурой своей, что значит быть причастным к делам Мамана. Дернула нелегкая - тянуться за ним. Разве не знал, что за дьявол Маман? Невесть в какую яму завлек. Закопает вместе с собой. Куда верней, куда интересней - сейчас бы домой...

До последней минуты Есенгельды надеялся: что-нибудь да помешает, не состоится или хотя бы отложится дело, а тем временем он улизнет, чего бы это ему ни стоило. Но Маман не отпускал от себя ни на шаг, а хан торопил. В середине ночи увидели наконец джунгарца.

Лицом строг и непрост. Одет скромно, если не сказать -бедно. По-каракалпакски говорит без запинки...

Хан сам подал ему коня и горячо обнял дорогого гостя, а тот взлетел в седло, как юноша или ратник.

Ты и есть Маман?- спросил джунгарец ясным твердым голосом.- А это?..

- Это мой первейший враг и самый преданный слуга,- ответил Маман.

Ответ, видимо, понравился. Есенгельды осклабился угодливо и чуть не взвыл, поняв, что теперь ему уже не вырваться из рук Мамана.

- В добрый путь! Трогай!- сказал Гаип-хан.

И несколько шагов провел в поводу коня джунгарца, оказывая гостю неслыханное почтенье.

- Митрий-туре... Митрий-туре...- шептал беззвучно Маман, словно призывая его в свидетели. Далеко дело зашло, далеко!

 

*     *     *

 

В тот день Рыскул-бий тщетно спрашивал себя: радоваться ему или расстраиваться. Джигиты Есенгельды вернулись в аул смирные, как овцы, и в один голос блеяли хвалы Маману. Уму непостижимо! Затем явился Байкошкар-бий, отец Есенгельды, с любезным поклоном и вопросом: где же его сын? Еще вчера это было бы издевкой, сегодня смахивало на готовность повалиться лапками кверху. Колдовство - и только! Если верить джигитам, Маман взял Есенгельды с собой к Гаип-хану и назвал Есенгельды своей правой рукой. Чего же большего желать?

Однако - к Гаип-хану... Что.за нужда? Судя по тому, как держался Избасар-богатырь, разыскивая Мамана, нужда - чрезвычайная. Но у Мамана недостало времени, а может, и желанья - заехать к Рыскул-бию, пусть не за его благословеньем, хотя бы за его благодарностью. Вот что было досадно, а еще более - подозрительно. И это заслонило собой все остальное.

Не сиделось на месте старому беркуту. На другой день спозаранок поехал он в ханский аул, позвав с собой бойкого Байкошкар-бия. По дороге они догнали Мурат-шейха. Шейх тоже спешил за Маманом, обеспокоенный неведомо кем сочиненными россказнями о том, как Маман снюхался с Есенгельды. А далее их догнали, один за другим, редкобородый Убайдулла-бий, глава мангыт-цев, и добрейший Давлетбай-бий, глава ктайцев,- их подняли на ноги свои джигиты, отставшие от бражки Есенгельды. Показался на той же дороге и Есим-бий, глава жалаирцев, соседей ябинцев; и его увлек узун-ку-лак, степное Длинное Ухо. Есим-бия встретили громкими возгласами и тайным завистливым вздохом: ни о ком из них, аксакалов, так быстро и широко не оповещало Длинное Ухо, как о Мамане. И кто из них кинулся бы в ханский аул сломя голову, ни свет ни заря, без зова и без спроса, если бы туда не поехал Маман?

Первым в ханском ауле встретил биев Избасар-богатырь. От него и узнали, что был у Гаип-хана важный гость; ночью отбыл сам-третей, с Маманом и Есенгельды. И будто бы ехать им - ни далеко ни близко, в город Туркестан!

Бии переглянулись и валом повалили к юртам Гаип-хана. Хан спал, а проспавшись, не пожелал их видеть. Потом вышел к ним в гневе и прогнал, велел ехать по домам. Но вскоре опять вышел, потому что бии стояли стеной... И походил хан на голую бабу, которая пряталась на горбу верблюда.

Кто знает, чем бы это кончилось, если бы вдруг не выскочил, откуда ни возьмись, султан Убайдулла, сын Гаип-хана.

- Смотри! Гляди!

Огляделись и увидели неподалеку Мамана и Есенгельды. Один казался орлом, другой - мокрой курицей.

Гаип-хан до того потерялся, что пошел им навстречу на подламывающихся растопыренных ногах, отмахиваясь обеими руками.

- Вы что? Вы куда? Что случилось?

Маман соскочил с коня, приветствуя хана. И рывком стащил на землю Есенгельды, у которого, казалось, не хватало сил спешиться.

- Все сделали, хан наш, все, как вы задумали! - сказал Маман.

Гаип-хан зашипел:

- Откуда ты можешь знать, что я задумывал? Как ты... посмел?

- Помилуйте, хан наш, не такие уж мы безмозглые! Вы сказали: доверяюсь, полагаюсь... только вам, как на себя... Остальное ночь подсказала.

- Что ты мелешь, безумец!

Маман округлил глаза, как это делал Избасар, обижаясь.

- Не верите? Я докажу...

Снял притороченный к седлу мешок и вытряхнул из мешка темную бугристую дыню. Дыня покатилась по земле и обернулась отрубленной человеческой головой. Глаза у нее были открыты, но одно веко примято, и голова словно подмигивала. Нижняя челюсть с сивой бо-роденкой отвисла в смертном изумлении.

Что ты наделал?..- сдавленным голосом выдохнул Гаип-хан.

Маман огляделся, недоумевая:

- А что еще делать с джунгарцем?

- С джунгарцем!- хором, на разные голоса вскрикнули бии, и громче всех - Избасар-богатырь.

Гаип-хан хотел было заорать, поднять руку на Мамана, но живо смекнул, что сейчас лучше - потише, лучше смолчать да собраться с мыслями. Повернулся и ушел в юрту, точно провалился в нее.

Рыскул-бий медленно приблизился к мертвой голове, нагайкой повернул ее лицом кверху и ткнул в приплюснутый нос. Сказал с ненавистью, не остывшей за два десятка лет:

- Голову джунгарца хоть золотом набей - она не станет дороже.

- Сделай благое дело - убей джунгарца,- добавил Мурат-шейх. Это присловье не приелось с годины белых пяток.

Избасар-богатырь плюнул на мертвую голову, за ним - и все бии.

Султан Убайдулла не выдержал, завопил во второй раз:

- Последствия... последствия будут худшие, отцы мои...

- Для кого?- спросил негромко Маман.

- Молчи, дурак!- крикнул султан Убайдулла и убежал за своим отцом.

- Я молчу,- сказал ему вслед Маман.

Бии переглядывались, смекая, что к чему, связывая концы с концами. Бии, кажется, начинали понимать, на какое самовольство нынче отважился Маман и какую нынче он выиграл игру!

- А не пойти ли нам, бии мои, к нашему хану,- сказал со значеньем Мурат-шейх,- дабы принести к его стопам благодарность и преклонение перед его прозорливостью?

Шейх говорил: пойти к хану, но все смотрели на Мамана, словно шли к нему и кланялись ему. Потом, стерев с лица улыбки, не колеблясь и не спрашиваясь, вошли в юрту. Маман остался у двери, но не прошло и минуты, как вышел Избасар и позвал его к хану. Следом выскочил Байкошкар-бий, побежал к сыну:

- А у тебя язык отнялся? Иди, зовут. Делил труды, подели и честь.

Есенгельды стоял у коновязи, потерянный, больной и душой и телом. Он был замешан в деянии, которого чурался и боялся, которое не мог совершить, но не мог и не совершить. С содроганьем он вспомнил потрясение минувшей ночи, свою постыдную беспомощность, животный страх и уже не хотел чести. Он был сыт по горло. Он был раздавлен.

 

*    *    *

 

По дороге из ханского аула домой Мурат-шейх сказал Маману:

- Эту голову они не забудут, ни бии, ни хан... Слышал, как пел Гаип-хан? Буду целовать Коран! А Рыскул-бий! Просил меня прислать ахуна Ешнияза. Не хотим, говорит, отстать от вас. Байкошкар-бий лобызал мне руку за Есенгельды...

- А кто такой Есенгельды?- спросил Маман нравно, как два года назад, когда впервые услышал о нем.

Но затем умолк и замкнулся. Глаза его блестели.

- Что с тобой? Плачешь?

- Как вспомню... помираю. Зачем я живой? Зачем он мертвый?

- Молись богу, сын мой. И может быть, он наведет тебя на ту мысль, что тебе нужна женщина, как нужна была твоему отцу.

Маман отвернулся, кусая губы. Шейх воздел руки с сочувствием и гневом.

- Что ты с собой творишь? К чему себя приговариваешь? Муж должен обладать женщиной, как солнце землей, а земля водой. Должен биться за женщину, чтобы посеять в поле Евы семя Адама, как гром бьется с молнией, чтобы пролить дождь.

- Простите, отец,- сказал Маман сдавленным голосом, погнал коня и уехал вперед.

Дальше до аула ехали врозь.

«Не уступит,- думал шейх, глядя вслед Маману.- И что он еще учинит, если ему перечить? Поистине им руководит неземная воля».

Приехав в аул, Мурат-шейх осадил коня у дома Аманлыка. Маленькая Алмагуль выгнала лихорадку из груди брата питьем из горьких трав и сухих ягод, и тот выбежал навстречу шейху, готовый служить. Но шейх спешился и протянул Аманлыку повод:

- Зови в дом, хозяин.

Аманлык наскоро привязал коня, кинулся следом за шейхом и набросил на ворох соломы в переднем углу старую овчину, приглашая сесть. Шейх, не чинясь и не брезгая, уселся с легким кряхтеньем, означавшим, что сиденье удобно гостю и вполне его достойно. Вбежала маленькая Алмагуль и застыла у локтя брата, не дыша. Им, не раз стоявшим у порога дома Мурат-шейха с протянутой рукой, и во сне не снилось, что шейх переступит порог их лачуги.

- Будет чай, хозяюшка?- спросил любезно, без малейшей насмешки нечаянный гость.

Алмагуль бросилась заваривать чай, подала его в единственной в доме пиале. А Аманлык, запинаясь, осведомился о здоровье шейха-отца. Осведомился и о делах, столь недоступных нашему разумению и столь важных для всех. Как выговорились такие слова - сам не помнил, но гость отвечал непринужденно и ласково, как будто был польщен вниманьем. Между прочим шейх заметил, что Маман утопдет в делах, словно извиняясь в том, что недосуг Маману попить чаю у Аманлыка.

Потом стал рассказывать Мурат-шейх милым хозяевам об их покойном отце Данияре, искусном табунщике, степном мудреце, умевшем радиво и честно трудиться, делать добрые дела. Без времени, без жалости задавила Данияра чума в один день, в один мах с его женой, их матерью. Упомянул Мурат-шейх и о том, что это он дал им имена, брату - Благополучный, сестре - Цветок Яблони, да будет благополучно и да цветет яблоневым цветом их будущее.

Аманлык смутно помнил отца и мать, Алмагуль совсем их не помнила. Шейх воскрешал их родителей горячим любовным словом. Ему не лень было это сделать и сладостно пролить с сиротами слезу. Аманлык встал на колени и поцеловал сапоги Мурат-шейха.

Незаметно Мурат-шейх завел речь о друзьях казахах, о доме Айгара-бия, о его дочери... И неожиданно для себя узнал то, что ему и в голову не приходило дотоле. Девушка-то приглянулась нищему сироте, он от нее без ума. Значит, навряд ли он от нее откажется, как надеялся втайне Мурат-шейх. Впрочем, и без любви, будь она неладна, какой же дурак не пойдет зятем в такую богатую семью? Небось взял бы и рябую, конопатую, а тут красавица!

Аманлык понял расспросы Мурат-шейха по-своему. Примстилось джигиту самое худое: уж не метит ли хитрый шейх за спиной у Мамана, чудака, сватать Ак-бидай за одного из своих сыновей? Аманлык вновь по валился на колени.

- Шейх-отец, побойтесь бога... Ее хочет в жены Маман. Не знаю, как отец, а братья ее отдадут за Мамана, я знаю...

Мурат-шейх удрученно закивал головой.

- А за тебя?.. За тебя, сын мой... отдадут?- спросил шейх. И добавил с невольной злостью:- Маман просит сосватать свою невесту за тебя!

Аманлык отшатнулся в испуге, выпучив телочьи глаза, подняв к лицу руки, словно ожидая удара и не смея от него закрыться. И тут же, рядом с ним, упала в ноги всевластному гостю маленькая Алмагуль, забилась, как подбитая стрелой серая куропаточка.

- Отец милый... отец милый... не прокляните брата моего!

Мурат-шейх тяжко вздохнул. Выплеснул из пиалы недопитый остывший чай.

- Встаньте, дети мои, встаньте. Вас не виню. Вижу, что нет тут никаких ваших козней... Одна эта окаянная лютость Мамана над самим собой. Суждена ему мука не человечья и радости не людские, а те, кои он сам себе назначит, прости и помилуй его, господи!

- Не ругайте его, отец милый... слышите меня? - пролепетала Алмагуль, и взгляд ее сияющих недетской скорбью глаз невозможно было видеть равнодушно, им невозможно было отказать.

- Слышу, дитя мое, повинуюсь,- проговорил Мурат-шейх.- Но послушаюсь и его... Его слово - как спущенная с лука стрела. Назад не прилетает. Сперва выдернуть ее надобно из моего сердца... Готовь, сестрица, своего брата. Готовься, сын Данияра. Соберемся с духом, поедем к почтенному, доброму другу нашему Айгара-бию... Разоримся на калым! Привезем тебе девушку.

 

*    *    *

 

Недели две спустя, близ полудня, Аманлык подал Маману коня с такими словами:

- Едем скорей. Зовет тебя Митрий-туре.

- Куда? Где он?

Не знаю.

На окраине аула их ждал с загадочным видом Изба-сар-богатырь. Он проводил их в горы. Там, в каменистой лощине, ждал Мансур Дельный, толмач. Вчетвером поехали дальше и по ту сторону хребта, на опушке леса, увидели знакомую пароконную коляску. Около нее, по зеленой лужайке, похаживал поручик Гла-дышев.

Гладышев обнял Мамана, расцеловал трижды, по-русски.

- Жив?.. Разбойная твоя душа!

- А вы... жив?- ответил Маман по-русски.

- Вот видишь, не мог проехать мимо, не повидав тебя. Ты разошелся, однако! Неужто рука не дрогнула? Правду сказать, когда ты мне в Орске грозился этим делом, я еще не видел, с каким лиходеем связываюсь. Сударь ты мой, а ведь послов не куют, не вяжут, не рубят, а только жалуют. Они неприкосновенны. Они представляют царственную особу.

- А разве это послы? Это лазутчик! Его послала година белых пяток. Ей сюда хода нет, баста.

- Круто, сударь, круто. Джунгары уже не те...

- И мы, черные шапки, не те.

- Думаешь?

- Знаю.

- Дай-то бог. Помогай бог. Иван Иванович Неплюев желает тебя видеть.

- Еду!

- Легче... легче на поворотах... Ты не лазутчик. Ты посол! Я за тобой припожалую, провожу как следует быть. Скажи, верно ли, что у тебя расстраивается свадьба?

- Откуда вы знаете?.. Моя свадьба будет в России. Я отдам свой калым царице Елизавете.

- Вот как. Ну, будь здоров. Держись.

- Хорошё,- сказал Маман по-русски.

 

18

 

По великой сырдарьинской долине, испещренной благодатными оазисами и дикими дебрями, в которых о ту пору водились полосатые и безгривые азиатские цари зверей, пронеслась весть: принимаются люди возводить новый город. Будет в городе основа основ - мечеть каменная, с минаретом до неба, а со временем -много мечетей. Стоять новому городу на сплетении

древних караванных путей, облюбованных веками, а стало быть, жить века, ежели не родит земля нового Чингисхана, убийцу народов и городов.

Некогда здесь, в низовье Сырдарьи, уже стоял город и назывался он Жанакент, то бишь Новый город или Новгород, как докладывали об этом Гладышев и Муравин... Он был разрушен до основания. Величавая угрюмая пустошь с рубцами и бородавками холмов и холмиков, похожих на могильные,- вот все, что от него осталось. Хан Абулхаир задумал воскресить Жанакент и тем удивить мир. На порядочное время отвлекло мастеров и подручных строительство Орской крепости. Ныне дотянулись руки до Жанакента, и камень, который тесали русские пленные в ущелье, близ аула ябы, пошел наконец в ход.

Начали в удобное время - задолго до уборки урожая и перекочевки скота с летних пастбищ на зимовку. Тысячи черных шапок запестрели среди мертвых руин, а к руинам протянулись прямые дороги ото всех аулов. Цепи людей, вереницы повозок. Везли на арбах камень, несли с берега реки в мешках и в полах чапанов глину. И походила древняя пустошь на ступицу, а дороги - на спицы грандиозного колеса незримой арбы, которую катил в будущее людской труд.

Дни - самые длинные, летние. Жара палящая. Работа - от зари до зари, до полного изнуренья. Все вручную. Люди и тягловый скот, лошади, ишаки трудились в непросыхающем поту. И казалось, что и глина, и камень, и арбы, и земля на дорогах - тоже в поту. Среди пеших метались конные, размахивая нагайками. Стоило пешему замешкаться или присесть -- подскакивал конный и поднимал его на ноги нагайкой, подгонял бегом. И конные и их нагайки - в поту. Некогда напиться, некогда справить малую нужду. Кони останавливались для этого, люди - на ходу. Лишь в полдень, когда степь кругом замирала от зноя, ни мышь не пробежит, ни птица не пролетит, дозволялась передышка, долгая для бездельника, краткая как миг для труженика. Называлась она обедом. Люди и скот устремлялись в редкую в степи, прозрачно пятнистую тень, ложились бок о бок, обдавая друг друга жаром. Жевали что бог пошлет. Засыпали мертвецким сном. Люди стонали и бредили во сне. Им снилось райское питье - горячий чай, прохладный кумыс.

Чай и кумыс пили бии под тенистыми навесами ша лашей и шатров. Бии все здесь. Здесь и сам Гаип-хан. Они также в поту. Лежа на кошмах, опершись о подушки, они разили друг друга велеречием, томясь и изнемогая в рассуждениях о том, какое великое дело делают. Да, о да! Людям надобно жилье. Народ должен быть доволен. Каждый из каждого рода должен почитать за честь заложить в новый город свой камень, свой ком глины. Бии строили себе дома. И часто слышался рыкающий голос Гаип-хана. Гаип-хан кричал конным с нагайками:

- А ну, поднимите вон тех... вон того... Дай-ка им от меня, от моей щедрости... А ну добавь, добавь, чтобы я слышал! Не слышу...

В азарте хан выскакивал из тени шатра и визгливо хохотал, слыша крики боли и слезные жалобы.

А толки о том, что на уме у хана Абулхаира, ходили двоякие. Одни заверяли, что хитрый Абулхаир - в тайном сговоре с русскими и что русская царица самолично благословила возводить Новый город,- это уж как пить дать! Другие твердили, что хан Абулхаир много лукавей и погнал каракалпаков таскать камень и глину, чтобы согнуть народу спину, чтобы народ голову повесил и потерял бы охоту грезить о своей воле под рукой дочери Петра,- и это походило на сущую правду. Коварство Абулхаира на коне не объедешь.

Минуло лето, быть может самое мучительное после годины белых пяток. Благо еще, что не случилось холеры в таком скопище людей, и они мерли на пустоши, где стоять Новому городу, не таким валом, как при холере, и без колик в животе, заселяя поблизости подземный аул, где петухи не поют, а люди не встают.

Осенью, когда вышло народу дозволенье - ехать по домам, не было мочи у людей ни собрать порядком урожай, ни перекочевать вовремя со скотом, как после мора. Оправились только зимой; она выдалась несуровая, без обычных жгучих морозов и бурных ветров. Небо оказалось милосердней земли. И тогда открылось, что просчитался хан Абулхаир, как он ни хитер, как ни лукав. Общая беда роднит, а общий труд - и подавно. Небывало сблизились черные шапки в том тяжком году Сроднились роды, сплотился народ.

Ранней весной, как приспела на то пора, прилетела с севера долгожданная птица - поручик Гладышев. Припожаловал он, как обещал, не проездом и не второпях, в полной военной форме, при клинке на желтой портупее, в сопровождении толмача и трех чернобородых казаков, тоже с клинками на боку и с ружьями.

Перво-наперво он показался в ауле Маман-бия, а потом уже в ханском ауле. И со всех аулов поскакали по следу пароконной коляски джигиты - глянуть хоть одним глазком на офицера и казаков, увидеть, каково оно из себя - ружье, стреляющее громом и молнией. Избасар-богатырь с детски наивной улыбкой попросил было одного из казаков, помоложе, дать ему в руки ружье. Казак ответил, скаля белые зубы:

- Ружо, паря, как бабу али собаку, на подержанье не дають!

Но и казаки, и русский офицер держались приветливо, серьезно и уважительно со всеми, кто отваживался с ними заговорить. Что там! Это был Митрий-туре, человек необыкновенный; при нем и казаки необыкновенные. И толмач Мансур Дельный был необыкновенный, истинный устроитель сердечного понимания.

И вот настал незабываемый день, и принялся Мансур Дельный читать - громко, внятно, красиво - клятвенные письма всех каракалпакских родов, одно за другим. Они были готовы! Не написаны - нарисованы арабским шрифтом, все - одной, самой грамотной рукой.

«К лятвенное письмо.

Сим письмом я клянусь своей верой, перед открытым Кораном, вместе со своим родом, подвластными мне людьми, в том, что всему моему народу объявлено о признании мной славной, могущественной, светлейшей и благороднейшей, великой императрицы Российской Елизаветы Петровны нашей истинной царицей, о чем здесь, вблизи города Жанакента в год Истории тысяча сто пятьдесят пятый, жедди месяца, седьмого числа и написано...»

Дата - по лунному календарю. Месяц жедди -первый месяц зимы.

Заканчивались письма так:

«...В том я, Гаип-хан, сын Эшима, из Страны Каракалпаков, Страны Моря, поклялся, целовал святой Коран и в знак достоверности поставил свою печать. Я, ахун Ешнияз, по воле Гаип-хана, написал это письмо и поставил свою подпись».

«...В том я, хан кунградского рода Рыскул-хан, поклялся и поставил свою печать. По воле Рыскул-хана я, ахун Ешнияз, составив это письмо, подписался».

«...Сим письмом поклялся я, Байкошкар-бий, со всеми своими людьми из тысячи семейств, и поставил свою тамгу. Я, ахун Ешнияз, написавший это письмо, по воле Байкошкар-бия подписался».

Все клятвенные письма были оглашены всенародно. Так же всенародно принимал поручик Гладышев устные клятвы старейшин. Клялись на Коране. И каждый раз при этом русский офицер отдавал воинскую честь, прикладывая правую руку ребром к виску, а казаки брали на караул, отставляя ружья в правую сторону, и все глядели строго, чинно. Мансур Дельный, как должно мусульманину, склонял голову и молитвенно складывал руки. Это тоже важно - что толмач некрещеный.

В завершение Митрий-туре говорил речь и пожимал руки биям, а также простым людям, тем, кто стоял поближе и был посмелей. Маман в зеленом камзоле сопровождал его неотлучно, и Митрий-туре ему первому жал руку. И всем было любопытно: а кто же у кого этому научился - брататься с простым народом, Маман у русского или русский у Мамана?

Но было замечено биями, что единственно с кунградцами Гладышев держался холодно, в дом Рыскул-бия не вошел, руки ему не протянул. Не простил, стало быть, гибели Оразан-батыра. Неужто и вправду Митрий-туре его любил? Разве это не диво?

Гаип-хан, который обычно ложился спать в одно время с курами, а с утра пропадал на охоте, теперь бодрствовал до полуночи и охотился за русским офицером, не слезая со своего конька,- насчет прирезки земель к своему ханству.

Потом была составлена общая большая петиция Елизавете Петровне от всего народа Нижних Каракалпаков. Тут возникла было заминка. Ожидалось, что после Гаип-хана петицию подпишут Мурат-шейх и Рыскул-бий. Но Гаип-хан пожелал, чтобы поставил свою подпись его наследник султан Убайдулла и непременно вместо подписи Рыскул-бия... Хитрость Гаип-хана была прозрачна: так он сквитывался с Рыскул-би-ем за то, что тот назвался в клятвенном письме ханом кунградцев. И так Гаип-хан снова ссорил главные роды каракалпаков. Накануне он призвал Рыскул-бия к себе и обронил ему в ухо каплю яда:

- Сейчас не шуми, лев мой. Все это дело рук ябин-цев... запомни!

Рассчитывал хан на то, что Рыскул-бий смолчит, поскольку он вроде бы в опале у русских. Но хан припозднился со своими кознями. Не смолчал Гладышев. Он был не против подписи султана, но не взамен подписи Рыскул-бия.

Когда же пришли к согласию, небывалому дотоле среди каракалпаков, и никто уже не прикидывал, кто тут выиграл, кто проиграл, слава тебе, господи, аминь, и когда Митрий-туре поздравил с этим Гаип-хана не кривя душой,- возникла естественная мысль: ежели у нас праздник, почему не видно праздничного дастар-хана? В каждом доме, где есть очаг, по всей стране... Той - это дар аллаха. Что освящено тоем, будь то свадьба, будь поминки, не забывается. Да будет той и проводы посла в Россию всенародные!

Кто избран послом, все знали. Знали и то, что в пару с ним назначен Пулат-есаул, правая рука Гаип-хана. Помимо того, Мурат-шейх посылал в Орск своего среднего сына, Маман-шейха, а также двоих русских пленных, попа-расстригу и купца-мещеряка, соглашался оставить сына при наместнике Неплюеве аманатом, если наместник сочтет это необходимым...

Тем временем подоспела и другая праздничная забота, несравненно меньшая, но очень близкая сердцу. Чьему сердцу? Конечно, Маманову. Почтеннейший Айгара-бий согласился наконец отдать свою дочь Аманлыку.

Целый год медлил Айгара-бий, ожидая, что Маман вернется к своей избраннице. Но Маман не показывался больше в ауле Айгара-бия, а его аткосшы туда заглядывал, и румяная Акбидай не прогоняла аткосшы. Засиживаться в девках Акбидай не собиралась. Что ж, стало быть, так суждено. Пусть наши дети будут счастливы. Когда стало известно, что Маман уезжает, Айгара-бий дал знать Мурат-шейху, что готов принять калым, отдать невесту.

Кому это первому пришло в голову - объединить два тоя, большой и малый? Говорили, что будто бы - тоже Маману... Смысл был в том, чтобы зазвать свадебных гостей, казахов, на редкостный праздник, праздник единства. Так и сделали. Послали гонцов с подарками. Пригласили весь род табын, а с ним и роды керей и адай, виднейшие казахские роды. Те ответили:

- Благодарим, приедем... и где сеют слезы, да пожнутся радости!

 

* * *

 

Останется в памяти народной и в сердце Мамана этот той, дни самой яркой в его жизни радости и дни его невысказанной и никем не разделенной боли.

Он любил девушку, похожую на красный тюльпан. Из песен и сказаний он знал, что великим героям судьба дает жен, которые способны полжизни ждать своего суженого и умереть, не дождавшись. Стало быть, он не из тех героев, которых судьба награждает необыкновенной женщиной, единственной любовью. Именно в час высшего счастья Мамана его избранница соглашалась отдаться другому... Пусть это будет щепоткой соли на том хлебе, который Маман взялся испечь. Он подпояшет свое счастье этой болью. Мужчина должен быть подпоясан...

Той разворачивался бурно. Гостей прибыло множество - едва ли не половина Малого жуза. Гостей разбирали аулы всех родов, встречали как родных, носились с ними как с детьми. В дни великого торжества улыбнешься и недругу, задавив в себе неприязнь. Шли мимо будущего города Жанакента купцы бухарского эмира с верблюжьим караваном. Прежде с них содрали бы пошлину, а теперь зазвали в гости. Верблюдам и коням подали не сено, а овес. Купцы остались пировать с черными шапками и казахами. Ни одного дома не осталось без гостя. Кухни и очаги дымились, точно в пожар. Радушие было мало сказать щедрое - разорительное. Но хозяева не сетовали, веселились. Для бедняка нет выше чести, чем принять богатого гостя с треском, с шиком, зарезав последнюю овцу.

Начался той со свадебного обряда. И Аманлык и Акбидай, и Мурат-шейх и Айгара-бий не улыбнулись до тех пор, пока не поздравил и не одарил новобрачных Маман-бий. А когда он это сделал, все засмеялись со слезами на глазах. Слизывал слезы с улыбающихся губ и Маман. Улучив минуту, Айгара-бий сказал Маману: - Я все понял, сын мой. Она тебя не стоит... Что бы ни было, для меня ты всегда будешь любимым сыном, если ты не против... Диву даюсь, какой ты честный человек!

Маман слушал его с искаженным судорогой лицом, не умея скрыть боли и презрения к себе. Душа его ползла, извиваясь ужом, по пыльной земле, по затоптанным следам Акбидай, которую уводили в белую юрту новобрачных. Сейчас туда войдет другой мужчина, и девушка бросится ему на шею. Маман словно подглядывал за ними, потеряв стыд.

Подошел, спасибо ему, Мурат-шейх и увел Мамана с глаз людских со словами:

- Кого господь любит, того и наказывает.

А потом перенесся круговорот тоя на обширные луга близ будущего города Жанакента. И вознесся в небо вихрь, покатился гул землетрясенья. Пришла госпожа веселья и слуга печали - Музыка. Сыскались такие мастера и искусники, каких вроде бы и не знавали в этих убогих и прекрасных краях. Человечьим голосом запел кобыз, степная скрипка, зазвенел дутар, соперник гитары и домбры, затрубил сырнай, засвистел по-птичьи глиняный упшелек, заблеял нежно, трогательно бала-ман, степная волынка... Начались состязания. Вышли на поле борцы, люди-львы, с бугристыми спинами, могучими животами и ляжками, толстыми, как бревна, запыхтели, зарыкали, перебрасывая соперника через плечи, подобные жерновам. Следом за ними соткнулись рогами бараны, замелькали острые, как ножи, шпоры боевых петухов. Но все затмило козлодранье, ибо это игра конная, а степняки рождены и помирают на коне. Туча всадников на злющих, нравных и многоопытных жеребцах закружилась, забурлила вокруг тушки козла с такой дикой, свирепой страстью, что, казалось, засосет весь той в свой чудовищный омут. Удалась и байга -многоверстная скачка на отобранных, лучших конях, у которых, что греха таить, одна судьба: раз-другой проскакать полсотни верст единым духом и сойти с круга, если не пасть, на последнем рубеже. Были еще бега на верблюдах. И наконец охота с ловчими птицами - с беркутом на лису, с соколом на голубя. Соколы взлетали стремительней, стрелы, падали, как темные молнии. Один, большой, белоснежный, с царственным взглядом, из уфимских соколов, которые почитались за лучшие, разбился, взяв голубя у самой земли.

Не отстали и русские: казаки показали рубку лозы - виртуозную.

Сказочный был той! Как в дастанах... Праздновали без передышки, днем и ночью, а когда сваливались без ног и задремывали ненадолго, то думали, задремывая, что и этот той тоже увековечится в дастане.

Маман был повсюду. Его хотели видеть, слышать, угощать и свои и гости. Его звали и друзья, и завистники. Лестно было зреть человека, который появлялся ру ка об руку с русским офицером и вполне мог бы лопнуть от спеси, но не лопался.

Мамана пробирала дрожь. Близилась пора расставанья. В его двадцать три года ему бы - есть мясо, пить кумыс, ласкать молодую жену, а на тоях в честь больших людей и великих событий - нырять в омут козлодранья или терзать смычком струны кобыза. Однако ему суждено иное. Исполнилась его сокровенная мечта. Он уже побывал на ее рубеже - в Орске. Теперь ему предстояло твердой ногой переступить рубеж, пройти через всю необозримую Россию, от края до края, дойти до стольного града царя Петра и встать перед лицом его дочери. Но как, оказывается, нелегко разлучаться с отчей землей!

Здесь, на этой земле, он пережил годину белых пяток и осиротел, здесь его побивали камнями и на его глазах зарезали отца, здесь он сам предал лихой смерти друга и своей волей отдал невесту. Здесь горькой воды больше, чем сладкой. Здесь самые свирепые зимы и самые жаркие лета. Здесь нет мира, но нередок голод и мор, и нищих не сочтешь. Много на свете земель богаче отчей земли. Но нет ее дороже. Она, как мать, одна.

Настал день проводов. Тысячи людей собрались на том месте, где сооружались главные ворота города Жа-накента со стороны большой караванной дороги. Встали у ворот есаулы с секирами. Затрубили длинные трубы.

Показался Гаип-хан в окружении братьев, сыновей и есаулов, а с ним поручик Гладышев с толмачом и казаками. Следом ехал Маман-бий, справа от него - Мурат-шейх, слева - Рыскул-бий, сзади - Пулат-есаул, тоже со свитой биев, есаулов и аткосшы, среди них -Избасар-богатырь, двое русских пленных.

На,рослом двугорбом верблюде, покрытом красным ковром, увидели ахуна Ешнияза. Хан кивнул ему, и тот развернул перед собой сияющий белизной бумажный свиток и стал читать певучим голосом, как суры Корана: «Сим направляем благословенной великой царице Елизавете Петровне наше приветствие и всепокорнейшую просьбу... Слово о том, что народ Страны Моря Нижние Каракалпаки изъявляют желание быть в подданстве у великой царицы...»

Слушали затаив дыхание. Ответили долгим шепотом, точно на моленье:

- Маман мудр... Кто на него смотрит косо, да лишится глаз... Кто встанет на пути, да сломает себе шею... Он едет к нашим старым друзьям... Он не даст в обиду наших детей... Пусть возвратится живой-здоровый...

Вдруг в ясном небе прокатился гром, и люди шарахнулись в стороны. Это казаки дали залп из трех ружей.

Зычный голос пронесся над притихшими толпами черных шапок:

- Дорогу откройте!

Толпы расступились, давая дорогу Маману. Он поклонился, встав на стременах, на все четыре стороны, всему народу. Тронулись в путь. Толпы сомкнулись и потекли следом.

А над головами людей, конных и пеших, взметнулась в небо туча птиц из ближнего леса, они снялись с гнезд и понеслись над дорогой Мамана, как в пору больших перелетов. Обычно весной в этих местах все ветры с запада, сегодня дул ветер с востока, провожая Мамана. И лес, и кусты, и травы клонили головы и протягивали руки ему вслед, прощаясь и благословляя.

Долгое время, многие версты тянулись за кавалькадой Мамана толпы всадников, кружась, подобно гигантскому хороводу. Джигиты спешивались и поочередно, бегом, вели в поводу коня Мамана, а также коня Пулат-есаула, а из коляски Гладышева выпрягали коней и толпой, с гиком катили ее непременно в обгон верховых. Джигитовали, пели песни. Казаки стреляли в воздух. И то джигиты, то аксакалы выскакивали вперед и кричали Маману, словно заклинания:

- Надежда уходит с тобой, Маман! Береги нашу надежду!.. Привези нам великий ответ на великую надежду. Маман! Воскреси дружбу... Пусть царица не презирает нашего брата за то, что мы малый народ. Пусть примет наше большое сердце, Маман! Скажи русским: мы друзья их друзьям, враги их врагам...

И лишь под вечер стали редеть толпы, а с вечерней зарей отстали последние советчики и наставники. Маман внимал им, как живой лист внемлет ветру.

Так, в апреле 1743 года, проводили черные шапки своего посла, Мамана, сына Оразан-батыра, к дочери Петра, в надежде обрести мир и кров после вековых скитаний и бедствий.

Пожелаем и мы доброго пути Маман-бию. Доберется ли он до стольного города Санкт-Петербурга на другом конце света, у берегов студеного моря? И вернется ли в будущий город Жанакент близ теплого Арала? С чем вернется?



[1] Тулепберген Каипбергенов – Народный писатель Каракалпакстана и Узбекистана. Герой Узбекистана. Лауреат Государственных премий СССР, Узбекистана, Каракалпакстана. Лауреат Международных премий имени Махмуда Кашкарий, Михаила Шолохова, а также премий ВЦСПС и Союза писателей СССР. Победитель конкурсов газеы «Правда» и журнала «Крестьянка». Хаджи.

 

Хостинг от uCoz